В годы юности, да и в первые годы взрослой жизни мне почти не приходилось заниматься животными. Сначала я работал в лесу: собирал сучья, сжигал их, укладывал дрова в штабеля. Потом работал на сплаве леса, а затем меня призвали на царскую военную службу. Отбыв воинскую повинность, я вернулся на лесоразработки. Но тут разразилась империалистическая война, и меня снова призвали в армию, направив в артиллерийский склад. Здесь с утра до ночи я заряжал снаряды, упаковывал их в ящики, которые начальство отправляло на фронт солдатам.
Так, сначала в лесу, среди могучих деревьев, затем на артскладе, среди холодных зловещих снарядов, прошли первые тридцать лет моей жизни.
В юности я очень любил лес. Он казался мне особым миром, где идет своя, не всегда понятная людям, жизнь. Я старался понять эту таинственную жизнь — жизнь деревьев и животных, — но понять ее не мог, и меня постоянно будоражили настойчивые вопросы.
«Чем питаются деревья? — думал я. — Почему все живое тянется к солнцу? Почему птицы летают? Почему у лосей есть копыта, а у волков их нет?..»
Иногда я обращался к старым лесорубам.
Они отвечали:
— А потому, что так господь бог устроил, и человеку это знать не положено.
Помню, однажды вечером в лесном бараке я услышал рассказ, который запомнился мне надолго.
Усталые лесорубы, вернувшись с работы, лежали на нарах. В бараке был полумрак, только раскрытая топка печки сверкала раскаленными угольями. Под потолком пластами плавал синий табачный дым.
Возле печки сидел молодой лесоруб. В руках он держал большой охотничий нож и что-то вырезал им из куска дерева.
Этот лесоруб появился на участке недавно. Знали, что он из города, образованный, с каким-то неясным и странным прошлым. Мне очень хотелось с ним подружиться, хотя и был он старше меня лет на восемь. Но подружиться с ним не удавалось никому: он всегда угрюмо молчал и держался особняком, старался уединиться.
Но на этот раз, против обыкновения, он был приветлив с нами и разговорился.
Я не могу сейчас точно пересказать его слова, только помню, что впервые тогда я услышал, что земля вовсе не была создана господом богом, что вся природа существует вечно и развивается постепенно, что, наконец, все окружающее нас — и горы, и деревья, и моря — не мертвое, застывшее навеки божье творение, а вечно меняющаяся живая материя.
Этот рассказ в лесном бараке произвел на меня впечатление, которое, быть может, определило все мое будущее. Я не мог объяснить себе, почему так взволновала меня мысль, что вся окружающая нас природа непрерывно движется и постоянно меняется. Я только смутно улавливал, что жить среди «навечно созданной» природы, среди «сотворенных навсегда» явлений скучно и унизительно. Ведь это значит, что человек должен примириться со всеми бедами, которые якобы ниспосланы самим господом богом. То ли дело, когда знаешь, что все кругом тебя меняется и что ты можешь вмешаться в жизнь природы, изменить ее. Тогда чувствуешь себя крепче, увереннее, не хочешь дальше мириться с несправедливостями и недостатками. Начинаешь воображать себя великаном, и кажется, что тебе послушны силы природы, что ты можешь управлять громами и молнией.
На следующее утро я подошел к лесорубу-горожанину, который увлек меня своим рассказом, и спросил у него:
— Как бы мне узнать все то, что знаете вы? Мне бы очень этого хотелось.
Он мельком взглянул на меня и спросил:
— Грамотный?
— Грамотный.
— Ну, так читай книги.
Но где я мог доставать книги, живя вдали от города, на глухом лесном участке? Это сейчас библиотеки повсюду, а тогда они были только в городах, да и то: хочешь прочитать книгу — плати деньги.
Было мне уже лет восемнадцать, когда приехал к нам на участок сын моего хозяина, тот самый барчук, у которого я когда-то выпросил книжку. Теперь он учился в университете, кажется, в Петербурге. Он сидел на пенечке с книжкой в руках, поджидая своего отца, который разговаривал с десятником. А я как раз возвращался с работы.
— Здравствуйте, господин Иель! — сказал я ему. — Помните меня? Я Стасик, у вас в доме служил.
Он снял пенсне. Поглядел на меня близорукими глазами и ответил:
— Помню.
— Про что это вы книжку читаете? — несмело спросил я.
