Г. Рошаль ЕГО БОЛЬШАЯ СЕМЬЯ


Федор Гладков для меня очень дорогое имя. Я отношусь с огромным уважением к памяти об этом, увы, поздно встретившемся мне друге.

Вспоминаю наши встречи, нашу совместную работу над экранизацией «Вольницы». Сценарий в основном писал Л. Трауберг, но право же сейчас, оглядываясь на прошлое, я как-то с трудом представляю себе — что же, по существу, и Трауберг, и я успели сделать отдельно от Федора Васильевича? Он был не только автором полюбившейся нам повести. Он был душою и того фильма, который я с нашим коллективом, увлеченным этим произведением, ставил.

Гладков каждым своим словом, каждым указанием помогал нам «переносить» (труднейшее дело!) в новый вид искусства его своеобразную, талантливую повесть. Он очень хорошо представлял себе то, что называется специфическими особенностями кинематографа. Он шел навстречу самым смелым предложениям авторов сценария и по линии перестройки литературной конструкции повести, и в отборе сцен, и в визуальной характеристике героев.

Если приходится о чем-либо жалеть, то скорее всего о том, что мы сами оказались, пожалуй, менее смелы, чем это было возможно и нужно.

Я не в первый раз подходил к теме прикаспийских рыбаков по произведениям Федора Васильевича Гладкова. Еще в 20‑х годах, в Пролеткульте, я начинал постановку его пьесы, тоже посвященной жизни рыбаков и резалок. Некоторые образы этой пьесы, как положительные, так и отрицательные, переселились в «Вольницу».

Характерные черты жизни резалок, жизни в бараках и многое другое было мне знакомо по этой пьесе и очень волновало и трогало. В те далекие годы я не успел близко познакомиться с Федором Васильевичем, постановка не была доведена до конца, однако в 1955 году я всей душой отдался экранизации «Вольницы», будучи в какой-то степени подготовленным к этой работе.

Что делает такой привлекательной, такой дорогой каждому читателю «Вольницу» Гладкова? Ее удивительный, я бы сказал, весенний, оптимизм, великое уважение к людям, страстность борьбы за лучшую человеческую жизнь и красота человеческой души. Да, красота, увиденная автором в страшном мраке безысходного горя, в неимоверных тяготах простых русских людей, заброшенных на край земли, в зыбучие прикаспийские пески.

Каким-то особым мягким светом озарены лица героев. Настя! Я не могу до сих пор забыть первое впечатление от этого образа. Ее трепетная женственность, я бы сказал — священная чистота, просвечивает сквозь грязь и муку житейскую. Когда я смотрел на Гладкова, когда я говорил с ним, я понимал, откуда у него и ласковая тишина улыбки, и настойчивая уверенность, и убежденность. От рода и от племени его... от его удивительной матери Настеньки, имя которой стало и для меня родным.

Федор Васильевич сам был как горящая свечка в том неодолимом сумраке, в котором протекало его детство. Этот огонек, зажженный материнской рукой, был защитой маленького Феди Гладкова от низко нависших туч и ветра, которые вот-вот могли его поглотить... Хорошее влечет к себе хорошее: так к Настеньке тянулось все светлое, так и к Феде Гладкову притягивались чистые сердца...

У нас в коллективе Гладкову довелось озарить своим закатным светом наши труды, повседневные заботы, поиски и находки при постановке фильма. Уже больной, знающий и серьезность своей болезни, и сроки, отпущенные ему судьбой, Федор Васильевич жил щедро и талантливо. Каждый приезд его на студию был для нас праздником.

Сперва-то, конечно, еще задолго до студийных встреч, Леонид Трауберг и я часами просиживали с Федором Васильевичем за чаем в его квартире на Лаврушинском и слушали удивительные рассказы. Он раскрывал нам все этапы своей богатой и полной всяких превратностей биографии. Корнями врос он в толщу русской земли... был пронизан ее соками, они согревали его большое сердце... Он помнил еще дремучую, но всегда рвущуюся к правде и свету Русь. Он умел увидеть это прошлое России, отличить в нем непролазную грязь от той грязи, которая только тонким слоем прикрыла дух взыскующий и силы неуемные. Вот откуда глубина такого образа, как Плотовой, и многих других.

