В. Красильников НАСТАВНИК И ДРУГ


I


Я познакомился с Федором Васильевичем Гладковым в начале 1925 года и последний раз встретился с ним в Колонном зале Дома Союзов, на чествовании в связи с его 75‑летием, 23 июня 1958 года. Мне пришлось много раз бывать у него на квартире, в Лаврушинском переулке, и подолгу беседовать с ним, когда я готовил комментарии к Собранию сочинений 1950—1951 годов и к двум первым томам его последнего прижизненного Собрания сочинений 1958 года. Я неоднократно присутствовал на читательских конференциях, проходивших при его участии, по различным произведениям, начиная с «Цемента» до автобиографических повестей. В течение более чем 30‑летнего нашего знакомства мало было таких периодов, когда бы мы не встречались длительное время, а в мае — июне 1941 года, во время поездки в Пензу и в Поволжье, я в течение трех недель жил вместе с ним в гостиницах Пензы, Куйбышева и Саратова. И все-таки по своеобразным законам памяти больше всего мне запомнился первый год нашего знакомства в редакции журнала «Новый мир».

Было это в начале 1925 года. В качестве студента третьего курса Высшего литературно-художественного института имени Валерия Яковлевича Брюсова я усиленно готовился к его окончанию; на семинарах критики, которые вели Н. К. Пиксанов и Л. П. Гроссман, выступал со своими первыми опытами рецензий, обзоров и литературных портретов. И вот однажды, в самые первые дни нового, 1925 года, студент Иван Федорович Смирнов — в будущем писатель Иван Жига, — которого мы все уважали как участника Октябрьской революции и делегата Второго съезда Советов, встретившись со мной в коридоре, сказал: «При «Известиях» организуется журнал «Новый мир». Секретарем редакции будет Федор Гладков. Журнал нуждается в материале. Сходи предложи что-нибудь свое». Весной 1924 года Иван Федорович Смирнов был членом комиссии по проверке студенчества, он хорошо знал, кто из нас чем дышит.

Через несколько дней я пришел в редакцию «Нового мира». Память не сохранила адреса помещения, где находился журнал, но теперешнее здание «Известий», безусловно, тоже еще не было построено. За письменным столом сидел человек невысокого роста. У него было широкое лицо с зачесанной назад гривой волос, испытывающие, «учительские» глаза. Это и был Федор Васильевич Гладков, которого тогда мало знали, ибо начальные главы «Цемента» еще только вскоре будут опубликованы в «Красной нови», а ранних вещей Гладкова, напечатанных в провинциальных газетах в начале века, мы не читали. Узнав, что я студент Литературного института и знаком с Жигой, Федор Васильевич встал из-за стола и стал прохаживаться по комнате. Делал он это несколько нервно, возбужденно. Перед поступлением в институт я успел три года побывать учителем в единой трудовой школе, мне прекрасно была известна привычка прохаживаться по классу. «Так вы, значит, учитесь быть критиком?» — несколько иронически спросил Гладков. Не помню точно, что я ему ответил. Узнав, что я работаю в семинарах Н. К. Пиксанова и Л. П. Гроссмана, а новым ректором к нам назначен редактор журнала «Печать и революция» В. П. Полонский, Федор Васильевич, смягчившись, промолвил: «Что ж, они могут, могут вам помочь, только заниматься-то самому нужно». Он расспросил меня об организации учебных занятий в институте, — его особенно интересовала работа в классах прозы и критики. Подойдя к своему столу, на котором лежала стопка книг, присланных в редакцию на отзыв, Федор Васильевич спросил: «О чем хотите попробовать писать, о прозе или поэзии?» Я ответил, что заинтересован поэзией. «Ну, так вот вам сборник стихов Александровского. Хороший поэт, пролетарский поэт. Кстати, вы в «Кузницу» не ходите? Приходите на будущей неделе, он будет читать стихи. Познакомьтесь и с «Кузницей», — может, понравится». Забегая несколько вперед, могу здесь прибавить, что рекомендация Федора Васильевича оказалась решающим словом — через несколько месяцев я был принят в члены «Кузницы» и оказался ее критиком вплоть до ее ликвидации.

Собрания «Кузницы» проходили в Староконюшенном переулке, в многоэтажном доме, если не ошибаюсь, на втором этаже. На этом же этаже жили писатели и поэты «Кузницы» — Гладков, Ляшко, Новиков-Прибой, Кириллов и другие. (Именно об этом периоде Алексей Силыч Новиков-Прибой писал в письме Н. А. Рубакину 30 октября 1924 года: «Я имел только одну комнату. В ней нас жило пять человек. Жена работала в учреждении, а я бегал на рынок, стряпал с проворством лучшей кухарки и писал своих «Подводников». Случалось, что увлечешься какой-нибудь мыслью, забудешь о кухне, а там смотришь, уже каша горит». Примерно в таких же условиях жили и другие писатели-«кузнецы».) Собрания группы были открытыми, мог прийти всякий желающий, и его еще обязательно просили выступить с оценкой прочитанных вещей. Я попал на собрание, посвященное поэзии. Председательствовал чернобородый, чем-то похожий на Антона Павловича Чехова Николай Николаевич Ляшко. Он практиковал выступления «по кругу», так что каждый должен был сказать свое слово. После Полетаева, читавшего, если мне не изменяет память, стихотворение «Сад», выступил Александровский. В черном пиджачке, в сапогах, он напоминал только что демобилизованного красноармейца, для которого непривычна гражданская одежда. Держался он скромно и стихи читал с какой-то особой интимностью, как будто конфузился.


Только синь, только синь в памяти.

Синь снегов и осиновых рощ.

Я учился в деревне грамоте

За истертый мужицкий грош.


Как будто сейчас я слышу его несколько глуховатый голос. Возможно, что в этот же вечер он прочитал и свою великолепную «Поэму о Пахоме». Если бы кто-нибудь из критиков и поэтов группы «Октябрь» присутствовал на этом вечере поэзии, то ему сразу бы стала ясна предвзятость представления о поэтах «Кузницы», «швыряющихся», по выражению Безыменского, «планетами, как комьями». Далеко не все «кузнецы» этим непроизводительным делом вообще занимались, да и для увлекавшихся «космизмом» эта стадия была уже пройденным этапом.

Чтение стихов закончилось, началось обсуждение. Все говорили «по кругу», большинство отзывалось о прочитанных произведениях одобрительно, видно было, что стихи «задели сердца». Я также выступил, когда дошла очередь. После собрания Николай Николаевич познакомил меня с Александровским. Я сказал, что имею поручение редакции «Нового мира» написать на его сборник рецензию. «Ну что же, прочитаем», — ответил он, и в его тоне я не услышал ничего, даже любопытства. Объяснялось это очень просто: о его стихах критики писали так часто, что он не ожидал от моего отзыва «чего-нибудь нового».

