15. Монах Рюдзю и Ги де Мопассан

Кимитакэ понимал, что добыть адрес Старого Каллиграфа ― это только первый шаг. И когда наступит время сделать второй ― пока неизвестно.

Юкио, конечно, всё уже решил, но пока хранил молчание и даже в школе никак не чудил. И это было разумно. Что, если адмирал догадался про их визит и готовит ответную подлость? Или, как это часто бывает на войне, вмешается какая-нибудь случайность?

Он даже нарисовал несколько дополнительных каллиграфических печатей и развесил их в доме, на заборе и даже в миниатюрной беседке за теплицами, куда отец иногда прятался от всей этой жизни.

Кимитакэ до сих пор боялся отца, ― но теперь что-то перевернулось в школьнике и он начал даже жалеть этого стареющего чиновника. Отец был человеком самым обычным, какому должно быть удобно в мире, построенном для таких же, как он ― но вместо этого отца просто не замечали и игнорировали. Он крепко держался усвоенных в школе конфуцианских принципов, но не нашлось никого, кто пытался бы заставить его их нарушить. Как пережить скудость войны, служебные интриги, неспособность понять даже собственную семью? Принципы гласили, что ответ может быть только один: терпеть дальше.

Как если бы у него был какой-то другой вариант, кроме терпеть и надеяться…

Дедушка Садатаро был тот ещё управленец. Бабушка была потомком бастардов двух именитых родов и ещё при жизни мужа капитально рехнулась. Один сын был каллиграф, другой умел при случае становиться практически невидимым. Даже (теперь уже покойная) сестра с удивительной ловкостью ладила с каждым. А мать командовала в семье, как и положено дочери директора школы. На первый взгляд, не самая худшая из семей, но отец всё равно чувствовал себя плохо. Все вроде бы его уважали, но каждый поступал по своему.

В субботу утром Кимитакэ проснулся и вдруг понял, что надо посмотреть в окно. Посмотрел ― и уже увидел в саду знакомую шляпку Ёко-семпай.

Оказавшись в прихожей, девочка тут же оттащила к себе обеденный стол и начала на нём раскладывать шапочки, медицинские маски и прочую загадочную мелочь. Вид у неё при этом был такой, словно она была у себя дома.

― Это для той операции, которую мы задумали?― спросил Кимитакэ.

― Скажем так, может пригодиться. А ты что, боишься?

― Мучаюсь сомнениями.

― Сомневаешься, что мы записали правильный адрес?

― Сомневаюсь, что мы преследуем зло. Я вообще не знаю, кого мы преследуем.

― Чтобы узнать, нужно ― преследовать. Иначе это так и останется тайной.

― Сатотакэ-кун ― человек радикальный,― продолжал рассуждать Кимитакэ,― А ещё он признавался мне, что он не совсем человек. Знаем ли мы, чему он служит?

― Я думаю, это просто. Он, как ты сказал, человек радикальный. Слишком радикальный, чтобы служить злу. Портить жизнь соплеменникам ― это совсем не интересно. Может быть, он злодей. Может быть, вообще чудовище в прекрасном человеческом облике. Но не из тех вредителей, которые мстят ближним за собственное ничтожество.

― А почему ты в этом участвуешь?

― Я люблю всё шумное. Где шум ― там я!

Кимитакэ мог многое возразить ― но ничего не мог сделать с её правотой. Ведь действительно, в повседневном зле нет кровавого великолепия войны. Оно незаметно и утомительно, как чесотка. Оно пьёт из тебя кровь, каплю за каплей. И поэтому вырвать корень даже одного-еиднственного из её ростков ― такое огромное наслаждение…

Угроза войны ― это совсем другое. К постоянной угрозы привыкаешь и смиряешься с ней, ― точно так же, как когда-то в детстве ты смирился с тем, что рано или поздно умрёшь. А потом и у твоего игрушечного медведя не стало родителей не потому, что они живут в далёком лесу, а потому что они просто умерли. К идее смерти привыкаешь и не боишься её, потому что она неизбежна и в военное время, и в мирное. Возможно, даже в гибели есть своя польза. Сорок семь ронинов погибли, но месть их свершилась. Бомба невероятной мощности тоже может (наверное) погубить целую страну ― но это может пойти на пользу форме земного шара.