— О, это замечательная книжка, — сказал он. — Ее написал Чарлз Дарвин. В ней рассказывается о том, как произошли растения и животные на земле.
Я, как услышал это, весь задрожал: так захотелось эту книжку прочитать. «Вот, думаю, книжка, которая меня больше всего интересует!»
— А не дали бы вы мне эту книжку? — попросил я. — Мне бы очень хотелось ее почитать.
Молодой Иель посмотрел на меня с насмешкой и сказал:
— А ты помнишь, что было, когда я один раз дал тебе книжку?
— Очень хорошо помню, — ответил я, — но ради этой книжки я готов на что угодно.
— А сколько ты окончил классов?
Я ответил, что окончил только два класса. Тогда Иель засмеялся и сказал:
— Глупый ты парень, разве ты поймешь что-нибудь в этой книжке? Ничего ты в ней не поймешь!
— А я попробую, — ответил я, — мне очень хочется узнать, как произошли животные и растения.
— Чтобы это узнать, — ответил он, — надо поступить в университет, а это тебе все равно никогда не удастся, так что нечего и голову забивать тем, что тебе никогда не пригодится в жизни.
— Что же вы хотите сказать, — спросил я с обидой, — что я навсегда останусь невеждой?
— Ясно, останешься невеждой, — спокойно ответил Иель. — Так уж заведено на свете, что одни люди, побогаче и поумнее, учатся, становятся образованными, а другие, победнее и поглупее, остаются неучами и лишь исполняют то, что от них требуют богатые и ученые. И ничего, брат, с этим не поделаешь. А теперь отстань от меня, пожалуйста, и не мешай читать.
Я не сразу отошел от него. Я долго стоял и смотрел, как читает молодой Иель, обдумывал его надменные и жестокие слова и страдал от их тяжкой несправедливости.
Быть может, я так никогда и не нашел бы путей к изучению природы, если бы не одна встреча во время моей службы в царской армии.
После жизни в лесном бараке, среди пахнущих смолой деревьев, нелегко было привыкнуть к четырем стенам царской казармы. Я тосковал о лесе, о зеленой траве, о пении птиц, о хлопотливой жизни лесных обитателей.
Вырвавшись из стен казармы за пределы мощенного булыжником казарменного двора, я с жадностью вглядывался в даль полей и лесов, вдыхал запах земли и растений.
Если бы меня спросили: «Ты любишь природу?» — я бы, наверно, только пожал плечами: разве человек думает о том, любит ли он воздух, которым дышит? Я никогда не мог, да и сейчас не могу представить себя вне природы. И, наверно, если бы мне пришлось долго не видеть животных и растений, мне было бы так же плохо, как человеку, которому нечем дышать. Я давно стал замечать, что все животные почему-то ко мне тянутся, будто отличают меня от других. Меня не укусила ни одна собака, не оцарапала ни одна кошка, не лягнула лошадь, не боднула корова. Я и сам не знаю, в чем тут дело. Может, потому, что я ни разу в жизни не повысил на животное голос, не ударил его, не обидел ничем. Самые злые собаки при виде меня начинают вилять хвостом, самые норовистые лошади доверчиво позволяют себя трогать, самые бодливые коровы не проявляют ко мне никакой враждебности.
Однажды — это было в последние годы империалистической войны — я шел откуда-то к себе в казарму и увидел привязанного к изгороди молодого жеребца. Он был так прекрасно сложен, так статен, глаза его казались такими выразительными и умными, что я не мог не остановиться возле этого благородного животного.
Жеребец скосил на меня умные глаза и заржал с каким-то веселым ликованием. Я погладил его по голове, дал кусок сахару, завалявшийся в кармане шинели. Жеребец терся мордой о мое плечо, трогательно выражая свое доверчивое расположение ко мне. Я не мог отойти от него — так он был хорош со своими, будто упруго натянутые струны, ногами, со своей гладкой, чуть вздрагивающей кожей, нетерпеливо роющий копытом землю.
В это время из дома вышел поручик, маленького роста, на кривых ногах, франтоватый и тщедушный.
— Хороший конь, ваше благородие! — обратился я к поручику.
Он зло покосился на меня недобрым глазом и взвизгнул:
— Леший, а не конь! Вот я его! — и попросил подержать коня под уздцы.