С рецензией, которая мне стоила недельного труда, я пришел к Гладкову. Прежде чем ее прочесть, он спросил: «Как в «Кузнице», понравилось?» (Сам он на собрании не смог присутствовать.) Я отвечал утвердительно. «Ну, а как Александровский?» — «Очень хорошие стихи читал, только вот как будто сильно с Есениным перекликаются». — «А вы что, об этом в рецензии пишете?» — «Да, пишу». Федор Васильевич взял у меня перепечатанные на машинке странички, сел за стол, начал читать. Мне показалось его чтение медленным. Только выйдя из редакции журнала, я понял, что ошибался. Рецензия на сборник Александровского была одной из первых рецензий, предложенных мной в журнал, я поэтому так волновался, что время для меня замедлило свой ход. Федор Васильевич, закончив чтение, повеселел. «Ничего, так можно, — сказал он и прибавил: — Будет напечатано! А вот теперь вам задание потруднее. Вы Якубовского знаете?» Я ответил, что знаком с его статьями и разделяю его оценки писателей и поэтов «Кузницы». «Вот хорошо, — обрадовался Федор Васильевич, — а стихи его читали?» — «Признаюсь, что нет», — сконфуженно ответил я. В те дни я действительно старался знакомиться с каждым сборником советских поэтов и поэтому пропуск книги Якубовского считал для себя непростительным. «Да его книги, наверное, еще в продаже нет, — сказал, как бы утешая меня, Федор Васильевич. — Называется сборник «Песни крови». Хорошая, но трудная книга. Он давно, с самой юности, стихи пишет, но только считает это, так сказать, второй профессией, даже стесняется их». (Впоследствии я узнал, что в номере «Правды» от 23 апреля 1920 года, посвященном 50‑летию со дня рождения В. И. Ленина, были напечатаны стихотворения трех поэтов — Д. Бедного, И. Филипиченко и Г. Якубовского.) Федор Васильевич взял со стола небольшую книжечку и подал мне. Я принял ее, каюсь, с некоторым опасением.

Рецензия на сборник Якубовского, как говорится, не «вытанцовывалась». Собственно, я ее написал довольно быстро, но мне самому она не нравилась какой-то неопределенностью оценки. Дело было в том, что книга состояла из стихотворений, написанных главным образом в годы военного коммунизма. Она несла на себе явную печать пролеткультовской отвлеченности. Пролетарий и труд в ней писались с большой буквы, об Октябрьской революции говорилось как о «родильном крике». Безусловно, эта книга звучала пройденным этапом в советской поэзии, и не отметить этого было нельзя, хотя я старался выразить это «поделикатнее». Может быть, я так и не отдал бы свою рецензию в журнал, если бы в один из майских дней, когда весна уже незаметно переходит в лето, не произошла памятная встреча. Выходя из Дома Герцена, где в комнатке на третьем этаже разместился аппарат «Кузницы» (один неизменный технический секретарь), я в буквальном смысле наткнулся на Федора Васильевича. Он был не один, вел под руку какого-то человека высокого роста с несколько неверной походкой; они шли не под руку, а Гладков вел его. Поздоровавшись со мной, Федор Васильевич сказал незнакомцу: «Вот ваш критик!» Я назвал себя. Якубовский подал мне влажную руку. Я уже знал, что он болеет туберкулезом, часто температурит и редко выходит из дому. Георгий Васильевич спросил, моя ли это рецензия на сборник Александровского в «Новом мире». Услыхав мое подтверждение, он, покашляв, сказал Гладкову: «У него должно получиться и с моими «Песнями крови». Попрощавшись, они пошли к Дому Герцена, я же вышел на Тверской бульвар, а в глазах все продолжала стоять худая высокая фигура Якубовского с рукой, приложенной к груди во время кашля. После такого разговора я уже не смог уклониться, и через несколько дней моя рецензия лежала на столе Гладкова в «Новом мире», в седьмой книге журнала она была напечатана.

Сейчас я не могу точно вспомнить, были ли внесены в мою рецензию какие-нибудь исправления. Если и были, то, очевидно, самые минимальные, самые необходимые. Что случилось именно так, подтверждает дальнейшая моя работа с Федором Васильевичем Гладковым, пока он был секретарем журнала.

Советские читатели хорошо помнят, как «болел» вопросами литературной критики Гладков, как часто выступал он с проблемными статьями в газетах и «Новом мире». Особенной страстью отличалась его полемика с рапповской критикой в 20‑е годы по поводу лозунга «За живого человека в литературе». Он даже один из своих рассказов — «Кровью сердца» — посвятил такой полемике. Из опыта своей рецензентской работы, из факта публикации моих отзывов на сборники Якубовского, Александровского и Петра Орешина (рецензия на книгу последнего «Соломенная плаха» была опубликована в том же седьмом номере «Нового мира», где печаталась рецензия на сборник Якубовского) я сделал заключение, что как редактор Федор Васильевич не «давит» на автора, не подсказывает ему своих мнений, предоставляя свободу действий. Он требовал одного — убедительной аргументации — и как-то в беседе сказал мне, что за свою оценку рецензент отвечает прежде всего сам. Создав себе такое представление, я решил предложить журналу рецензию на поэму В. Маяковского «Владимир Ильич Ленин», которая только что вышла первым отдельным изданием.

Здесь необходимо сделать некоторое отступление. Я знал, что Федор Васильевич несколько настороженно относится к Маяковскому. В чем здесь было дело, откуда возникло у него такое предубеждение, кстати сказать сохранившееся до конца его жизни, объяснить я не берусь. Во всяком случае, в 1925 году никаких личных причин Гладков не мог иметь, резкая и несправедливая оценка Маяковским романа «Цемент» была опубликована позднее — в 1926 году. В те же дни вычеркнул «Цемент» из литературы соратник Маяковского по Лефу О. Брик. Но я предлагал написать рецензию летом 1925 года, когда роман только что был закончен печатанием и споры вокруг него даже еще не начинались. Подогревали настороженность Гладкова к Маяковскому, на мой взгляд, высказывания о поэте критиков А. Воронского, П. Когана, а затем воспоминания многих, помнивших о «желтой кофте» Маяковского.

