В 1944 году, осенью, я поступил в Литературный институт имени А. М. Горького.
Коридоры института заполняли необычные студенты: одни из них были одеты в продымленные солдатскими кострами шинели, а другие — в защитные и голубые фуфайки — модную рабочую одежонку тех лет. Таких было большинство. Однако попадались и в хороших костюмах, в модных шляпах и рубашках с крикливыми галстуками, словно их война обошла боком, не коснулась.
Директора в Литинституте в те трудные годы менялись так часто, что мы не успевали привыкнуть к одному и. о., как вдруг объявлялся новый. Не менялось только положение студентов. Общежития в институте не было, и те из фронтовиков, кто избрал для себя жизненным призванием литературу, должны были перенести, помимо фронтовых, теперь и новые, непредвиденные трудности.
С помощью Союза писателей СССР была достигнута договоренность, что в Переделкине для нуждающихся в общежитии предоставят несколько комнат. Мы обрадовались.
Вспомним нашу молодость.
Виктор Гончаров, известный теперь поэт и скульптор, вернулся с фронта с незалеченными ранами. Часто прямо на занятиях он схватывался руками за живот и сквозь зубы цедил:
— Все, Саша, помираю.
Вера Скворцова, Олеся Кравец быстро приносили грелку, а то и просто горячий утюг, завернутый в полотенце, и Виктор, улыбнувшись с облегчением, снова начинал подзуживать меня или Владлена Бахнова, тоже нашего общежитейца.
Нашей тройке (В. Гончарову, В. Бахнову и мне) приходилось, пожалуй, труднее всех. Попробуйте из Переделкина попасть на Тверской бульвар, 25, к девяти часам утра. Бывало, встанешь ровно в пять и, пока соберешься, выпьешь стакан холодной кипяченой воды (подогревать не успевали), слышишь — от Внукова уже грохочет электричка.
— Таким ходокам, как мы с тобой, — смеялся неунывающий Владик Бахнов, — надо выходить часа в три к платформе, а то и раньше.
К слову, он был без ноги, как и я.
Шутки шутками, а мы все трое твердо решили в Переделкино не ездить. Пусть будет что угодно, только не эти муки. Недоедая (шел последний год войны) и недосыпая, мы, естественно, не особенно преуспевали в ученье.
Началась наша «аудиторная» жизнь, в которой очень много было смешного, грустного и незабываемого, как всегда в студенческие годы. Вместо дальних загородных прогулок мы почти всю зиму ночевали в аудиториях, стремясь подобрать поудобнее стол и поставить его поближе к горячей печке.
С Виктором Гончаровым мы объединились, жили как родные. Его шинель подстилали под себя, а моей укрывались. Институтский сторож Василий Тарасыч хранил, как военную тайну, наши скитания по аудиториям. Нашлись добрые старушки, работавшие посудомойками в столовой, которые оставляли нам что-либо перекусить.
Жизнь шла своим чередом. После занятий мы выбирали себе уютное местечко и писали. В аудиториях была такая тишина, что слышен был малейший шорох.
Студенты напоминали своеобразную кустарную артель, вырабатывающую далеко не ходовую продукцию. Обычно писали к очередному творческому семинару, на котором рукопись «громили» так, словно ты чужак и тебя надо бить насмерть. Не проявив как следует себя в литературе, каждый из нас почему-то старался быть непримиримым к работе товарища. Что там твой жалкий рассказик или стишок, когда с корабля литературы стаскивали за фалды маститых писателей!
— Гладков — разве это художник? — бушевал какой-либо юнец горожанин и тут же называл с трудом произносимую фамилию зарубежного писателя, и мы, неучи, прятали глаза, чтобы кто-нибудь ненароком не спросил: «Читал ли ты этого знаменитого писателя?»
Рано утром Виктор вставал, одевался и шел в магазин за свежими саечками.
— Вставай, Саша, я саечки теплые принес.
Эта фраза врезалась мне в память на всю жизнь.
Однажды в институте пронесся слух: к нам директором назначают писателя Федора Васильевича Гладкова.
— И он согласился? — спросил Бахнов.
— А почему бы и нет?
