ПЯТКАМИ ПО ЛЕЗВИЮ НОЖА

Меня поражала уверенность Володи в правоте своего дела. Он твёрдо знал, как вести роль, как разговаривать с тем или иным человеком, о чём говорить в своих песнях. Его характеру не свойственны были половинчатость, уступчивость, склонность к компромиссу. Он был уверен в своей правоте, в каждом своём поступке и решении. Сколько раз мы ссорились, орали до хрипоты, а он не уступал. «Володя, пойми, ты наживёшь себе врагов, тебя не поймут и, в конце концов, заставят…» — говорил я после одного сообщения об очередной стычке с сильными мира сего. «Нет, не заставят. Я этого делать не буду…» И то был не каприз премьера, избалованного вниманием публики и всеобщим восхищением. А выражение самой сути, его внутреннего мира, не терпящего кривых дорожек, обходных путей и словоблудия.

Володя был настоящим человеком с высоким понятием действительности и чистоты достоинства. Он никогда не опускался до мелких дрязг, вздорных пересудов, сплетен, злобного шипения за спиной. Людей известного круга злила удивительная простота его песен, простота рисунка, выбравшего реалии времени, где всё так густо замешено и вместе с тем так просто и откровенно показано. У Володи Высоцкого была своя злость. Она приходила, когда поэт сталкивался с жестокостью, пошлостью мещанского мирка, вседозволенностью, непробиваемой тупостью, на каких бы социальных этажах они ни встречались. Это была бойцовская злость, помогавшая не только преодолевать сопротивление, но и бить крепко, целенаправленно, не боясь осуждения и свиста непонимания.

Будучи человеком сильным, открытым, он страдал от праздного любопытства и пересудов толпы. Помню, Володя рассказывал, как он и Марина жили некоторое время у одного из своих друзей. Шикарный «мерседес», красавица жена, да и необычность облика Высоцкого не давали покоя пенсионерам, «дежурившим» на лавочке у подъезда. И они состряпали письмо о «моральном» облике Высоцкого, и, конечно же, Володя узнал об авторстве, хотя «сигнал» был анонимным.

И сколько подобных нападок, сколько напраслины, откровенных наговоров пришлось ему пережить!.. Почему-то многие считали возможным (и считают до сих пор!) обсуждать его семейную жизнь, подсчитывать интрижки и увлечения, строить какие-то догадки и предположения, считать его гонорары. В действительности всё было гораздо проще. Он любил Изольду, Людмилу — мать его двух мальчишек, потом появилась Марина… Он по-разному любил этих женщин, и для каждой был своим Володей. Я знал их, и потому с полным правом могу сказать о каждой из них доброе слово. Видимо, такова судьба: в жизни появляется новый человек, и прошлое, при всей значимости отношений, уходит. Мысленно возвращаясь на незабвенный Большой Каретный. Изольда (Иза), первая жена Высоцкого, пишет:

«Сколько хожено здесь тёплыми летними ночами от Володи Акимова или Толи Утевского сначала ко мне в общежитие на Трифоновку, потом к нам на первую Мещанскую. Театр Образцова, гулкий подземный переход, арка двора — Большой Каретный. (…) Когда был Володя, замечательно было жить. Всё было ярким, звучным, душистым, и радость огромней, и слёзы слаще. Так в моей прекрасной жизни появилась однажды гитара и тут же превратилась в моего мучителя и терзателя. Володя пел сколько можно и когда можно, и когда нельзя — тоже. Нас стало трое»[25]. Спасибо ей за откровенность.

А гитара для Володи действительно обретала в те годы одушевлённость. Он чувствовал в ней друга, составную, порой даже неотъемлемую часть своего бытия. С этим нужно было смириться и, главное, понять — «Гитара помнит, гитара знает…»

Он не прощал хамства ни по отношению к себе, ни по отношению к товарищам. Достаточно вспомнить такой случай. Володя, Жора Епифанцев и его жена Лиля шли по Большой Бронной. Мимо проходила компания «подгулявших» ребят. Кто-то из них вдогонку бросил о Липе грязное слово, ребята заржали. Володя обернулся и, выяснив, кто из парней обидел женщину, врезал ему по морде. Потом взял Лилю под руку, и они продолжили прогулку.

Жизнь тем временем становилась сложнее, уходили годы молодости. И с этим Володя никак не хотел мириться, он летел так, что зашкаливала стрелка его «спидометра» и ветер бил в лицо. Шёл порой на обгон вопреки правилам и здравому смыслу. Шёл на пределе, балансируя на грани возможного. И не было страха высоты, но был азарт, желание всё прочувствовать, пережить и выстоять.