Предлагая «Новому миру» рецензию на поэму о Ленине, я возлагал на свои плечи трудную обязанность. Мне было известно отрицательное отношение к поэме Воронского и критиков его ориентации. Кроме того, уже были опубликованы две рецензии: одна, принадлежавшая перу А. Осенева, в журнале «Октябрь» № 3—4, и другая, подписанная Ц., — в журнале «Город и деревня» № 9—10[5]. Обе рецензии, как ни трудно сейчас этому поверить, были резко отрицательными. Критик «Октября» уже в начальных фразах давал понять о своем отношении к работе поэта: «В первых двух частях большой поэмы о Ленине автор выкладывает (подчеркнуто мною. — В. К.) свои, довольно основательные сведения по политграмоте. Но, несмотря на остроумие, экспрессию некоторых мест, эти 77 страниц воспринимаются в лучшем смысле как трамплин для последней части, в которой ярко и волнующе описаны похороны Ильича»[6]. Собственно, только эти последние 18 страниц поэмы критик и считал «явлением поэзии», «отрывками, которые, несомненно, войдут в литературу». Все же остальное он безапелляционно объявлял «черновой работой поэта над изучением марксизма».

Еще дальше А. Осенева пошел критик, укрывшийся под псевдонимом Ц., в журнале «Город и деревня». Его рецензия начиналась утверждением: «На долгие годы, очевидно, окажутся роковыми для художников, берущихся за тему «Ленин», слова Полетаева:


Портретов Ленина не видно:

Похожих не было и нет,

Века уж дорисуют, видно,

Недорисованный портрет.


Наша эпоха, украшенная Лениным, сам Ленин — не отошли от нас пока на расстояние перспективы, чтобы поэт в состоянии был охватить суровую красоту происшедших событий, четко увидеть и запечатлеть в искусстве фигуру вождя. Не избег общей участи художников и Владимир Маяковский»[7]. Воздав далее должное замыслу поэта, рецензент еще более безапелляционно, чем Осенев, писал о полной неудаче его выполнения: «Поэма скорее похожа на рифмованную прозу, чем на поэзию. Газетно-развязный тон, с одной стороны, и гиперболическая ходульность — с другой, совершенно не вяжутся с грандиозной простотой ленинской фигуры и с напряженной серьезностью темы»[8]. Очевидно желая несколько подсластить горькую пилюлю, критик в финале рецензии выдавил сквозь зубы: «Справедливость, однако, требует сказать, что в поэме имеется несколько весьма удачных мест, среди которых лучшими нам кажутся строки, посвященные Коммунистической партии».

Я мыслил свою рецензию резко противопоставленной этим отзывам. Правда, памятуя совет Гладкова о рецензии как выражении определенной собственной точки зрения, я не прибегал к полемике, я просто стремился как можно убедительнее аргументировать свой отзыв, в котором по адресу автора поэмы не содержалось ни одного упрека. Здесь не место приводить текст моей рецензии, опубликованной в девятой книжке журнала «Новый мир», я выпишу из нее только те места, в которых, по существу, давалась оценка поэмы и заключалась скрытая полемика с писавшими о ней. «Из всего, что имеет русская поэзия о Ленине, — писал я, — поэма Маяковского, безусловно, наиболее значительная вещь. Автор вполне справился со своей задачей. Сознательно как прием он ввел в поэзию публицистику и художественно оправдал ее. Ильич чувствуется в поэме всегда, во всех событиях... Поэт недаром посвятил свою вещь РКП, писал ее «по мандату долга»: каждая строчка убедительно говорит о том, что ему действительно удалось «причаститься великому чувству по имени — класс», слиться с теми, в «которых Ильич» и «о которых он заботится», и эта классовость, конечно, еще более усиливает социальную значимость произведения... Стих поэмы в совершенстве отчеканен, отполирован, насыщен, не имеет ни одного пустого слова...»[9].

Я привел эти довольно подробные выписки только с той целью, чтобы показать, как журнал «Новый мир», редактировавшийся фактически Гладковым[10], резко разошелся в оценке поэмы «Владимир Ильич Ленин» с отзывами, опубликованными в других журналах (в первом номере журнала «Печать и революция» за 1926 год была напечатана рецензия Г. Лелевича, написанная в более «деликатном» тоне, чем рецензии А. Осенева и Ц., но по существу совпадавшая с их утверждениями). Этот пример меня особенно утвердил во взгляде на Гладкова как редактора, умевшего стать выше своих личных и групповых симпатий и антипатий. Особенно важным мне кажется его способность «презреть» групповые пристрастия, столь сильно сказывавшиеся в тогдашней литературной жизни. Вспоминаю, как после публикации моей рецензии на поэму один из крупных поэтов «Кузницы» мне сказал: «Ну вот, вступил в «Кузницу», а пишет о Маяковском и Есенине». Федор Васильевич не разделял таких взглядов и буквально через несколько дней поручил мне написать обзор на сборники стихов поэтов, из которых также ни один не являлся членом «Кузницы» (М. Голодный, Я. Шведов, М. Пасынок, С. Малахов и др.).

И еще один вывод почерпнул я из опыта годичной работы под руководством Гладкова в «Новом мире»: я понял, как ответствен труд критика, как надо самому «додумывать» каждое положение статьи, обзора, рецензии, не надеясь на помощь редактора. Мне теперь кажется, что Федор Васильевич сознательно ставил молодых авторов (а он щедро привлекал их к журналу, — например, наряду с моими рецензиями печатались рецензии И. Машбиц-Верова, Я. Фрида, Г. Березко, Е. Рамм и другие) в такие условия: он развивал в нас самостоятельность мысли и действий.

С января 1926 года в редколлегию журнала «Новый мир» был введен В. П. Полонский, который и стал фактическим редактором журнала. В последующие годы мне уже сравнительно редко приходилось встречаться с Федором Васильевичем как с редактором[11], но зато гораздо ближе узнал я его как писателя и как человека. Об этом следует рассказать уже в следующей главе.


II


В 1925 году я вступил в ряды «Кузницы», членом правления которой неизменно был Федор Васильевич Гладков. Поскольку жизнь и труд рабочего класса сильнее всего в 20‑х годах отражались в творчестве «кузнецов», они были наиболее частыми гостями фабрик и заводов, рабочих клубов и библиотек. Связи с пролетарскими массами усиливались еще у «кузнецов»-коммунистов тем, что они прикреплялись к производственным партячейкам.

Обычно для встречи с рабочим читателем «Кузница» посылала бригады. В их состав входили прозаик — один или двое, чаще Н. Ляшко, А. Новиков-Прибой, Ф. Березовский, Г. Никифоров, М. Волков; поэт — обычно С. Обрадович, реже В. Александровский или Н. Полетаев — и в качестве критика, делающего вступительное слово, — я. Г. Якубовский — основной критик «Кузницы» — по болезни в бригады не включался. Федор Васильевич, занятый после ухода в начале 1926 года из журнала «Новый мир» редактированием альманаха «Земля и фабрика»[12], как правило, в бригады не входил. Но когда в «Кузницу» поступали просьбы об организации читательских конференций по его произведениям, он всегда давал согласие и с пунктуальностью бывшего педагога приезжал точно к назначенному времени.