— Не знаю. Я воздержался бы, — сказал Владик.
И в самом деле, не много благ сулила автору «Цемента» и «Энергии» должность директора нашего института. Профессорско-преподавательский состав за годы войны поредел. Прибывшие после ранений иногородние солдаты и офицеры, зачисленные студентами, мытарились без общежития и напоминали неприкаянных сирот.
Новому директору предстояло подобрать по меньшей мере семь-восемь новых руководителей творческих семинаров. А они, творческие семинары, и есть та соль, которая придает вкус всей жизни Литературного института.
Изучить общеобразовательные дисциплины каждый из нас мог и в педагогическом институте или в университете, а вот послушать на творческом семинаре разбор твоей рукописи К. А. Фединым, Л. М. Леоновым или, как потом стало возможным, И. Л. Сельвинским, К. Г. Паустовским или А. М. Дроздовым, Н. И. Замошкиным, В. Г. Лидиным — поистине счастье.
И кто знает, где и когда рождается писатель. Противникам Литературного института можно сказать только одно: никакое другое учебное заведение нашей страны и за рубежом не подготовило и не могло подготовить столько поэтов, прозаиков, драматургов, критиков и переводчиков, сколько подготовил один Литературный институт имени А. М. Горького.
Литературный институт, если к нему относиться непредвзято, для каждого из нас был своеобразной посадочной площадкой, облюбовав которую одни, удачно приземлив свои самолеты, заправлялись горючим и успешно взлетали в небо, чтобы увидеть мир своими глазами и рассказывать о нем людям, а другие, не взлетев, выдохлись, не сумев рассказать ни о себе, ни о своих товарищах.
Вот эту особенность Литературного института как высшей школы для людей одаренных хорошо понимал Федор Васильевич Гладков.
С его приходом жизнь как бы изменила русло. К нам пришло много новых писателей, возглавивших творческие семинары, немало прославленных профессоров и преподавателей перешли на работу в наш институт. Мы наконец-то отвоевали себе общежитие и столовую, оборудовали студенческий клуб.
Меня в это время избрали секретарем партийного бюро, и в силу необходимости я частенько встречался с Ф. В. Гладковым.
Не скрою, положение у меня было сложное. Возглавлять партийную организацию, в которой состоят такие коммунисты, как Ф. В. Гладков, И. Л. Сельвинский, профессора и преподаватели, известные почти всей Москве, да и студенты: Расул Гамзатов, Владимир Солоухин, Владимир Тендряков, уже проявившие себя ярко, — поистине дело нелегкое.
Облегчал мое положение Федор Васильевич. Он почему-то ко мне относился почти как к равному.
— Вы должны хорошо понимать, голубчик, — он нередко так обращался к студентам, — что наш институт писателей не готовит. Если у вас, к примеру, нет данных, я так и скажу. Скрывать не буду. Обманывать в нашем деле нельзя. Даровитому человеку институт очень нужен, а бездарному — бесполезен.
В неделю раз Федор Васильевич набирал кипу студенческих работ — стихи, проза, драматургия — и нес их домой. Читал он их придирчиво и досконально, причем, как правило, судил резко и определенно.
— Этот человек зря у нас учится. Ничего из него не выйдет. Фокусничает.
Лицо его в эту минуту румянилось, очки то и дело сползали, а маленький, чуть вздернутый кверху нос едва был заметен. Небольшой ростом, быстрый, проворный, Федор Васильевич иногда мне представлялся мудрым сельским учителем с жадной любовью к людям, а иногда — недосягаемым экзаменатором-профессором, беспощадным, решительным и смелым.
— Отчислим мы его. Пусть человек будет учителем или инженером. Больше пользы ему и государству — решал он судьбу незадачливого студента.
Признаюсь, я, бывало, сижу, а душа в пятках. Возьмет как-нибудь и скажет:
— Все, голубчик, вам тоже лучше в педагогический вуз определиться.
К слову, Федор Васильевич мог это сделать не раздумывая. Для него не существовало никаких иных данных, кроме литературной одаренности. Так у нас «погорела» одна студентка, возглавлявшая профком. Я и мой заместитель по партбюро Иван Александрович Львов-Иванов не смогли отстоять ее. Главным нашим козырем при этом было то, что она активная общественница. Но Федор Васильевич сказал:
— Общественную работу может выполнять и наш Тарасыч (сторож). К чему же его втягивать в институт?