Будет обидно, конечно, если разбомбят Киото ― Кимитакэ бывал там со школьными экскурсиями и навсегда запомнил благородное спокойствие старинных домов. А ещё улицы, словно прочерченные по линейке, так, что куда не кинешь взгляд ― видишь город насквозь…

― Всё-таки я хочу избежать ошибок,― сказал Кимитакэ.

― Ошибок не избежать,― заметила Ёко,― Хотя, как вариант, можно просто ничего не делать.

Смотреть на неё было тяжело. Становилось ясно, что она зашла сюда за ним ― но может уйти и так. Просто столиком попользовалась.

Надо было что-то сказать, но слов не было. Надо было

Там сидел братик Тиюки. И читал Мопассана.

Кимитакэ посмотрел на него, собираясь с мыслями

― Нравится?― наконец спросил он.

― Я видел, что ты читаешь,― ответил Тиюки,― Пока нравится.

Чем был удивителен братик ― он всегда отвечал правильно.

Кимитакэ подошёл к выходу в сад. Потом сел, а затем и лёг, так, чтобы смотреть на комнату вверх ногами.

― Мопассан ― вкусный автор,― заявил Кимитакэ,― Но это блюдо быстро приедается.

― То есть он плохой писатель, который только кажется хорошим?

― Нет, он как и все мы ― хороший, но с недостатками. Его первый роман, “Жизнь” ― трогает по-настоящему. И даже не понимаешь, как это сделано ― вроде и не происходит толком ничего, и эротизм мучительный, и закончилось всё плохо, но всё равно кажется, что лучшей книги не написать. Потом читаешь “Милый друг” ― тоже всё очень хорошо и все описанные мерзости не заслоняют лоск и привлекательность Парижа. Мы очень осуждаем главного героя, ― и очень хотели бы оказаться на его месте. На этой волне чувствуешь себя великим знатоком всего французского и берёшься за “Монт-Ориоль” ― и чувствуешь что-то не то, как будто ты это где-то уже читал. Вроде и действие не в Париже, и персонажи другие ― что за напасть? А если заглянуть в три остальные его романа, то там будет другое, но то же самое. С рассказами ― та же история. По отдельности они сверкают и влекут, как сладости в тарталетках, но вот ты их ешь, ешь, ешь и начинаешь вдруг ощущать, как тягостно они приедаются. Все они разные и во всех одно и то же: гризетки, супружеские измены, падение чистой девушки. Иногда появляются грубые крестьяне или старухи ― мёртвые или полумёртвые. И это уже не развлекает, а утомляет. Словно тот опять же французский художник, который день за днём рисовал один и тот же стог, мечтая схватить мимолётное впечатление от одного и того же. Я допускаю, что он достиг высочайшего мастерства, но как же утомительно было бы смотреть на картинную галерею из десятков картин с одним и тем же стогом, который нарисовали по-разному. Мысль крутится по одному и тому же тесному кругу: главное это красивые женщины, но и это не главное, потому что они стареют и рвут отношение. Сытая жизнь парижан, жадных до удовольствий ― такая же пустая и тщетная, как жизнь туповатых крестьян где-то в холодной Нормандии. Достигнув благополучия, герои Мопассана не достигли счастья. А разве не за благополучие мы воюем? Не за поместья в Корее и производственные силы Китая, которых можно загнать на фабрики? Грустно даже подумать об этом, брат! Грустно даже подумать! Вот как оно выглядит ― проклятие богов!

― Что?― встрепенулся братик.