Мне пришлось говорить вступительное слово на многих конференциях по произведениям Гладкова в 20‑е и 30-е годы. Иногда они проходили в отсутствие автора, но чаще, особенно в московских аудиториях, такие обсуждения делались при его участии.

Из конференций по роману «Цемент» мне особенно запомнилась конференция в Орехово-Зуеве, в клубе имени Моисеенко. Проходила она или в начале, или в конце 1926 года, во всяком случае в зимний морозный вечер. К сожалению, орехово-зуевская газета «Колотушка» не поместила отчета об этой встрече читателей с Гладковым, и я не могу назвать точной даты. Тогда в Орехово ходили паровые поезда три-четыре раза в сутки, в движении они были около четырех часов. Федор Васильевич не был словоохотливым вагонным пассажиром, как, например, Алексей Силыч Новиков-Прибой, он вступал в беседу только с «солидными» людьми, понимая под «солидностью» большой жизненный опыт. Не успели мы, приехав в Орехово-Зуево, обосноваться в гостинице — деревянном здании, жарко натопленном по случаю морозов, — как за нами пришли из клуба. Идти всего было несколько минут. Зрительный зал переполнен, больше было женщин, ткачих, которые, как нам сказал провожатый — председатель завкома текстильной фабрики, рвутся в бой.

Конференция происходила почти сорок лет тому назад, но я до сих пор ее помню по страстному одобрению борьбы Даши Чумаловой за свое равноправие. Боевым настроением были проникнуты почти все выступления ткачих. Они, очевидно, потому и врезались мне в память, что остро конфликтовали с тем, как была она, эта борьба, принята литературной критикой. В то время как писавшие о «Цементе» видели в отношении Даши к Глебу только «заострение», прием художника, работницы увидели в романе правду своей жизни, отражение своих первых шагов в партийной и общественной деятельности. А ведь она в годы гражданской войны неминуемо вела к тому, что активистка, подобная Даше, становилась «гостьей» в семье, была вынуждена помещать своих маленьких детей в детдом, часто слышала от мужа те же упреки, которые Глеб делал в адрес Даши. Но если Даша в своей настороженности к мужу была понятна и оправдана, далеко не все соглашались, чаще наоборот — резко осуждали ее за уступку Бадьину. Поэтому я с большим удовольствием увидел в следующих редакциях романа, что этот эпизод снят автором[13]. Растерянность Поли Меховой не вызывала сочувствия, хотя жизненность ее образа находила подтверждение. Помнится, говорили еще о неясности фигуры Бадьина. В первой редакции ему действительно не хватало какой-то определяющей черты.

На конференции я говорил лишь вступительное слово, потому имел полную возможность наблюдать, как «переживал» выступления читателей Федор Васильевич. В 20‑е годы мне пришлось участвовать во многих встречах подобного рода: вместе с А. Фадеевым (конференция по роману «Разгром» на московском заводе «Богатырь»), с Ю. Либединским по повести «Комиссары» (конференция в Центральном клубе коммунальников), с Г. Никифоровым по роману «У фонаря» и т. д. И я ни у кого из писателей не видел того обостренного интереса к мнениям читателей, который отличал Гладкова и который уместнее всего обозначить словом переживание. К каждому слову любого читателя, каков бы ни был его уровень, Федор Васильевич относился как к мнению представителя народа, являющегося высшим судьей произведений искусства.

Гладков настолько внимательно выслушивал ораторов, что казалось, боялся пропустить хотя бы одно слово. Главное в их речах он записывал. То сердито хмурил брови, то удивленно раскрывал глаза, то улыбался, когда слышал удачную реплику, крылатое слово. В заключительном слове он обычно давал обстоятельные объяснения, отвечал на вопросы и т. д. Он далеко не во всем соглашался с читателями, нередко остро спорил с кем-нибудь, но всегда стремился к тому, чтобы его творческий замысел дошел до массы, был бы понят ею. Особенно ценил он скупые речи производственников, соотношение явлений литературы с фактами жизни.

Запомнилась мне конференция по первой книге романа «Энергия» в одном из цехов Московского электрозавода. Состоялась она в конце 1934‑го или в начале 1935 года. Я ни разу не видел Федора Васильевича перед началом конференции таким возбужденным, хотя знал этому объяснение: совсем недавно появилась статья А. М. Горького «О прозе», в которой давалась резкая оценка языку и некоторым образам романа. Гладков, естественно, опасался, что выступления по его книге могут пойти только по линии погони за «блохами». Но этого не случилось. Для рабочих электрозавода «Энергия» была «своей вещью». Они толковали о ней со знанием жизни, с аналогиями из своего личного опыта. У молодых инженеров — героинь гладковской книги Фени Отдушиной и Татьяны Братцевой — нашлись в аудитории «подружки», которые в переживаниях Фени, смело распоряжавшейся при прорыве в котловане, увидели самих себя. Аудитория была молодая, как молод был и сам электрозавод; инженеров, подобных Балееву и Кряжичу, в ней не нашлось, но жизненность проблем, поставленных в романе, была оценена по достоинству. За свое понимание «массы через три с» — это выражение И. Сельвинского хорошо знали в цехах завода — резко критиковался Мирон Ватагин. В общем, ссылок на статью Горького не было ни одной. И тогда произошло то, чего я никогда не забуду: в своем заключительном слове Федор Васильевич, сам напомнив выступление Алексея Максимовича, заявил, что он не удовлетворен своей первой книгой и, работая сейчас над второй, основательно переработает и первую. Действительно, для издания романа в двух книгах он, по его выражению, «переписал» первую книгу заново.

К сожалению, мне не пришлось участвовать в конференциях, обсуждавших произведения «Маленькой трилогии». Но судя по рассказу «Кровью сердца», они были очень острыми и превращались в большой писательский разговор не только о назначении литературы и искусства, но и конкретно о творческом методе советских писателей.


III


Весной 1941 года Всесоюзное бюро пропаганды художественной литературы при Союзе советских писателей расширило свою деятельность на периферии. Многие областные города просили прислать им бригады писателей. Одну из них согласился возглавить Федор Васильевич. Как он мне объяснил, ему хотелось услышать из уст широкого читателя оценку повести «Березовая роща», только что опубликованной в журнале «Новый мир». Уроженец Саратовской области, он решил поехать в родные места. И вот 26 апреля, — в тот год была необычайно затяжная весна, в Москве шел снег, в вагонах еще топили, — мы — Федор Васильевич, поэт Григорий Александрович Санников и я — выехали в Пензу. Здесь мы должны были пробыть десять дней, включая 5 мая — День печати.