В рассказах Федора Васильевича перед нами проходили и картины его учительствования, и его работа пропагандиста, и путь писателя, и деятельность педагога вуза, и редактора. Он часто отвлекался в своих разговорах от прямой беседы, говорил о музыке, о чистоте языка. Я навсегда запомнил некоторые его афоризмы.

«Иногда человек может притворяться великим, но великий никогда не притворяется». «Чистота языка — это борьба за благородство души, не оплевывающей памяти предков». «Язык — живой свидетель времени, и не надо делать его лжесвидетелем эпох». «Мусор языковый не страшен, если не заражает и не покрывает язвами великую, философски мудрую основу языка». «Музыка не должна в угоду народной теме черпать расписным ковшом из лужицы». «Частушки не заменят Бетховена, слава Свешникову, что он русскую песню объединил с Бахом и Генделем». «Не следует никогда обсмаковывать музыкальную заваль... деревенской полупьяной околицы». «Ищите глубины, господа композиторы, и сердце народов даст кровь лунным симфониям и величественным песням». «Не притворяйтесь новаторами, если вся новость-то заключается в бренчании словес или в том, что старое забыли».

Я мог бы привести еще много высказываний Федора Васильевича, но, в конце концов, самое главное не они. Я не пишу искусствоведческой работы... Я хочу только подчеркнуть здесь, какая живая, ни на минуту не ослабевающая жизнь духа была свойственна этому замечательному человеку... Ему до всего было дело, ко многому он был нетерпим, не со всем я мог согласиться. Некоторые его оценки казались мне даже несправедливыми. Например, о Маяковском. Старая борьба литературных течений в нашем искусстве ощущалась в этих высказываниях... Но даже в этих случаях я не мог не любоваться Гладковым. Подкупала его страстность, молодая сила духа.

Наскакивал Федор Васильевич яростно... и вдруг кашель... долгий кашель... лицо багровело... Татьяна Ниловна, со свойственным ей удивительным тактом и материнской мягкостью в каждом движении, старалась едва заметным движением извиниться и увести его в другую комнату. Не тут-то было. Кашель проходил, и Федор Васильевич снова, потчуя нас вареньем и фруктами, стараясь не глядеть на Татьяну Ниловну, продолжал рассказы и вел непрекращающуюся дискуссию со всеми, кто, по его мнению, стоял на пути к правде в искусстве, к высокой правде жизни.

Но к нам он был добр... наши страхи (а я до встречи много слышал о суровости и строгости Федора Васильевича) оказались напрасными.

Нельзя без истинного волнения вспоминать те минуты, когда он встретился с Мишей Меркуловым, своим маленьким героем. Ведь, по сути говоря, этот мальчик играл самого Гладкова в детстве. Они очень подружились. Маленький актер с благоговением и любовью смотрел на своего автора и на свой прообраз.

Потом, играя роль Феди, в самые трудные минуты, когда его заваливало рыбой на плоту или когда он присутствовал на таком трудном для него обеде у страшного «зверя» — Плотового, Миша вспоминал Федора Васильевича, его страстность, душевную подвижность, и право же это очень и очень помогало, и мне, и мальчику.

Карточку Феди — Миши Меркулова — Федор Васильевич приобщил к своему семейному альбому... и юный артист, и вместе с ним все мы очень гордились этим признанием наших трудов и таланта маленького Миши Меркулова. Тогда Миша был еще совсем мальчиком, теперь он уже юноша, но и тогда, и теперь он — прекрасный представитель нашей советской молодежи — нес и несет в жизни всю теплоту, честность и принципиальность, которая соответствовала требованиям Гладкова к молодому человеку нашего времени, времени великого похода за новый, коммунистический, по ленинским заветам построенный мир...