Сложная и трудная была операция по отсеву студентов. Не обходилось здесь без слез, без обид, а может, и без ошибок.
Кроме очного отделения института, на котором насчитывалось свыше 100 студентов, у нас было и заочное. Ему тоже Федор Васильевич отдавал много сил и энергии.
Я мог бы привести немало фактов, когда директор вопреки приемной комиссии решал судьбу того или иного студента по-своему. Так было с поэтом Игорем Кобзевым и с прозаиком Иваном Петровым, автором повести «Сенечка».
Игорь Кобзев не был зачислен в институт, по-моему, из-за того, что приемная комиссия по очному отделению свою работу уже закончила.
Окружив новичка в коридоре, мы попросили его прочитать стихи. Стихи нам, студентам, понравились, и друзья направили меня к Федору Васильевичу на квартиру. Тот внимательно прочитал стихи и сказал определенно:
— Будет учиться. Примем.
И приняли.
Иван Петров, живший в Калининской области, приехал в Москву со своими рукописями, которые привез в вещевом мешке, и недолго думая отважился идти к самому Гладкову. Кстати, И. Петрову остановиться было не у кого, и он попросил Федора Васильевича посмотреть его «творения» побыстрее, так как он не хотел бы возвращаться домой безрезультатно. Был декабрь месяц. Прием и на заочное отделение был давно закончен.
— Приходи, голубчик, завтра, — сказал ему директор.
И. Петров ночевал на вокзале, ждал, волновался и был до крайности удивлен, когда назавтра Федор Васильевич объявил ему, что он принят на заочное отделение.
Могли быть и ошибки. Но я не помню ни одного случая, чтобы Ф. В. Гладков отчислил из института студента или студентку, а они потом посрамили его своими творческими успехами.
Смело и настойчиво проводя подобную «операцию», Гладков был щепетилен и до удивления тактичен с каждым, чья судьба решалась так круто. Он заранее договаривался в министерстве о безотлагательном приеме наших бывших студентов в другие вузы, хотя это была уже середина учебного года, подолгу беседовал с каждым из них, настойчиво доказывая:
— Голубчик, не обижайтесь. К нам вы попали случайно. Пройдет год-два — вы согласитесь со мной. А будет у вас что-либо написано дельное — вот вам моя рука, — он протягивал студенту свою небольшую, чуть вздрагивающую руку, — вернетесь к нам.
Были случаи, к нам возвращались бывшие студенты, но их было два-три, не больше, из 70 отчисленных.
Совершенно непохожим был Федор Васильевич, когда заходила речь о творчески одаренном студенте. Он хорошо отзывался о стихах В. Гончарова, А. Межирова, М. Годенко, о рассказах Семена Шуртакова.
— Стихи у нее живые. Она далеко пойдет, — сказал он однажды о Маргарите Агашиной.
Гладков радовался положительной оценке Л. М. Леоновым произведений Н. Евдокимова, В. Ревунова, А. Туницкого и не раз подчеркивал: «Леонов скуп на похвалу».
Прочитав стихи Владимира Солоухина «Колодец», «Кровь», он настолько разволновался, что забыл имя и отчество своего неизменного помощника по учебным делам Василия Семеновича Сидорина и, обращаясь ко мне, сказал:
— Голубчик, позови нашего, ну, как его... Сидорина.
Василий Семенович тоже похвалил стихи Вл. Солоухина и попросил Федора Васильевича прочитать новое стихотворение Григория Поженяна. Гладков прочитал.
— Стихотворение хорошее, скажу я вам, — спокойно говорил он. — Только больно якает. Будто Севастополь отстоял один он, Григорий Поженян.
— И Лева Задов, — вставил В. С. Сидорин, смеясь.
Отношения Федора Васильевича Гладкова и профессора Василия Семеновича Сидорина не всегда были ровными. Я помню случай, когда «ФВ», как мы его называли любя, переходил в атаку. Причем нападал он без всяких предупреждений и отчитывал резко, без стеснений, но затем как-то незаметно успокаивался. Помогало этому, по-видимому, железобетонное терпение Василия Семеновича, его уменье уладить дело и легко, и весело даже там, где думаешь, что вот-вот сорвешься.