Наше пребывание в Пензе было строго распланировано. Каждый вечер, а иногда и днем проходили встречи с читателями — на велосипедном заводе, в Доме учителя, в библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, в железнодорожном училище и т. д. Кроме общения с читателями Федор Васильевич завязал дружбу с редакцией областной газеты, которая еще накануне нашего приезда выпустила специальную литстраницу с произведениями местных писателей. На другой же день после первого выступления к нам стали приходить начинающие, просившие ознакомиться с их рукописями.

Литературные вечера в Пензе проходили живо. Во вступительном слове «Героика социалистического труда» я делал общий обзор произведений советской литературы, уделяя примерно половину времени творчеству членов бригады — Санникова и Гладкова. После первого же вечера Федор Васильевич мне сказал, что нужно несколько изменить соотношение времени в пользу общего обзора. Это было правильное замечание, и я ему в дальнейшем следовал. После вступительного слова Г. Санников читал стихи, а в заключение Федор Васильевич выступал с отрывками из повести «Березовая роща». Обычно он не ограничивался чтением, а, отталкиваясь от многочисленных вопросов, вел с читателями беседу. Спрашивали о многом и разном: о прототипе Мартына Мартыновича в «Березовой роще», о финале «Энергии», о первых шагах писателя в литературе и т. д.

Еще сидя в вагоне, Федор Васильевич разговорился со мной и Григорием Александровичем о родной деревне, о крестьянских типах. Мне запомнилось, что, наряду с крестьянами — «покорными», толстовскими «непротивленцами», он помнил прямых бунтарей, поднимавших против царских властей и кулаков не только свой голос, но и дерзкую руку. Поэтому, когда я через десять лет стал читать «Повесть о детстве», образ Ларивона мне показался знакомым. Такие разговоры Федор Васильевич продолжал вести и по вечерам в пензенской гостинице, когда мы сходились вместе после выступлений.

В пензенские дни я особенно хорошо увидел, как богатый жизненный опыт помогает Федору Васильевичу в самой различной обстановке, в беседах с самыми разными людьми оставаться всегда самим собой. В редакции газеты Гладков вел разговор на литературные темы, отдавался воспоминаниям о первых годах советской литературы. Однажды в кабинете главного редактора Н. И. Страхова зашел разговор о Неверове.

«Это большущий писатель, — говорил Федор Васильевич. — Он о деревне гражданской войны сильнее всех написал. И как реалист, без всяких, знаете ли, вывертов, как тогда любили делать. Правда, в языке грешил, но мы тогда все были в этом виноваты. Жаль, очень жаль, что умер. Мог бы горы своротить».

Еще более далекие времена вспомнил Гладков 5 мая, выступая в День печати в городском театре. После доклада ответственного редактора областной газеты он рассказал многочисленной аудитории рабкоров и селькоров о своих первых выступлениях в газетах дореволюционной России. Да, много встречал он цензоров-злопыхателей, издателей-реакционеров, но наряду с ними сталкивался и с прекрасными, настоящими людьми, которые поддержали страсть молодого учителя к литературному творчеству, помогли ему печатать его первые, далеко не совершенные произведения. Наблюдал я Федора Васильевича и в другой обстановке. На велосипедном заводе в цехе он показал себя «почти инженером», прекрасно разбирающимся в конструкции станков, в специальных проблемах скорости резания и т. д. И, наконец, с наибольшей силой он «раскрылся» в аудитории учителей, где выступавшие говорили о его любимом герое — старом учителе Мартыне Мартыновиче, о его стремлении «украсить жизнь».

Остались в памяти и другие разговоры. Как-то в свободные часы, наверное 2 мая, шли мы по улице, носящей имя Александра Алексеевича Богданова. Увидев надпись на доме, Федор Васильевич обрадовался.

«Вот не забыли старика, не как у нас в Москве, — сказал он. — А ведь я его знал совсем молодого. Я тогда школьником был и видел, как он к нашей учительнице в гости приезжал. Правда, мельком это было, но беседовал с ним». В это время мы проходили мимо одного небольшого деревянного дома, окна и крылечко которого были украшены затейливым орнаментом. Федор Васильевич остановился. «Вот смотрите, — указал он нам, — творение талантливых рук. Казалось бы, чего легче — потюкал плотник топором, тяп-ляп — и готово, сдал дом, получил расчет. А ему было скучно без красоты строить, красота плотнику требовалась. И, наверное, хозяин гроша не прибавил, бывали такие скупые хрычи среди домовладельцев. А плотник сам решил, что надо улицу украсить. Обязательно в какой-нибудь вещи об этом напишу». Найдя в повести «Вольница» умельца Балберку, я сразу вспомнил этот разговор.

Пензенская поездка понравилась Федору Васильевичу. Поэтому, когда Всесоюзное бюро пропаганды литературы предложило нам — бригаде опять в том же составе — поехать в Поволжье — Горький, Куйбышев, Саратов и, возможно, Астрахань, — он согласился. И вот 23 мая мы приехали поездом в Горький. Здесь пребывание наше было очень ограниченным — всего два дня. Днем поехали в военный лагерь. Уже встреча с приехавшим за нами командиром настроила Федора Васильевича на строгий, можно сказать, торжественный лад. Немецко-фашистские войска овладели Югославией, оккупировали Грецию. Что предпримет далее неистовый фюрер, возомнивший себя вторым Наполеоном? Хотя прямого разговора у нас на эту тему не возникало, этот вопрос томил всех. Поэтому как-то по-особому, по-отечески, прозвучала речь Гладкова, обращенная к бойцам и командирам. Он вспомнил, как и сам носил, правда недолго, красноармейскую гимнастерку, когда добровольцем ушел в отряд, направленный против десанта белых на Кубани летом 1920 года. Говорил о величии идей Октября, которые отстаивала и отстояла Красная Армия в годы гражданской войны, и призывал приумножить героические традиции старшего поколения.

Вечером мы приехали в сормовский Дворец культуры. Еще когда ехали на машине по улицам мимо высоких каменных домов, в памяти всплывали улочки рабочей слободы, описанной в бессмертной «Матери». Дворец культуры предстал перед нами как символ новой жизни, открывшей широкие двери к творчеству в самых различных областях. Конечно, на родине Заломова и Горького нельзя было не вспомнить об Алексее Максимовиче, тем более что приближалась пятая годовщина со дня его смерти. И наш вечер, посвященный героике социалистического труда в произведениях советской литературы, неожиданно для нас самих превратился в вечер Горького. Я широко воспользовался правом рассказать о заслуге Алексея Максимовича — певца труда, призывавшего устами своего Васьки Буслаева «землю украсить, как девушку»; Григорий Александрович Санников читал поэму «Сказание о каучуке». Но больше всего сделал вечер горьковским Федор Васильевич. Он вспомнил о своей переписке с автором «Матери» в те времена, когда книга еще не была написана, а сам юноша Гладков был на распутье, душу его мучали томительные впечатления, рвавшиеся наружу. В это время и пришло ему в ответ горьковское письмо, призывавшее «приобщиться к рабочему движению». Обо всем этом, волнуясь, рассказал собравшейся многочисленной аудитории Федор Васильевич. Когда мы возвращались поздно ночью в Горький, в гостиницу, мы говорили о том, что, возможно, вечер в сормовском Дворце культуры — лучший из всех наших вечеров.