Едва поручик приблизился к нему, конь вздрогнул и снова заржал, но на этот раз в его ржании уже не было ни радости, ни ликования. Глаза животного стали настороженными и злыми и неотступно следили за тщедушной фигурой офицера.
Поручик зашел сзади и положил руку на шею коня, чтобы вдеть ногу в стремя. Но конь, почувствовав его прикосновение, весь передернулся, будто пронзенный электрическим током, и взметнул задние ноги. Поручик насилу успел отскочить.
— Вот дьявол, — сказал, разозлившись, он и, скверно выругавшись, хватил коня нагайкой.
Конь отпрянул в сторону. Поручик снова изо всей силы ударил его, потом еще раз и еще. Замотав головой, конь старался вырвать уздечку из моих рук.
— Держи, держи, каналья! — заорал на меня офицер. — Я его, сукина сына, вышколю!.. — Он совсем озверел, этот маленький, уродливый вояка. Не стыдясь своей жестокости, он бил коня кулаком в морду, норовил ударить его сапогом в пах.
— Ваше благородие, — сказал я, — этак вы никогда коня к себе не приучите, ведь животное злых не любит.
— Молчать! — заорал на меня офицерик. — Молчать, мерзавец! Учить вздумал! На гауптвахту захотел?..
Я выпустил уздечку, и разъяренный конь ускакал в поле. Через два часа меня увели на гауптвахту.
Гауптвахта помещалась в подвале. Там было темно, свет просачивался только через маленькое окошечко из коридора. Я увидел деревянные нары и спящего на них солдата с кудлатой бороденкой. Каменные стены были сырыми и холодными.
Я лег на нары, рядом со спящим солдатом; он лежал, скорчившись как ребенок и укрывшись с головой шинелью. Было слышно, как он что-то жалобно бормочет во сне.
Утром я проснулся от холода и сырости и первое, что увидел, — серые каменные стены, а по ним, словно слезы, стекали капельки влаги.
Солдат, спавший рядом, высунул из-под шинели голову. Он оказался пожилым человеком, лицо его было все в мелких морщинках и оспенных рябинках. В кудлатой бороденке запутались соломинки.
— Нет ли махорочки, сынок? — спросил он.
Повздыхав оттого, что махорки у меня не оказалось, он спросил:
— За что упекли?
Я рассказал.
Выслушав меня, солдат поскреб рукой грудь в вырезе рубахи, вздохнул и сказал неодобрительно:
— За скотину заступился, значит. А за человека кто заступится?
Он спустил с нар ноги, сел, пошарил рукой в кармане, выскреб оттуда горсточку хлебных крошек, смешанных с табаком и пылью, попробовал отделить крошки и пыль от табака, но, убедившись, что на закрутку все равно не хватит, махнул рукой и опять тяжело вздохнул:
— Человека довели, проклятые до того, то он стал хуже скотины. Скотина того не стерпит, что человеку приходится терпеть. И нет у человека заступника.
Солдат говорил сурово, явно осуждая меня за то, что я заступился за животное, и чувствовалась в его словах глубокая, давнишняя боль, которую ему хотелось теперь высказать.
— Вот поехал я на побывку, — продолжал солдат не спеша, — посмотреть, как в родимой сторонке живут. Ну, а как повидал, так еще горше стало.
— А вы откуда, папаша?
— Мы дальние, — ответил солдат, — костромские. Про Кострому-то слыхал? Братец у меня там: у енеральши Усовой в батраках живет, в усадьбе «Караваево». Да только, я тебе скажу, лучше в дремучем лесу жить с волками да с медведями, чем батраком у этой енеральши жить. Гнут они там спины с зари до зари, а харч такой, что не то что мужику али бабе, а маленькому ребеночку и то с голодухи брюхо подведет. Да что там говорить!..
Он опять вздохнул, сплюнул на грязный каменный пол и опять почесался. Глаза его вдруг стали тоскливыми, будто заволоклись какой-то болезненной пленкой.
— Охо-хо, — сказал он, — приходят, значит, они обедать. Приносит им стряпуха похлебку с говядиной. А у них, сердешных, слюнки текут — в коей-то век их говядиной потчуют. Но, как только миску на стол поставили, чуют, будто воняет. Зачерпнули в миске кусок говядины — глядь, а там аж черви!