Однажды утром наш милый Тарасыч сказал мне:
— К чему же директор велел вынести из актового зала портрет Маяковского и поставить на чердак?
К чему? А кто знает чужие затеи. Разве мне «ФВ» докладывает? Распорядился — и все.
Говорить с Федором Васильевичем о Маяковском было нелегко. Всем известны некоторые детали не всегда уважительного отношения самого В. В. Маяковского к Гладкову, но разве допустимо мстить покойнику? Надо искать выход, способ заговорить о портрете в такое время, когда «ФВ» мог бы выслушать внимательно, не взорваться в гневе, как иногда бывает.
Я решил для подкрепления взять Василия Семеновича. Мы вошли к директору в кабинет и сначала заговорили о чем-то другом. Федор Васильевич был в очень хорошем настроении, сказал нам, что он вчера хорошо поработал, похвалил весеннюю оттепель, так рано наступившую в Москве. Словом, все шло отлично.
— На вас обижаются студенты, Федор Васильевич, — сказал я, выбрав, по моему мнению, удобный момент. — Зачем, говорят, портрет Маяковского выбросили на чердак?
— На чердак? — удивился он. — Впервые слышу. Я советовал перевесить его из центра актового зала, чтобы не выпячивать, а на чердак... Это чей-то фокус.
Без труда и волнений мы договорились: портрет В. В. Маяковского снова водворить на прежнее место, а чтобы не было кривотолков, директор института на ближайшем студенческом собрании выступил со своими воспоминаниями о В. Хлебникове и В. Маяковском.
Воспоминания Федора Васильевича не лишены были некоторого налета огорчений, разочарований, которые ему как редактору журнала «Новый мир» доставлял в свое время В. В. Маяковский, но общий тон выступления был доброжелательный.
Горячий и вспыльчивый по натуре, Федор Васильевич на редкость был чуток и мягок, когда речь заходила о человеке, достойном уважения. Помню, мы заговорили с ним о Константине Сергеевиче Шамбинаго, глубокоуважаемом профессоре, докторе филологических наук, преподававшем у нас, в ГИКе и в Педагогическом институте имени В. Потемкина.
— Чудесный человек, — сказал о нем Федор Васильевич, — великолепный знаток отечественной литературы, истории.
Я рассказал несколько смешных историй. Федор Васильевич от души посмеялся над чудачеством профессора, когда он, к примеру, придя к нам на лекцию, спрашивал:
— Голубки́, это ГИК или педагогический?
— Финансовый! — бывало, крикнет какой-нибудь остряк-самоучка, и семидесятипятилетний профессор вскинет вверх свои густые поседевшие брови и отрежет:
— Невеждой будете, молодой человек, как Алексей Толстой.
Разумеется, профессор шутил, и мы неистово, горячо смеялись.
С неослабным вниманием Федор Васильевич выслушал мой рассказ о мужестве К. С. Шамбинаго в суровые дни, когда гитлеровцы бомбили Москву.
— Голубки́, прятаться пойдем или будем продолжать? — не раз спрашивал профессор, оборвав на минуту лекцию, и студенты достойно отвечали:
— Будем продолжать!
Воздушная тревога не мешала лекциям К. С. Шамбинаго.
В связи с предстоящим 75‑летием К. С. Шамбинаго руководство Литинститута приняло решение ходатайствовать о представлении его к правительственной награде.
На фронте мне, как начальнику штаба части, не раз приходилось оформлять наградные документы, а здесь, в гражданских условиях, я впервые участвовал в таком большом и волнующем деле. Даже не верилось: неужели наградят?
И вдруг в один погожий летний вечер всем известный диктор читает Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении профессора К. С. Шамбинаго орденом Трудового Красного Знамени.
Первым позвонил в институт Ф. В. Гладков и попросил собрать небольшую группу студентов и пойти поздравить Константина Сергеевича на его квартире. Он жил на Арбате. Так мы и сделали.