― Сам не помню, откуда всё это узнал. Был в Индии такой мудрый монах, по имени Рюдзю. И он проповедовал учению Будды. В те времена, как и в наши, многие думали, что стремиться в Нирвану не обязательно и раз существуют блаженные миры, населённые богами, то достаточно просто переродиться в таком мире и вести дальше жизнь, полную удовольствий. Быть рождёнными из цветков лотоса, жить в чудесных дворцах, полных предметов, которые готовы исполнить все их желания и вести вечную войну с дэвами, которая уже тем удобна, что боги всегда в ней выигрывают. Но рано или поздно и богам приходит конец ― потому что кальпа вообще конечна. Их тела покрываются язвами, их прекрасные одежды тлеют, их неприступные дворцы чернеют и разрушаются. Предсмертный ужас гордых богов, подобных парижанам из Мопассана, куда сильнее, чем у людей простых, которые измучены невзгодами этого мира.

― Страшная легенда.

― Страшный факт. Даже боги не могут удержаться в благополучии. Тем более люди. А значит, это не может быть целью. Не может! На это нельзя опираться, как нельзя жить в тех дворцах, что мерещатся нам в облаках. Нужно что-то другое!

Кимитакэ вскочил на ноги, его глаза полыхали. И выбежал прочь.

Ёко уже закончила сортировку и укладывала маски обратно в портфель.

― Я еду с тобой,― сказал он.

― Ехать-то каждый может,― нравоучительно заметила девочка,― А вот помогать?

― Если я с кем-то еду, я всегда помогаю,― ответил Кимитакэ,― Одно из немногих, в чём я могу быть уверен.

― Тогда пошли.

Они вышли в сад и наткнулись на соседей из районной ячейки взаимной безопасности. Причём среди них был отец,― так что проскользнуть мимо было невозможно.

― Что это за бумажки?― спросил председатель ячейки ― пожилой, низкорослый, с отвратительно торчащими усиками. И продемонстрировал один из защитных листков с каллиграфической печатью.

Кимитакэ хотел ответить, и даже успел открыть рот. Но понял, что не знает, что сказать. Слишком много всего вращалось в голове ― и пропавший учитель каллиграфии, и монах Рюдзю, и далёкий и давно уже мёртвый француз Ги де Мопассан, и даже, совсем немного, легендарный адмирал Ямамото. Все эти ошмётки крутились в голове и нужное объяснение не приходило. Слишком многое придётся здесь объяснять людям, которые иероглифы только читают…

Поэтому он сказал просто:

― Это для защиты. На случай воздушной атаки или диверсантов.

― Никогда таких не видел.

― Это ручная работа.

― А почему если они такие полезные, их императорская типография массово не распространяет?

― Книгопечатание тут бессильно. Нужна ручная работа.

― Ну так сделали бы каллиграфический департамент.

Кимитакэ сделал значительное лицо, наклонился и сообщил:

― Нельзя, чтобы они случайно попали в руки врага. На стороне врага могут быть предатели или корейцы, также искусные в каллиграфической войне. Они могут расшифровать печати или найти по ним наше уязвимое место. Поэтому в наше время каждый, кто владеет каллиграфией, но не ставит её на службу стране ― пособник врага!

“Вот я сам и ответил на свой вопрос, зачем мне это всё нужно”,― подумал Кимитакэ, пересекая остаток сада.

Позже, уже на улице, ему вспомнились странные слова из слышанной в детстве проповеди. Бабушка, хоть и была равнодушна к религии, водила внука в храм. Не всерьёз, а для общего образования, ― точно так же, как в театр кабуки. Может быть, на одной из этих проповедей он и услышал о проклятии богов? Кто знает…

Монах рассказывал много непонятного на старинном языке. Но упомянул что долгожданный будда Мироку приходил уже трижды, поэтому в его грядущем приходе не может быть ни малейших сомнений.

Один раз Мироку пришёл под своим именем, чтобы наставить благороднейшего Асангу.

Второй раз ― как весёлый монах Хотей, которого европейские варвары принимают за самого Будду и часто продают в сувенирных лавочках.

