С Федором Васильевичем Гладковым, его женой Татьяной Ниловной и сыновьями — Василием и Борисом — я познакомился в сентябре 1922 года. Мы тогда только что приехали из Самары и жили в семейном общежитии пролетарских писателей и поэтов «Кузницы», которое располагалось в квартире № 11 дома № 33 в Староконюшенном переулке на Арбате.
По вечерам для ребятишек «писательской» квартиры — меня, моей сестры, Лиды Герасимовой, Толи Новикова, Коли Ляшко и Эмика Родова, а иногда к нам приходили Вася и Боря Гладковы — начиналась интересная жизнь. Самым большим удовольствием было присутствовать на заседаниях «Кузницы» или сидеть где-нибудь в уголке, когда кто-то из гостей читал свои рассказы и стихи.
Вот так однажды я в первый раз увидел Федора Васильевича Гладкова. Как участник заседаний «Кузницы» он казался мне человеком немного суховатым, очень нервным и более официальным, чем другие писатели. И помню, как я был удивлен, когда Федор Васильевич, будучи у нас в гостях в день пятой годовщины Октябрьской революции, вдруг приятным и сильным тенором запел, как я потом узнал, свою любимую песню: «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно...»
Так было в каждый революционный праздник, но Федор Васильевич всегда пел только первый куплет, а потом с какой-то необыкновенно радостной улыбкой слушал, как продолжали петь эту песню другие участники этих встреч.
Для нас, ребятишек, Федор Васильевич был интересен прежде всего как человек, который, по рассказам наших отцов, проводил большую революционную работу среди рабочих в Сибири еще в условиях царской России и был за это сослан.
Раза два в неделю ходили мы с отцом в гости к Федору Васильевичу, семья которого в то время занимала маленькую комнатушку в красивом особняке недалеко от Смоленской площади. Особняке, где с того далекого времени по сей день помещается райком партии. По этой причине Гладковы жили в нем «нелегально», и над ними постоянно висела угроза выселения, а выселяться им было некуда.
Дружба отца с Федором Васильевичем крепла с каждым днем. Сближало их прежде всего, конечно, почти одновременное вступление в молодую советскую литературу. А кроме того, Федор Васильевич был для моего отца человеком города, хорошо знающим рабочий класс и рабочих-коммунистов, то есть как раз ту жизненную сферу, которую отец знал плохо и страдал от этого.
Федор Васильевич в то время писал роман «Цемент», а мой отец — повесть о Мишке Додонове. Продолжал отец работать и над романом о революционной деревне — «Гуси-лебеди». Главный герой этого произведения деревенский коммунист Трофим Федякин нравился отцу, и он говорил, что удачей этого образа вожака деревенской революционной бедноты обязан прежде всего Федору Васильевичу.
Перед входом в комнату Гладковых по приставной деревянной лесенке можно было попасть на чердак, где у слухового окна стоял крохотный столик Федора Васильевича для работы. Это был, как он выражался, его летний рабочий «кабинет». Внизу же места еле хватало для двух кроватей, маленького обеденного стола, четырех стульев и этажерки с книгами. Чистота в комнате была идеальная, все блестело.
Когда летом 1923 года мы с отцом приходили к Гладковым, то прежде всего поднимались на чердак, и отец, смеясь, говорил:
— Завидую я все-таки вам, Федор Васильевич!.. Как барин, можно сказать, живете... Хоть плохонький, а все вроде отдельный «кабинет» есть для работы... А я никак с машинкой на подоконнике не развернусь, да и ребята уж очень шумят...
С приходом моего отца Федор Васильевич как-то совершенно преображался и становился другим человеком. Он всегда при нем был весел, и ласковая улыбка не сходила с его лица, и говорил спокойно, совсем не так, как на заседаниях «Кузницы».
Слушая отца, Федор Васильевич весело отвечал ему:
— Да я тебе за твой подоконник и машинку — все отдам... Ты вон какие на них вещицы отстукал — «Андрона непутевого», «Ташкент — город хлебный», «Гуси-лебеди», — а у меня хоть и «кабинет», как ты говоришь, отдельный есть, а дело-то тяжело идет...
Отец и Федор Васильевич читали друг другу новые страницы своих произведений. Что-то в них критиковали, чему-то радовались. Потом, к моему удовольствию, Федор Васильевич рассказывал о дореволюционной городской жизни, о революционных делах. Федор Васильевич был старым членом партии, и для моего отца он был примером писателя-общественника.
Новые страницы «Ташкента — города хлебного» мы с отцом шли читать Алексею Силычу Новикову-Прибою. Ему повесть нравилась, и он хвалил ее. На другой день отец читал новые страницы «Ташкента» Федору Васильевичу. Ему повесть тоже нравилась, но если Алексей Силыч говорил больше о художественной ценности повести, то Федор Васильевич, как я понял позднее, оценивал ее и с точки зрения общественно-политической значимости. Федор Васильевич при мне говорил отцу, что его повесть о Мишке Додонове будет иметь большое будущее, что ее будут читать не только как талантливо написанное художественное произведение, но и как художественно-политический документ о первых, тяжелых послереволюционных годах нашего молодого рабоче-крестьянского государства.