Свои директорские обязанности Ф. В. Гладков исполнял самозабвенно и увлеченно. Причем не всегда он, скажу честно, находил достойную поддержку, отклик с нашей стороны. Иногда мы просто не понимали Федора Васильевича и к его инициативе, предложению относились прохладно. Так было с организацией хора в институте.
Мы упрямились. Кто-то из остряков окрестил это предложение коротко и ехидно: «хорик». И, как говорится, пошла писать губерния.
Наум Гребнев, встретив Расула Гамзатова в коридоре, спросил:
— Расул, ты почему не поешь?
Расул опешил. Как можно говорить горцу, что он не поет?!
— Я, Нёма, пою, только ночью, когда ты спишь.
Не отвечаю за достоверность, но думается, что при всей кажущейся правильности идеи организации хора в Литературном институте она не могла прижиться по одной весьма важной причине: студенты были страшно заняты своей творческой работой, и урвать два-три часа в неделю каждому было трудно.
Интересно у нас проходили семинары.
Бывали случаи, когда студенты не соглашались с выводами руководителя семинара, но это никого не пугало. Сам Федор Васильевич Гладков, даже при его горячности, охотно поощрял критику, преследующую благородную цель. Он не терпел критику ради критики, злопыхательство, недоброе отношение к товарищу, его удаче или неудаче, и справедливо заметил однажды:
— Радоваться чужому успеху — это тоже дар.
Работа творческой кафедры, независимо от того, кто ею руководил, непосредственно направлялась Федором Васильевичем. Он отлично понимал, что хорошо организованный учебный процесс, слаженная работа творческих семинаров — верная гарантия успехов.
И тут все его интересовало: и ход обсуждения новых стихов или рассказов того или иного студента, и глубина проблем, которые поднимает в своих выступлениях руководитель семинара.
Старый коммунист в высоком смысле этих слов, он не терпел каких-либо идейных загибов, выкрутасов. Для него такие понятия, как патриотизм, художественная правдивость, идейность произведения, были не отвлеченными литературоведческими терминами, а самой сутью, кровью и плотью книги.
С позиций высокой требовательности к художественному творчеству он подходил и к нашим работам, не делая никаких скидок и исключений, направлял всю деятельность института к главной цели: формированию писателей-борцов, патриотов.
Не без участия Федора Васильевича Гладкова в практику комитета ВЛКСМ были введены творческие отчеты, где скрупулезно и чутко оценивались все удачи и неудачи наших поэтов и прозаиков. Впервые более широко мы познакомились на этих отчетах с творчеством Игоря Кобзева, Маргариты Агашиной, Михаила Скороходова, того самого писателя, который много лет спустя совершил путешествие на «Шелье».
На литературных вечерах, в которых неизменно участвовал Ф. В. Гладков, обсуждались произведения Э. Асадова, И. Дика, Б. Бедного, Ю. Трифонова, Е. Винокурова, Ю. Бондарева, К. Ваншенкина, Расула Гамзатова, Ивана Ганабина, Ивана Завалия, Льва Кривенко и многих других.
Я не помню такого случая, чтобы Федор Васильевич равнодушно отнесся к тому, что говорили в зале. Его волновало все: и насколько глубоко идет обсуждение, как реагирует сам автор на критику, и достаточно ли подготовленно выступают оппоненты. Язык, сюжет, композиция произведения, как и образность стихов, их эмоциональная насыщенность, были всегда в центре внимания.
И мы не обижались, если Ф. В. Гладков «встревал» в разговор во время речи оратора или по-отечески журил нас за то, что «мелко плаваем».
— Не бойтесь глубинки, ныряйте, а то, я вижу, вы похожи на тех пловцов, что держат наверху все туловище, а голову в воду прячут.
Вспоминается такой случай. Виктор Гончаров увлекся рисованием. Способности к живописи у него обнаружились давно. На одной из лекций он нарисовал меня. Причем худющего, костлявого до того, что я стыдился сам смотреть на себя. Ночью я выкрал его блокнот, лежавший в изголовье, и пригрозил пальцем:
— Ты у меня дорисуешься!
Об этом случае я как-то рассказал Федору Васильевичу.