Федор Васильевич с большим волнением и тревогой смотрел всегда новый материал. Вполне понятно, как бы он ни был к нам расположен, вряд ли его могло устроить все в этом материале, и надо было обладать его тактом и умением, чтобы, не обидев других, рассказать о своих недоумениях или неудовлетворенности тем или иным эпизодом.

Все на студии, весь коллектив нашей группы относился к Федору Васильевичу с уважением и любовью: оператор Л. Косматов, звукооператор Минервин, художник И. Шпинель... Нам всем становилось веселее, теплее, легче после посещения студии Федором Васильевичем. Проходя в просмотровый зал по бесконечным коридорам нашего цокольного этажа, он острил, называя это лабиринтом, катакомбами, и грозился написать сценарий, в котором, как он сказал, «все недоразумения будут происходить потому, что люди теряют друг друга в этих коридорах... Здесь нетрудно разминуться. Боюсь, что у вас это довольно часто происходит». Его острые глаза хитро поглядывали на нас, а седые, красиво оттенявшие лицо волосы трепетали на наших коридорных сквозняках. Шагал он большей частью впереди нас, чем-то удивительно напоминая Суворова.

Очень нравилась Федору Васильевичу артистка Адамайтис в роли страшной владычицы душ и тел бесправных резалок. «Ну как живая, — говорил он. — Как будто на нее в щелку поглядели. Это все точно».

Далеко не о всех актерах высказывался Федор Васильевич так благожелательно и определенно. Что же касается Нифонтовой, то, если можно так выразиться, он принял ее в свои матери с сыновним признанием. Его трогала трепетность Руфы (так мы называем Нифонтову), прозрачность ее души и истинная народность. Он понимал, что пережила молодая актриса, играющая первую свою роль в кино, да еще какую роль... Она трепетала при первой встрече с автором, как осиновый лист, а при дальнейших встречах получала от каждого свидания с Федором Васильевичем новые силы, мужество ее удесятерялось. Но мне он говорил: «Если честно сказать, моя мать была еще шире душой, убежденней в поступках... а может быть, я придираюсь... Но ведь собственную мать не променяешь даже на образ, написанный тобой. Ведь я, когда писал, еще что-то такое видел, что, может быть, и не изложишь в строке... и не покажешь в фильме... А все-таки она прекрасна, эта Нифонтова... Ужасно хочется ей удачи. Да ведь удача у нее будет, не может не быть, она ее заслужила».

Федор Васильевич оказался прав. С тех пор прошло всего пять лет, а Руфина Нифонтова получила в Карловых Варах премию за лучшее исполнение женской роли... Потом, после «Хождения по мукам», стала одной из ведущих актрис Академического Малого театра, а теперь она уже заслуженная артистка. Сердечное спасибо тебе, родной Федор Васильевич, за то, что ты сумел увидеть тогда в этой девушке подлинного художника, простил нам всем некоторые ее промахи и принял ее в свое сердце, и она таким образом вошла в большую семью Гладковых. Да что говорить... все мы вошли в эту большую, сердечную семью.

А я... я нашел в лице Федора Васильевича человека, подарившего мне ряд драгоценных часов своего последнего времени. Я приходил в дом Федора Васильевича как в дом друга. Я помню его 75‑летний юбилей. Ряд торжественных заседаний и общественное празднование. В них проявилась та огромная популярность, которой пользовался Гладков, и любовь к нему всех слоев народа. Потом, дома у Федора Васильевича, кроме его семьи собралось много народу, все это были его друзья по литературным трудам, по боевой партийной работе, по работе в Институте имени Горького.

Мне казалось, что включение кинематографа в это интимное застольное празднование как бы символизирует отныне нерушимую связь нашего большого советского киноискусства с реалистической, правдолюбивой, боевой литературой. По крайней мере так воспринял Федор Васильевич нашу встречу, так он говорил в эти дни. Пусть его облик (кстати, так хорошо воплощенный в скульптуре Евгения Вучетича) будет одним из дорогих образов людей, понявших кино, подружившихся с нашим искусством кинематографии и отдавших ему частицу своего сердца.


1964


Загрузка...