Я не помню, как и где я познакомился с Федором Васильевичем. Помню только, что при одной встрече он сказал мне:
— Александр Серафимович, приходите ко мне, я прочитаю вам мою вещь, над которой сейчас работаю.
Пошел. Он жил в полуподвале один — семья еще не приезжала. Даром что по-холостяцки, а в комнате было чисто, порядок, даже уют. На столе рукописи, книги.
— Одну минуточку, я только вздую чайку.
Первое, что бросилось, пока он возился с чаем, — это нервное, трепетное напряжение, присущее ему самому, а когда стал читать, это трепещущее напряжение разлилось во всем его творчестве.
Со страниц летели выпуклые, острые черточки, замечания, определения, характеристики, местами, может быть, чуть-чуть более яркие, чем нужно, но я не делал замечаний, чтоб не спугнуть автора. Да и некогда было: на меня наплывало широкое полотно, на котором мелькали люди, характеры, людские отношения, борьба, события. Опять-таки не со всем я был согласен, но я опять не делал замечаний, чтоб не спугнуть этой страстности творчества, которая пронизывала все его существо и захватывала меня.
Пролетарская литература тогда только нарождалась. Она еще делала детские шаги... И вот из этой не сложившейся, не оформившейся еще литературы скалистым углом поднялся «Цемент»...
...Федор Гладков, один из первых организаторов пролетарской литературы, в высшей степени честный автор; то, что пишет, он пишет так потому, что так чувствует, так видит. Он не подыгрывается, ибо ему нет в этом надобности, — то, что он пишет, это кусок его сердца, он выстрадал его еще в своей горькой молодости, в царской тюрьме, в царской ссылке, в незаслуженной нищете, которую навязал ему царско-буржуазный строй. И как же он рад в широких картинах рисовать это великое преобразование людей, преобразование хозяйства, преобразование строя.
...Чем же привлекает «Цемент» Ф. Гладкова?
Да ведь это первое широкое полотно строящейся революционной страны. Первое художественно обобщенное воспроизведение революционного строительства зачинающегося быта.
И картина дана не осколочками, не отдельными уголками, а широким, смелым, твердым размахом.
Но в чем же правда этой вещи?
Правда — в простоте, внешней грубоватости, пожалуй, корявости рабочего народа. И говорят-то — маленько лыком вяжут. Правильно: по гимназиям, по университетам не образовывались, самоделковый все народ.
И под этой корявой глыбистостью какой чудовищный упор, — как будто, медленно переворачиваясь, неуклюже скатывается по целине откол горы, а за ней — глядь! — дорога, как водоем, прорытая. И это — правда, ибо нигде не подчеркивается, а разлито по всей вещи.
И быт новый строят кособоко, по-медвежьи, — слышно, как черепки хрустят, а строят.
Приехал Глеб, плечистый, громадный, приехал из трехлетнего огня пулеметов, шрапнелей, беспощадности гражданской войны, сгреб Дашу, — ведь это же его собственная жена. И очень удивился, расставив впустую руки: она вывернулась, засмеялась — и была такова, вспыхнув красной повязкой. И каким-то иным, незнакомым до этого чувством к жене пронизалось сердце Глеба, чудесным чувством, когда он увидел ее как общественно-партийную работницу.
И что дорого: эта перестройка сердца, взаимоотношений не навязывается в романе, а сама собою ткется в громоздящихся событиях, в нечеловеческом напряжении работы, в дьявольском напряжении борьбы. Глеб и ревнует жену и, как бык с налившимися глазами, готов всадить пулю в противника, — и все-таки его сердце насквозь озарилось незнаемым дотоле, новым озарением. Новым озарением к Даше, к жене, к милой подруге, к товарищу по работе. Они не анализируют своих чувств, новизны отношений — они просто борются, работают, живут, любят. И в этом — правда.
А вот великолепная фигура инженера Клейста, надменная, сухая, замкнутая в своем высокомерии; он себя чувствует созидателем, а кругом — невежественные, грубые разрушители, безответственные перед столь дорогой сердцу Клейста культурой. И этот надменный останавливается в изумлении перед чудовищным, грубым, неотесанным рабочим напором созидания. Как в водовороте, подхватило и поволокло бессильного сопротивляться инженера Клейста. И Клейст отдал своим бывшим врагам все свои знания, всю свою культурную силу, отдал за совесть, а не за страх, и стал одним из кирпичей пролетарского творчества. Это — яркая, правдивая история спеца.
Все фигуры в «Цементе» отчетливы, запоминаются, разнообразны, живы.
Гладков сжат, экономен. Нет лишних слов, растянутостей, многоговорения. В своей манере писать он так же суров, как и его персонажи.
Его великолепный пейзаж своеобразен и красочен.
Яркие черты романа с лихвой покрывают, может быть, местами излишнюю приподнятость, цветистую взвинченность диалога. Может быть, несколько сгущена мягкотелость партийных интеллигентов. Не то что они не правдивы, — нет, они ярки, живы, убедительны, но для верности перспективы надо было дополнить фигурой интеллигента крепкой складки, ведь революция ж богата ими.
Но я повторяю — это тонет в прекрасных, сверкающих образах.
По-своему написан роман — у Ф. Гладкова свое лицо, ни с кем не смешаешь.
И не странно ли? Критики, которые особенно шумно носились с некоторыми писателями, вредя им этим шумом, проходят молча мимо «Цемента». Либо, оттопырив надменно губу, глаголют: «Сказать нечего, тебя без скуки слушать можно, а жаль...»
Но читатель, пролетарский читатель произведение т. Гладкова оценил, ибо чует правду, — собираются, читают, обсуждают.
С Ф. Гладковым мы встречались в 1920‑х годах в «Кузнице». Мы с ним близко сошлись. Он рассказывал мне, что начинает работать над «Цементом». Побывав в «лаборатории» писателя, я получил возможность поближе его узнать. Он поразил меня необыкновенным упорством и своим нервным «подъемом» в работе. Работал он буквально с утра до глубокой ночи, а иногда и ночами. Ему никто не мешал: жил он один, семья была в Новороссийске. Отрывался только чтоб купить себе хлеба и еще какую-нибудь невзыскательную снедь. Я говорил ему: «Долго вы так не выдержите».
Был он необычайно строг к себе, очень неуверен в своих силах и крайне мнителен: все спрашивал, хорошо ли у него выходит. Изменчивые были у него настроения.
Мне он читал «Цемент» кусками, по мере того, как писал. Делился со мною своими творческими радостями и огорчениями. Я старался рассеять его страхи и сомнения и поддержать в нем бодрость.
Наконец он кончил. «Цемент» был напечатан, и я дал отзыв. Характеристику, данную тогда, я и теперь считаю совершенно правильной. Удельный вес Гладкова — большой. Яркий художник, своеобразный художник. И огромная в нем сила обобщения. У него обобщен целый кусок революционной эпохи. Это не всякий сумеет. Оттого «Цемент» так глубоко проник в читательскую толщу. Гладков пишет красочно и приподнято.
Мне много приходилось толковать с Гладковым по поводу его «романтики». Он на своем стоял и говорил: «Позвольте!.. А разве революция не включает в себя элементов романтики, элементов приподнятости? Разве она не брызжет яркостью чрезмерной?»
В целом Гладков — писатель незаурядный, интересный, внутренне богатый.
1926—1943