Володя был чувствителен и беззащитен, хотя внешне это никак не проявлялось за его подчёркнутой мужественностью (умением «нести пол»). Человек азартный, он отдавался увлечениям самозабвенно, находя удовольствие в самом процессе. Обожал торговаться на базарах, доводя продавцов до исступления. Влезал в компании картёжников, проигрывался в пух, сердился, называл партнёров шулерами и обманщиками. Собирал книжные раритеты, гонялся за какими-то диковинами и потом придумывал им разные истории. Мог сказать, глядя на какой-то старинный стакан: «Слушай, а может быть, принадлежало это стекло вельможе и украшало его пиры?» И вот уже этот стакан поднимался «во здравие дам» — пили, как истинные гусары… Таким историям не было конца.

Вместе с тем Володя легко загорался и столь же быстро остывал. Пожалуй, лишь книги оставались предметом долгого и серьёзного увлечения. Он хорошо знал многих поэтов, прозаиков и по некоторым произведениям собирался писать сценарии. В последние голы он часто вспоминал большой Каретный, «Эрмитаж», ту часть Садового кольца, что мы считали своей. Вспоминал и модную тогда шашлычную у Никитских ворот (её уж нет) — наши мужские посиделки за мраморным столиком, в углу. Из кухни пахло подгоревшим мясом, в зале было накурено, знакомая официантка обслуживала быстро, принося симпатичные шампуры, щедро посыпанные луком и зеленью. Мы сидели и разговаривали. Володя вдруг срывался, крича «опаздываю», и летел к двери, а я оставался, расплачивался и тоже шёл куда-то по своим делам. Со временем эти посиделки становились всё реже. Всё чаще он уезжал куда-то, где его ждали. И ему казалось, что эти встречи должны как-то изменить его жизнь. Мог «пропадать» месяцами, а потом звонил, извинялся и появлялся совершенно неожиданно.

Он работал, спешил сделать многое. И всё меньше оставалось времени для общения. У него появились новые знакомые — круг лиц, не вполне понятный мне. Не одобряя Володиных увлечений (но так уж устроен человек: пока сам не обожжётся, не поверит), я советовал ему был» осмотрительнее в выборе тех людей, которых он приглашал в свой дом и с кем делил редкие часы отдыха. Он не слушал, отмахивался, мотался по городам и весям, привозя из путешествий впечатления, новые знакомства и темы для песен и баллад. Володя легко находил общий язык и с физиками, и с медиками, и с космонавтами… Конечно, глубоких знаний не было, да и откуда им взяться у человека, весьма далёкого, скажем, от генетики. Но было любопытство, была прекрасная память, в которую, как в хороший компьютер, Высоцкий закладывал информацию. В определённый момент что-то срабатывало, и Володя выдавал известное ему по книгам, встречам, газетным материалам и по сыгранным ролям.

Его сочинения становились серьёзнее, проникновеннее, и всё острее в них чувствовались боль, скрытое недовольство собой и печаль. Если в ранних стихах звенели ухарство, бравада, ирония, то в последних всё отчетливее слышался стон загнанного человека, уставшего от борьбы с «мнением руководства» и с самим собой.

Он хотел утверждения, понимания и, наверное, потому отнёс заявление в Союз писателей — примите в свои ряды. В просьбе отказали. В театре давали очередные звания — его обошли. Славы Высоцкому они бы не прибавили: и так, без членства и наград, народ любил и знал наизусть его песни. Как я понимаю, Володя хотел не столько популярности, сколько признания. Популярность — она сама его находила. Так, порой у подъезда дома навязчиво дежурили девушки, осыпали его цветами, едва он успевал выйти из машины, и… требовали автографы. Он шёл по улице, а в спину громко шептали: «Смотри, Высоцкий!..»

Случались и курьёзы. Иван Дыховичный рассказывал, как в одном из антрактов спектакля Театра на Таганке (за точность места поручиться не могу, но не в этом суть) они с Высоцким вышли покурить на улицу. Были сумерки, мимо проходили два мужичка, и один из них, увидев

Володю, громко, в порыве радостных чувств, сказал приятелю: «Смотри, Высоцкий!» А приятель ответил: «Не, это не Высоцкий. Высоцкий — он с гитарой!» Тут Володя в сердцах крикнул: «Да что, она из меня растёт, что ли?!»