— Вы обиделись на рисунок? — спросил он. — Какой вы еще молодой, — вздохнул Федор Васильевич и, не сводя с меня своих пронизывающих глаз, сказал: — На это смешно обижаться. Помните, как меня Архангельский подкрасил? Что же, я буду бегать и скупать его книгу?
Мне посчастливилось видеть Федора Васильевича Гладкова в самых различных ситуациях. Порой очень смешных, забавных, а порой до того серьезных и сложных, что мне, студенту, нередко приходилось туго, не по себе из-за своей недостаточной подготовленности.
Был такой случай. Заговорили мы с Федором Васильевичем у него на квартире об астрономии. Точнее сказать, заговорил он, а я вынужден был «лупать» глазами. Федор Васильевич глубоко и с блеском знал все, как мне представлялось, что касалось науки о мироздании, Он предложил мне выйти на балкон и, глядя на ярко высвеченное звездами небо, рассказывал о планетах, о самых различных созвездиях.
Вечер был лунный, безветренный, теплый, и Москва неторопливо погружалась в обычную предночную тишину. Я любил ее больше всего в эти неповторимые часы, а тут еще рядом стоял седоголовый мудрец, знающий жизнь, как я таблицу умножения.
Мне кажется, что большой человек, пусть то писатель или художник, инженер или рабочий, колхозник или партийный работник, никогда и никому не станет навязывать своего мнения. Только самоуверенные невежды, возомнившие себя вершителями человеческих судеб, способны подминать мнение других, не считаться с тем, что подсказывает здравый смысл.
Во всем, в большом и малом, я видел, как иной раз Федору Васильевичу трудно было отказаться от своего мнения и принять чужое. Но он отказывался и принимал, и потому его авторитет рос.
Директор глубоко интересовался всей студенческой жизнью, находил время читать наши рукописи, выступать с докладами, следить за тем, чтобы был надлежащий порядок в столовой и в общежитиях.
— Не думайте, — учил он нас, — что хорошо заправить койку, научиться красиво есть — мелочи. Это зеркало. Оно отражает уровень культуры человека.
Он нередко беседовал с нами о любви или дружбе, размышлял, почему эти чувства бывают прочными или быстро разрушаются. Об одной мне известной паре он сказал пророческие слова:
— Ничего у них не выйдет. Слишком разного склада люди.
И верно. Жизнь подтвердила, что Федор Васильевич был прав. Хорошей семьи у той пары так и не получилось.
Неуемной и жадной была любовь Ф. В. Гладкова к родной русской литературе. Его глубоко огорчали те поденки, которые появлялись иной раз в журналах, отдельными изданиями. Зато сколько восторга, радости он испытывал, прочитывая новую хорошую книгу!
— Прочтите ее обязательно, — наказывал он.
И еще одно воспоминание...
В 1952 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла моя первая книга.
Федор Васильевич тогда уже не был директором института. Но, узнав об этом важном для меня событии, позвал, как бывало, меня к себе. До сих пор я храню тетрадочный листок, на котором размашистым почерком Ф. В. Гладкова сделаны карандашные пометки: «Интимная сцена между Аней и Раей — хорошо. Свидание с Надеждой Макаровной ничего не вносит, не написано. Сошлись трое у Ани, а — ничего такого не говорят. Какая цель у автора? Конец — нехорош. Рассуждение о том, что всем давно известно. Отец — так у нас к отцу не обращаются. Учеба — скверное, уродливое слово».
На прощанье, — а это была моя последняя встреча с ним, — Федор Васильевич подарил мне «Цемент» с такой надписью:
«Александру Васильевичу Парфенову
с уверенностью в его даровании и настойчивости
в достижении цели его жизни.
Федор Гладков
8.VII—52.
Москва».
Тогда я только начинал свой нелегкий литературный путь. У меня не были написаны ни повесть «Шаги батальона», ни очерки, и потому неоценим тот аванс, который мне выдал большой русский писатель.
Весть о смерти Федора Васильевича Гладкова отозвалась в наших сердцах неизбывной болью. От нас ушел выдающийся писатель, мудрый наставник и учитель, так много сделавший для родной советской литературы.
1970