Пошли к управляющему, поклонились ему в ноги, говорят: «Так, мол, и так, господин управляющий, невмочь нам такое мясо есть, чай мы люди, а не собаки!» А управляющий им: «Ах вы такие-сякие, жрите что дают! А если не нравится, идите на все четыре стороны!» А они отвечают: «Некуда нам идти кроме, как на тот свет. Побойся, — говорят, — бога. Отравишь людей — перед законом в ответе будешь!» «Ах, так, — кричит управляющий, — грозитесь? А вот я сейчас вызову господина исправника, засадит он вас всех в холодную, узнаете тогда, на чьей стороне закон!» Что им, сердешным, делать? Они к барыне. А барыня как раз вышла в сад погулять. В руках у нее зонтик, а позади бежит ейный любимый мопсик. А харя у того мопсика, ну ровно, прости господи, что у дьявола. Батраки, значит, на колени. Бухнулись они ей в ноги и показывают миску с говядиной: «Посмотри, мол, матушка, наша барыня, посмотри, чем твой управляющий православных людей кормит!»
Посмотрела барыня на говядину, понюхала, зажала носик батистовым платочком и говорит: «Что ж, мясо как мясо. Правда, провоняло немножко, так не выбрасывать же его на помойку!»
А в это самое время ейный мопсик с дьявольской харей прыг к миске и хвать мясо. Барыня как завизжит: «Ой, спасите его, люди добрые! Помрет мой любимый мопсик!» А ейный мопсик уже брюхом кверху и ногами дрыгает.
— Вот какая у нас жисть! — закончил солдат свой рассказ и, подобрав ноги на нары, улегся, задрав к низкому серому потолку свою кудлатую бороденку.
Много позже, когда я услышал эту историю во второй и третий раз, когда узнал, что о ней писала в 1901 году большевистская, ленинская газета «Искра», я каждый раз вспоминал солдата с кудлатой бороденкой и его горький рассказ, запечатлевшийся в моей памяти со всеми подробностями.
Помню, тогда я спросил у солдата с тоскливым отчаянием:
— Так что же делать? Где же мужику найти заступу?
— А что делать, про то ученые люди знают, — важно ответил солдат. — Учись, сынок, и ты знать будешь!
— Да как же мне учиться, — сказал я, — в прошлом мне не до школы было, надо было себе кусок хлеба зарабатывать, чтобы с голоду не помереть. Да и в будущем мне всю жизнь рубить лес да сплавлять его по рекам. Какое учение рабочему человеку? Мне и книжек неоткуда будет взять.
— Неверно рассуждаешь, — сказал солдат. — Разве только по книжкам можно учиться? Я тебе, сынок, так скажу: и в лесу можно учиться, и в поле, и в хлеву. Другой и грамоте вовсе не обучен, а землю читает, ровно книгу. Каждую травинку может он прочитать, с каждой бессловесной тварью умеет разговаривать. И, глядишь, к преклонным годам такой премудрости наберется, что, поди, ученые люди ему позавидуют.
— Так что же ты думаешь, что я и без книг смогу когда-нибудь премудрости набраться и землю читать, ровно книгу? — спросил я с надеждой.
— А что ж, очень даже свободно, — ответил солдат. — Вот живет рабочий человек и ничего не ведает, а может, когда-нибудь прочитает он всю нашу матушку землю вдоль и поперек и наберется у нее такого ума-разума, что взойдет в один распрекрасный день на пригорок и скажет: «А почему здесь такие порядки, что мужики барам подчиняются?» «Так уж исстари заведено», — ответят мужики. «Плохо заведено, — скажет он, — гоните, мужики, бар в шею». Услышат мужики то верное слово и прогонят бар в шею. «А почему здесь такие порядки, — спросит рабочий человек, — что мужики земле подчиняются?» «Так уж исстари заведено», — ответят мужики. «Плохо заведено, — скажет он, — надо, чтобы земля мужикам подчинялась». Услышат мужики то верное слово, засучат рукава и возьмутся всё переделывать так, чтобы, сколько захочет мужик, столько и родила ему земля хлебушка, сколько прикажет буренушке, столько и надоила она ему молока; чтобы всегда у мужика были щи наваристые, каша масленая да медовая коврижечка для его малых деточек.
Так говорил старый солдат, тихо смеясь, и все его морщинистое доброе, в рябинках, лицо светилось каким-то радостным светом, и он глядел на низкий потолок так, будто видел на том плачущем от сырости потолке свою замечательную сказку.