Конечно же, ему нравилось, когда узнавали, когда незнакомые люди говорили на улице: «Здравствуйте!», когда на его спектаклях бывал аншлаг. «Дело в том, — говорил Высоцкий, — когда работаешь, нет времени обращать внимание на это… Для того чтобы перестать работать — есть прекрасный способ: почить на лаврах и чувствовать свою популярность». Вот почему он говорил: «Пока могу держать карандаш, пока в голове ещё что-то вертится, буду продолжать работать».

Да, он был благодарен людям, которые приходили на его концерты. Он чувствовал душевное тепло зала, искренний интерес, взаимопонимание. «Если не будет людей, — говорил Высоцкий, — которым поёшь, тогда это будет как у писателя, когда он сжёг никому не читанный рассказ или роман… У меня так же: написал и, конечно, хочется, чтобы все это услышали. Поэтому, когда говорю: «Дорогие товарищи» — я говорю искренне. Хотя это уже два затверженных, шаблонно звучащих слова. Все говорили: «Дорогие товарищи!» или «Товарищ, дайте прикурить». Это не такие «товарищи». Товарищи — это друзья, близкие, дорогие люди»[26].

Говорят, гению все прощается. Но Володя Высоцкий не считал себя гением и никогда не стремился предстать перед обществом в образе «сверхчеловека». Он был очень простым, земным и хотел, чтобы люди больше внимания, заботы проявляли именно к повседневности. Полёт в эмпиреях его не интересовал. А между тем он бился за самые высокие понятия — любовь, дружбу. верность. Из общего он выводил частное, своё собственное соизмерял с общественным. Не делил на «твоё» и «моё», не «кусочничал», умел быть щедрым и рациональным, знающим всему цену, любил удивлять и удивляться…

Как всё тесно переплелось в мире Высоцкого, какой причудливый лабиринт со своими уголками и тупичками, остановками и неожиданными переходами от тьмы к свету, от леденящего холода к солнцу, к теплу. Немудрено, что, пытаясь проникнуть в мир Высоцкого, многие путались в этом лабиринте, принимая его изгибы и коварные повороты за конец пути. Возвращаясь назад, они говорили, что знают, кто он такой. А по сути — оставались в неведении. Может быть, это и хорошо, что допускал до глубин своей души лишь избранных, друзей, единомышленников, которым верил. Он чувствовал, что многие его не понимают и, главное, не хотят понять. У него были мать, отец, мачеха, две бабушки, жена, друзья — люди, которые по-своему любили его, помогали, баловали. Но, мне кажется, они так до конца и не узнали его. Как ни парадоксально, такой сильный и смелый человек был при внешней общительности ужасно одиноким и легкоранимым, как ребёнок.

Когда-то в цирке существовал такой номер (да и теперь его можно увидеть в провинциальных городах): гонки по вертикали. Мотоциклист набирает скорость и взлетает по стене. Его удерживают законы физики. Володя тоже шёл по вертикали, его удерживали законы человеколюбия, узы товарищества, преданность искусству. Он делал головокружительный взлёт, и все ахали: как такое возможно? Но кончался номер, зрители уходили, оставив актёра наедине с самим собой.

Мне судьба — до последней черты, до креста

Спорить до хрипоты (а за ней немота),

Убеждать и доказывать с пеной у рта.

Что — не тот это вовсе, не тот и не та! —

Что — лабазники врут про ошибки Христа,

Что — пока ещё в грунт не влежалась плита, —

Триста лет под татарами — жизнь ещё та:

Маета трехсотлетиях и нищета.

И намерений добрых, и бунтов тщета.

Но под властью татар жил Иван Калита,

И уж был не один, кто один против ста.

Пот намерений добрых и бунтов тщета.

Пугачёвщина, кровь и опять — нищета…

Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, —

Повторю даже в образе злого шута, —

Но не стоит предмет, да и тема не та, —

Суета всех сует — все равно суета.

Только чашу испить — не успеть на бегу,

Даже если разлить — все равно не смогу;

Или выплеснуть в наглую рожу врагу —

Не ломаюсь, не лгу — все равно не могу!

На вертящемся гладком и скользком кругу

Равновесье держу, изгибаюсь в дугу!

Что же с чашею делать?! Разбить — не могу!

Потерплю — и достойного подстерегу:

Передам — и не надо держаться в кругу

И в кромешную тьму, и в неясную згу, —

Другу перепроверивши чашу, сбегу!

Смог ли он её выпить — узнать не смогу.

Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,

Я о чаше невыпитой здесь ни гугу —

Никому не скажу, при себе сберегу, —

А сказать — и затопчут меня на лугу.

Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!

Может, кто-то когда-то поставит свечу

Мне за голый мой нерв, на котором кричу,

И весёлый манер, на котором шучу…

Даже если сулят золотую парчу

Или порчу грозят напустить — не хочу, —

На ослабленном нерве я не зазвучу —

Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу!

Лучше я загуляю, запью, заторчу,

Всё, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,

Лучше голову песне своей откручу, —

Но не буду скользить словно пыль по лучу!…

Если всё-таки чашу испить мне судьба,

Если музыка с песней не слишком груба,

Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —

Я умру и скажу, что не всё суета!

Володя любил повторять, что мы работаем и живем на энтузиазме. Да, он шёл именно так: без почестей, званий и наград. Только надеясь, что когда-нибудь, так лет через десять, скажут: «А Высоцкий-то — парень «будь здоров», и писал неплохо, и роли делал приличные…» Эго он сам так говорил о себе, и сам же смеялся над своими мечтами. Но, думаю, он верил в свою звезду, верил, что когда-нибудь…

А «тайны Высоцкого» не существовало, хотя об этом сегодня многие говорят. Правда, Булат Окуджава считал, что тайна Высоцкого — в его большом таланте. Он был Поэтом — именно так, с большой буквы. Он писал в те годы, когда такие понятия, как достоинство, честь, звучали архаически и подменялись угодничеством, лестью, позёрством. Высоцкий хотел вернуть человеку человеческое, отринуть суету приспособленчества. И его высота в том, что он был человеком грешным, как все мы. Но и великим, как никто. Одни это понимали, другие нет.

В доме на Малой Грузинской, где жил Володя, выставлялись художники, которых называли «неформалами». В основном молодёжь, дерзкая в поисках способа выражения своего художественного кредо. Володя несколько раз затаскивал меня на эти вернисажи, но я как прилежный воспитанник классического реализма оставался глух к этому обилию красок, кривизне линий, хаосу модерна, откровенному примитивизму. Многое из увиденного не принимал и Володя, но никогда не отрицал возможности существования таких работ. «Раз они существуют, значит, кому-то нужны. Если мы не понимаем замысла художника, не чувствуем его мысли, так это наша вина, а не мастера», — говорил он, как бы пресекая мои категорические оценки. Он уважал чужой труд, будь то работа художника или учёного. Вообще слово «работа» было для него священным. Никогда не говорил «снимаюсь в кино», «играю в театре», «сочиняю стихи», а только — «работаю». «Ты знаешь, я как пахарь, — пашу, сею, убираю сорняки, отмахиваюсь от птиц и жду урожая. Вот только были бы силы, а то все труды пропадут», — как-то вырвалось у него. «А ты не рассеивайся по мелочам», — резонно, как мне показалось, ответил я. А потом стал выговаривать на правах старшего товарища, что безрассудно тратить время на сомнительные знакомства, на людей, которые любят покуражиться за чужой счет, на поездки к черту на рога, из-за которых срываются планы. Наконец, пора подумать и о себе, остепениться, уделить внимание детям… А чего стоили участившиеся уходы в «пике»…

Наверное, я был прав, но надо знать Володю — он не терпел нравоучений. Я хотел добра своему другу, но, очевидно, не сумел сказать так, чтобы Володя понял меня правильно и реагировал бы адекватно…

Мы стали реже встречаться. Я работал над докторской диссертацией, а Володя ездил по стране с концертами, работал в театре и кино. У каждого своя круговерть. И всё же наши пути иногда перекрещивались. Былая нежность дружеских чувств вспыхивала в разговоре, поведении, интересе к делам. Но следующий день приносил свои заботы. «Привет». — «Привет». — «Как дела?» — «Спасибо. Надо бы встретиться…» — «Надо бы…»

Скажу откровенно: я никогда не относился к нему с благоговением. Для меня он был всегда тем Володькой, который звал меня Толяном и приходил в наш дом, когда ему заблагорассудится. Он мог позвонить в дверь и рано утром, и поздно вечером, и ночью. Молча усесться в углу комнаты или завалиться спать, тем паче, что места в квартире было достаточно.

Вспоминая то время, понимаю, что был он одинок. Родители, бабушки, друзья, любимые женщины, работа — всё это маленькие норки, в которые он на время прятался, а потом «вылезал» и стремительно мчался куда-то, словно хотел убежать от самого себя. Этот бег, похожий на бег иноходца, должен был когда-то закончиться.

Загрузка...