А утром, часов в одиннадцать, мы уже стояли на борту теплохода, увозившего нас в Куйбышев. Сказаны последние слова расставания представителю газеты «Горьковская коммуна», с берега нам машет шляпой большой горьковский писатель Николай Иванович Кочин, автор книги о Кулибине, и теплоход, умело лавируя между судами, двинулся «вниз по матушке по Волге».

На пароходе мы ехали в отдельных одноместных каютах, но, конечно, завтракали, обедали вместе. Федор Васильевич вставал раньше нас, придерживался строгого режима, по утрам работал. Как истый волжанин, он приучил нас к священнодействию — к вечернему чаепитию. Это обычно делалось, когда солнце ныряло в реку. Чай всегда заваривал он сам и прочел мне настоящую лекцию, как это делать: споласкивать чайник непременно крутым кипятком, на огне держать с заваркой чуть-чуть, не позволяя закипеть вновь воде, иначе чай будет пахнуть веником. За чаем разговаривали главным образом о Волге, о ее будущем. Была она еще темной, ни одна крупная гидроэлектростанция не давала тока ее городам ниже Горького. На некоторых пристанях горели керосиновые лампы. Мы знали, что повыше Куйбышева в Жигулях уже были начаты работы по сооружению мощной энергостанции, но они были прерваны в 1940 году. И все-таки Федор Васильевич твердо верил, что получит река свой «Днепрострой» и потекут ее воды по новому руслу. Да, казалось, и сама Волга на этом настаивала, под Горьким и Казанью такие появились отмели, что глубоко сидящие пароходы шли только до Богородска, что пониже Казани.

Из разговоров с Гладковым на пароходе особенно запомнилась беседа об Астрахани. С ней были связаны детские годы Федора Васильевича, когда отец его работал извозчиком у одного содержателя извозной и мальчик сироткой отсиживался в хибарке у знакомых, робко «осваивая» окрестные городские улицы. С Астраханью был связан и год его жизни в «ватаге» с матерью, нанявшейся на рыбный промысел купца Густабаева. В 1950 году мы обо всем этом прочитали в повести «Вольница», в 1941 году такие рассказы были внове, и, может быть, они являлись первой — незаписанной — редакцией страниц об Астрахани в будущей книге Гладкова.

28 мая мы покинули гостеприимный пароход, вступили на куйбышевскую землю. Уже в первый день нас ожидала интересная встреча со слушателями Куйбышевского окружного военно-политического училища. Хотя собравшаяся аудитория по возрасту была молодой, она отличалась высокой активностью и горячей любознательностью. 29 мая в Театре оперетты состоялся большой литературный вечер нашей бригады, собравший многолюдную аудиторию. И так день за днем проходили все новые и новые встречи, новые и новые разговоры с читателями.

Особенно запомнилась встреча с читателями на заводе имени Масленникова. Она состоялась после окончания работы дневной смены. Передовики производства — тогда их звали стахановцами — подняли большой разговор о книгах, изображающих новые методы труда, новаторов и изобретателей, и, кстати сказать, далеко не все похвалили в этих книгах. Сейчас точно не помню, были ли критические замечания в адрес «Энергии», по всей вероятности, даже были, но могу поручиться, что Федору Васильевичу этот читательский разговор очень понравился. Он с удовольствием говорил за совместным ужином в гостинице: «Растет рабочий читатель, он теперь нам никаких скидок не дает на техническую неграмотность. Писателю-производственнику надо иметь знания инженера или ученого. И не только рабочий читатель вырос, все больше будет писателей из рабочих. Помните, как они о наших романах говорили? Таким и самим будет не трудно книгу написать». (В повести «Клятва» через два года Федор Васильевич создал образ стахановца, выступившего в качестве не только замечательного производственника, но и писателя.)

31 мая мы поехали в город Чапаевск. Как только заведующий клубом вручил мне номер «Чапаевского рабочего» с моей статьей «Творческий путь Федора Гладкова», я обратил внимание на большую заметку «Благоустройство поселков», где говорилось о работе городского Совета по благоустройству города, в частности о том, что положено начало озеленению улиц. Вообще Чапаевск еще не производил впечатления культурного центра, улицы были пыльные, почти совсем без зелени. Газетная заметка так настроила нас, что мы весь литературный вечер провели под знаком борьбы за культуру труда и быта. Федор Васильевич рассказал историю создания «Березовой рощи» и призывал всячески помогать древонасаждению.

В Куйбышеве нас ожидала радостная встреча: 30 мая в город прибыла вторая писательская бригада Всесоюзного бюро пропаганды художественной литературы. Она состояла из хороших наших знакомых — писателей А. С. Новикова-Прибоя и А. В. Перегудова. Несколько дней наши встречи с читателями шли параллельно: сегодня в одной аудитории выступаем мы с темой «Героика социалистического труда», а на другой день в этой же аудитории читает отрывки из «Цусимы» А. С. Новиков-Прибой.

Куйбышевское отделение Союза писателей и газета «Волжская коммуна» 1 июня устроили встречу коллектива сотрудников газеты и писателей-куйбышевцев с членами писательских бригад. Интересно рассказывал на этой встрече Новиков-Прибой историю создания своей «Цусимы». О том, как писались «Энергия» и «Березовая роща», говорил Федор Васильевич.

Хотя свободного времени у нас было мало, Федор Васильевич постарался ознакомиться со всеми достопримечательностями Куйбышева, и прежде всего с Домом-музеем Ленина, в котором Владимир Ильич провел самарские годы жизни. С особенным интересом слушал Гладков рассказ о «делах», которые вел в Самаре помощник присяжного поверенного Владимир Ульянов.

2 июня мы выехали пароходом в Саратов. Еще в дороге, перебирая куйбышевские, особенно чапаевские впечатления, мы завели разговор об отставании культуры быта от культуры труда. Григорий Александрович и я считали такое явление законным, Федор Васильевич горячо возражал против наших аргументов. Вспоминая строительство Днепровской гидростанции и его начальника Александра Васильевича Винтера, он говорил: «Вот руководитель ленинского стиля. Параллельно строительству плотины возводил рабочий поселок. Озеленение улиц считал таким же важным, как бетонирование. И какой приятный город вырос на берегу Днепра, из него уезжать не хотелось. Конечно, будет культурным и Чапаевск, но сколько пройдет лет, пока здесь будет радостно жить».