«Кузница» не одобрила повести «Ташкент — город хлебный», когда отец прочитал ее в рукописи на одном из заседаний. Много лет спустя я спросил о причинах этого у Федора Васильевича.
— Большим влиянием в «Кузнице» пользовались писатели и поэты из рабочих, — сказал он. — В своих произведениях они воспевали только рабочего, его жизнь и труд... Деревню они не знали и поэтому даже бедняка крестьянина понимали только как мелкого собственника... Так поняли и Мишку Додонова и поэтому считали его недостойным внимания твоего отца как пролетарского писателя...
Отец умер внезапно, в день своего рождения, которое собирались отмечать назавтра, в выходной день. Многие из приглашенных им друзей, не прочитав газетного сообщения о его смерти, пришли к нам веселые и с подарками. Федор Васильевич, едва переступив порог нашей большой комнаты, увидел тело мертвого отца, и ему стало плохо. Придя в себя, он опустился на стул и затрясся в рыданиях. Татьяна Ниловна увела его домой...
После смерти отца я сохранил дружбу только с двумя писательскими семьями, не считая тех, которые жили в нашем «Доме писателей» на Большой Полянке, — семьей А. С. Новикова-Прибоя и Ф. В. Гладкова. Но если у Новиковых я чувствовал себя в полном смысле слова своим человеком, то у Гладковых все-таки «гостем». Объяснялось это тем, что Федор Васильевич был человеком более суховатым, чем Алексей Силыч, да и встречался я с ним очень редко. Он был до предела загружен литературной и общественно-партийной работой. Но бывали дни, когда я все-таки заставал его дома, и тогда он интересовался моей жизнью и учением.
После окончания электротехникума в 1932 году я стал работать на самолетостроительном заводе, и Федор Васильевич с большим и искренним интересом расспрашивал меня о жизни рабочих, их отношении к труду, к политическим событиям тех лет, об их настроениях и интересах.
Но охотнее я слушал самого Федора Васильевича, особенно когда он рассказывал о героическом и самоотверженном труде нашего народа в годы коллективизации и первой пятилетки.
Прошло десять лет со дня смерти отца. Федор Васильевич, вспоминая его, однажды сказал мне:
— Твой отец был истинно пролетарским писателем, и ему немного недоставало городской дореволюционной культуры, которой он был лишен, живя в глухих деревнях Самарской губернии. Как писатель он рос вместе с революцией, когда учились на ходу, недоедая и недосыпая... Дореволюционный период творчества твоего отца как писателя, — продолжал Федор Васильевич, — был для него большой и сложной школой художественного мастерства. Он как бы, говоря словами Луначарского, набирал в то время материал в свои писательские закрома, чтобы потом на основе его создать яркие образы послереволюционной деревни. Любил я твоего отца и уважал и как писателя, и как человека... Талантлив он был и как никто другой своей душой правильно понимал и революцию, и новую жизнь, пришедшую к нам после нее...
Однажды, насколько помнится, летом 1956 года, я повстречал Федора Васильевича в Климентовском переулке. Когда он поравнялся со мной, я встал на его пути и, первым протягивая руку, сказал:
— Здравствуйте, Федор Васильевич!..
Держа мою руку, он долго смотрел на меня.
— Что-то не узнаю... Вы кто же будете?.. — А потом обрадованно воскликнул: — Неверов... Борис... Ну до чего же ты на отца-то своего похож...
Он засыпал меня вопросами, и я еле успевал ему отвечать. Двадцать лет мы не виделись с Федором Васильевичем, и он не забыл меня, и я был ему за это благодарен.
Я сказал Федору Васильевичу, что недавно читал его автобиографические повести и что они мне очень понравились. Он взял меня за руку и с каким-то внутренним подъемом радостно воскликнул:
— А ведь неплохо я их написал?.. Самому они мне нравятся. Вот видишь, как получается: время умирать пришло, а я только по-настоящему сейчас и писать-то научился... Обидно, очень обидно...
На какое-то мгновение глаза его стали грустными.
— Ну, а кого видишь из нашей старой гвардии писательской? Мало нас осталось... Силыч умер, а скоро и я пойду за ним...
Часа два гуляли мы с Федором Васильевичем и сидели в скверике около его дома. И так же, как когда-то, в 30‑х годах, он расспрашивал меня о моей работе, о жизни.
Куйбышевское книжное издательство готовило в это время к выпуску четырехтомник произведений моего отца. Я знал, что Федора Васильевича просили написать статью для этого издания и что он обещал это сделать. И я напомнил ему об этом.
— Видишь ли, дорогой, — сказал он мне, — статью такую начал было писать, но, к стыду моему перед памятью твоего отца, не напишу я ее... Трудно мне это сделать. Здоровьем я слаб стал, да и память уже не та... Многое надо вспомнить, многое заново перечитать, а сил-то для этого уже нет... А написать кое-как не могу — не заслужил этого твой отец...
Когда прощались, Федор Васильевич долго держал мою руку, и я почувствовал, что он был искренне рад встрече со мной.
— Как же хорошо получилось, что ты остановил меня... — говорил он. — Много людей встречал я на своем писательском пути, но близкими и дорогими моему сердцу были твой отец и Силыч...
А потом мы простились, и, как оказалось, навсегда... Больше я Федора Васильевича не встречал. Только проводил его в последний путь в 1958 году.
1976