В Саратове Федора Васильевича, как земляка, встретили с особым радушием. Уже на пристани его приветствовали представители городского Совета и горкома партии. Устроили большой вечер в горпарткабинете, где собралась интеллигенция города. Вспоминая саратовские выступления — а их было не меньше, чем в Куйбышеве: в Доме Красной Армии, в университете, на заводах, — я могу сказать, что все они прошли под знаком «Березовой рощи». Федор Васильевич как-то особенно энергично говорил о счастье «украшения земли», о том, насколько прав был Чехов, требовавший, чтобы каждый человек посадил хотя бы одно дерево. Казалось, что с аудиторией говорит сошедший со страниц «Березовой рощи» Мартын Мартынович, посвятивший всю свою жизнь «зеленому другу».

Из Саратова мы с Санниковым 10 июня вернулись в Москву. Федор Васильевич поехал в Астрахань, где и застало его 22 июня.


IV


Я встретился с Федором Васильевичем в конце июля или в начале августа 1941 года, когда фашистские орды уже топтали поля Смоленщины, приближались к Украине и Днепру. Встреча произошла в коридоре Союза писателей на улице Воровского, 52. Гладков торопился на какое-то заседание. Я заметил, что он как-то сразу постарел, в волосах прибавилось седины. «Ну вот, помните мою беседу с командирами и бойцами, — сказал он мне. — Началось и действительно вполне неожиданно. Даже в отпусках многих военных застало. Зато немцы и воспользовались, далеко продвинулись. Но все равно планы их блицкрига уже провалились. За Украину страшно обидно. Солоно нам придется, но выдержим...» Узнав, что я договариваюсь с Совинформбюро о том, чтобы писать в заграничную прессу, он одобрил такую работу: «Про нас врали много, вот хоть теперь пускай правду узнают». Сам он вскоре уезжал в Свердловск, откуда в сентябре начал присылать свои очерки и рассказы.

До 21 июня 1943 года — то есть почти два года — я не видел Федора Васильевича, препятствием были и расстояния, и работа. Будучи в эвакуации в Куйбышеве, я, конечно, читал его произведения в журналах, следил за его передачами по радио, ведь радио было тогда важнейшим средством общения. В сентябре 1942 года я смог уже вернуться в Москву, где стал корреспондентом антифашистского комитета советских ученых и славянского комитета. После Сталинградской победы надежда на разгром фашистов сменилась уверенностью. Весной 1943 года тронулись в столицу писатели-москвичи (я разумею тех, которые были в эвакуации), приехал из Свердловска и Федор Васильевич. 21 июня ему исполнилось 60 лет, правительство наградило его орденом Трудового Красного Знамени, и в Союзе писателей отпраздновали его юбилей.

Юбилеи военных лет по размаху, конечно, не могли идти ни в какое сравнение с довоенными торжествами, но все-таки 60‑летие Гладкова было отмечено как праздник. В небольшой комнате Дома литераторов на втором этаже собрались друзья и товарищи Федора Васильевича — Серафимович, Новиков-Прибой, Бахметьев, Ляшко, Сейфуллина. Речей говорилось много, но все они были краткими и выразительными. Особенно запомнилось выступление Лидии Николаевны Сейфуллиной. Она говорила о заслугах юбиляра в становлении и развитии советской литературы, о его большом авторитете коммуниста, о постоянной готовности оказать своим товарищам помощь и поддержку. «Партийной совестью» писательского коллектива назвала она Гладкова под дружные аплодисменты товарищей. По окончании собрания, когда уже все расходились, я подошел к Федору Васильевичу, поздравил его с награждением орденом и спросил, читал ли он мою статью о нем, опубликованную в газете «Московский большевик», названную «Певец труда и ненависти». В статьях, которые я печатал о Гладкове в довоенные годы, я развивал только первую часть заглавия, и мне было важно знать, как Федор Васильевич относится к дополнению. Оказалось, со статьей он еще не был знаком, но прибавил: «Певец труда и ненависти! Что же, это правильно! Я всегда ненавидел фашизм, а с 22 июня он — мой личный враг».

Хотя в последующие шесть лет я несколько раз встречался с Федором Васильевичем и с горечью каждый раз видел, как седеет его голова и тяжелеет походка, больших разговоров как-то не получалось. Они возобновились в 1948 году, когда Гослитиздат поручил мне комментировать его пятитомное Собрание сочинений. Только что перед этим я проделал такую же работу к Собранию сочинений Алексея Силыча Новикова-Прибоя, и вот теперь предстояло «оснастить» книги Гладкова. Но если благодаря любезности Марии Людвиговны, жены Алексея Силыча, я черпал материал для комментариев из личного архива писателя, то с Федором Васильевичем дело обстояло и проще, и сложнее. Проще потому, что он охотно принимал меня в своем рабочем кабинете и давал пояснения. Сложнее потому, что я знал цену писательскому времени и опасался быть назойливым.

Как комментатор, я не мог вмешиваться в содержание собрания, мне просто вручили его в отделе советской литературы Гослитиздата. Я несколько удивился скромности Федора Васильевича — он не назначил к переизданию пьесы «Бурелом» и «Ватага», повесть «Новая земля». Но когда первый том был передан на редактуру, выяснилось, что снимаются еще некоторые вещи — два рассказа из «Маленькой трилогии» — «Непорочный черт» и «Вдохновенный гусь», повесть «Трудные дни Любаши». Как-то я разговорился на эту тему с комментатором Собрания сочинений Серафимовича Г. Нерадовым. Он мне сказал, что такие случаи необоснованного исключения тех или иных вещей были и у автора «Железного потока», он рассказывал о них Александру Серафимовичу, и тот обычно умел отстоять свои произведения. Я не выдержал и передал наш разговор Федору Васильевичу. Он нахмурился и сказал: «Александру Серафимовичу легче отстаивать, у него вещи о прошлом или о гражданской войне. А я — современник, по горячим следам пишу. Могу поэтому и ошибиться. Иногда ошибку поправить можно. А как «Новую землю» поправить, если ее советуют заново писать? А по-моему, и нет там ошибки, я в повести коммуну «Авангард» описал такой, какой она была. Но не ко времени подошла повесть». О других снятых вещах он промолчал, но в новое Собрание сочинений 1958—1959 годов, когда ошибки, сделанные в период культа личности Сталина, исправлялись партией, включил всю «Маленькую трилогию» и повесть «Новая земля».

В Собрание сочинений 1949—1950 годов Федор Васильевич ввел рассказ «Три в одной землянке». Он ни разу не публиковал его в собраниях сочинений, издававшихся ЗИФом в 20‑х и начале 30‑х годов, и я совершенно не знал его. Ознакомившись с вещью, я был восхищен образом главной героини — Варвары — и сказал об этом Гладкову. «А знаете, сколько я подобных рассказов в молодости написал? — спросил Федор Васильевич. — Целую серию. Она так и называлась — «В тюрьме», и почти все вещи были напечатаны в газете «Забайкалье» в тысяча девятьсот четвертом — девятьсот пятом годах. Конечно, только цензура снимала много, портила произведения. Вот и в этом рассказе цензор работницу в интеллигентку превратил. Между прочим этот рассказ Горький еще в 1912 году похвалил. Вот я и решил — а не начать ли мне публиковать свои ранние произведения? Конечно, не потому, что они написаны замечательно, напротив — много там сырого, незрелого. Но молодежи надо знать, как их отцы и матери жили, боролись, страдали. А в этом рассказе частичка борьбы, страданий мной передана».

Особенно много разговоров у нас было о романе «Цемент». Ознакомившись в Ленинской библиотеке со всеми изданиями — а их уже тогда было более двенадцати только на русском языке, — я убедился, что, по существу, почти каждое из них является новой редакцией. Я спросил Федора Васильевича, как поступить. Тип издания его Собрания сочинений был массовый, тираж предполагался по тому времени большой — 75 тысяч, и я затруднялся решить вопрос об описании всех редакций (мне этого нельзя было сделать по очень простой причине — по недостатку предоставленного мне для комментариев места). Тогда Федор Васильевич сказал: «А вы ограничьтесь только тремя редакциями, так сказать, на выбор. Назовем их основными. Вот хотя бы так. — Он подошел к книжной полке, где стояли многочисленные переиздания романа. — Первая редакция будет, бесспорно, журнальная, по «Красной нови». Правда, мне тогда Воронский одну главу снял. Но все-таки журнальная редакция, конечно, первая. Ну, а вторая, скажем, тысяча девятьсот тридцатого года. В ней я как будто действительно многое сделал в смысле языка. А третья, последняя, уже совсем недавняя, в конце войны ее закончил».

Хотя беседы наши были связаны прежде всего с текстами примечаний, Федор Васильевич, угощая меня лично заваренным крепким чаем, иногда отклонялся от обычной темы. Как-то он завел разговор о новинках советской литературы. Тогда наша критика подняла высоко на щит «Далеко от Москвы» В. Ажаева, книга была удостоена Государственной премии первой степени. Гладков не отрицал успеха молодого писателя, но считал, что роман сильно перехвалили. «Средняя, средняя книга, — говорил он. — И проживет недолго, года три — пять. Приземленная она какая-то, романтики мало, огня. И потом — растянута безбожно. Мне в ней только Батманов да Тополев живыми кажутся, а остальные просто маячат». Он был в те годы главным редактором журнала «Советский Союз» и, показывая мне его комплекты, говорил: «Смотрите, что в стране делается. А где романы об этом? Или хотя бы очерки хорошие, деловые, чтобы помощь была партии, народу. С творческой командировкой на две недели настоящего очерка не напишешь, надо стать своим человеком на стройке, жить вместе с народом. И чтобы тебя на стройке знали, шли бы к тебе с рассказами, мыслями, считали бы своим писателем».

Когда я учился в Высшем литературно-художественном институте, языкознание нам читал великолепный знаток русского языка профессор Пешковский. Усиленно работая в классе критики, я, каюсь, не взял всего того, что мог бы почерпнуть из его лекций. И вот в беседах с Федором Васильевичем я остро почувствовал свое «отставание». Я жалел, что не привил себе той глубокой любви к великому русскому языку, той чуткости к слову, которая жила в сердце Федора Васильевича, которую он действительно выстрадал за пятьдесят лет своей писательской деятельности. Знакомство с рассказом «Три в одной землянке» и другими ранними произведениями показало мне, с каким запасом слов начинал писатель свой творческий путь и как он неизмеримо обогатил его в «Повести о детстве» и «Вольнице». Федор Васильевич люто ненавидел нарушителей языковых норм; вспоминая свои «вольности» в «Огненном коне», он говорил о стремлении «тащить» любое слово в литературу как об опаснейшей «болезни». «Переболели мы этой болезнью в двадцатые годы почти все. А некоторые умерли, не успев выздороветь. Счастье наше, что Горький нас одернул. В этом смысле он всегда за Лениным шел, к его мнениям прислушивался. Хорошо он в своих воспоминаниях о «кривых словах» Маяковского сказал, очень это для поэтов полезно».

От литературы наши разговоры иногда сворачивали на быт. О хулиганах, пьяницах Гладков говорил со страстным отвращением. Казалось, в нем воскресал его дед, строгий законодатель в семейной жизни. Семьей же для него прежде всего были собратья по перу — писатели. Поэтому, когда, выражаясь деликатно, он узнавал об отклонении от норм той или иной «творческой личности», он шумно, не стесняясь выражал свое порицание. «Аморализму писателя, — говорил он, — не может быть ни оправдания, ни прощения. Гнилой зуб надо выдергивать с корнем».

К сожалению, когда я готовил примечания ко второму Собранию сочинений 1958—1959 годов, Федор Васильевич много болел, часто находился в Барвихе, и я имел с ним всего один разговор, главным образом по первому тому. В нем он решил значительно шире, чем в предшествующем собрании, где был помещен всего один такой рассказ — «Три в одной землянке», представить свои ранние произведения. Поэтому, прежде чем прийти к нему на беседу, я основательно поработал в Ленинской библиотеке. Мне удалось найти все газеты, в которых печатались его рассказы 1900—1907 годов, и я убедился, что, как он и предупреждал в автобиографии, приложенной к тому, они оказались сильно переработанными. Я не удивился, что далеко не все вещи, опубликованные в дни молодости, он счел достойными Собрания сочинений, здесь сказалась присущая ему требовательность художника. Я только спросил его, много ли он писал стихов. «Не только писал, но и печатал, к сожалению, — сказал он. — Ну, да вы теперь, раз рылись в газетах, все это знаете».

Когда 21 июня 1958 года я встретился с Федором Васильевичем в зале Политехнического музея на юбилейном его вечере, устроенном Всесоюзным обществом по распространению знаний, он выглядел окрепшим и помолодевшим. Правда, в его походке чувствовалась какая-то нервная взвинченность. Как всегда, он очень внимательно слушал речи о себе — говорили В. С. Сидорин, И. П. Уханов, С. В. Евгенов и я, — а в заключительном слове дал обещание еще поработать во славу советской литературы. После этого я видел Федора Васильевича 23 июня, на вечере в Колонном зале Дома Союзов. И это была наша последняя встреча.


1964


Загрузка...