А в третий раз Мироку сделал это настолько хитро, что его пришествия никто даже и не заметил. И в этом и есть главная тайна проявления Мироку в десяти тысячах миров, про которую не сказано даже в Сутре Лотоса.

Признаться, Кимитакэ не очень понимал, что это значит. Но с возрастом он вдруг начал осознавать, что и не обязан. Это же тайна! Тайна великого будды Мироку! Она и должна оставаться неразгаданной, чтобы бесконечно пробуждать монахов и мирян во всех десяти тысячах миров хранить бдительность и исполнять свой долг, чтобы не потерять лицо перед благородным Мироку!

Но почему же мрачная проповедь Рюдзю так и лезет на ум, а про Мироку приходится вспоминать. Может быть, потому что с развитием железных дорог и электричества мы сами вообразили себя такими богами?.. А весёлый и мудрый Мироку наоборот, стал от нас бесконечно далёк?

Нет, всё дело в том, что он очутился в какой-то суматохе. В то время как правильные будды всегда безмятежны.

С чего же началась эта суматоха? Кажется, с того пьяного вечера в особняке у директора школы. Всё-таки у меня не тело европейца. Вино мне очевидно противопоказано.

Кимитакэ сделал этот вывод и вдруг обнаружил, что они уже едут в трамвае, а за окнами ― какой-то смутно знакомый район, который он если и видел, то пару раз в жизни. Маршрут был незнаком и это определённо увеличило суматоху.

Трамвай остановился перед каким-то заболоченными прудиком, который чудом уцелел в городской черте.

На этой остановке вошёл Юкио. Он был в школьной форме и с зонтиком, но без багажа. Кимитакэ вдруг вспомнил, что его новый приятель уже два не ночевал у него дома. И судя по свежему цвету лица и дьявольским огонькам, которые прыгали в глазах ― всё-таки ухитрился хорошо выспался.

― Опасаешься увидеть старого наставника?― спросил Юкио.

― Больше опасаюсь семьи и соседей,― ответил Кимитакэ.

― Почему? Ведь ты для них свой, и они в случае чего на твоей стороне.

― Была раньше такая вещь ― восемь вещей деревни. Вот её и опасаюсь.

― А что это за восемь вещей?― осведомилась Ёко.― Мы ― городские, про это не слышали.

― В прежние времена был в наших деревнях такой обычай. Если семья в чём-то провинилась ― ей переставали помогать в восьми вещах, которые в одиночку не сделаешь. Семья должна справляться сама, если у неё случились праздник, свадьба, строительство дома, болезнь, стихийное бедствие, роды, путешествие или поминальная трапеза. Оставались только два случая, когда помогали: пожар или похороны. Потому что от огня и заразы могут пострадать все. Вот так и жила отверженная семья, пока люди в ней не заканчивались.

― А что, если ты не житель деревни, а бродячий самурай, который её защищает?― предположил Юкио.

― А что, если я для них буду бродячий разбойник?

― Не разбойничай ― и не будешь.

― Они думают, что они и так под защитой.

― На такую защиту могут полагаться только простаки, вроде американцев,― заметил Юкио,― Если крестьяне начнут защищаться ― кто рис выращивать будет?

― Получается, вся моя надежда держится на стебельке риса…

Они бы обсудили ещё что-нибудь из деревенских нравов, но тут трамвай остановился опять. Ёко и Юкио двинулись к выходу. Кимитакэ последовал за ними.

Район был незнакомый, но опрятный. Видимо, старому каллиграфу платили достаточно, чтобы он снимал достойную квартиру.

Но почему он жил так далеко от школы? Кимитакэ мог придумать несколько возможных причин, но не мог из них выбрать и попросту выкинул это из головы.

Они подошли к добротному красному дому. На первом этаже ― лавочка гончара. На витрине замерли кувшины, удивительно стройные и изящные. Казалось

― Дом ― этот,― сообщила Ёко и повернулся к Кимитакэ,― А как попасть к твоему учителю, спрашивай ты. Ты у нас самый представительный.

Внутри ― опять кувшины, а ещё чашечки, чайники, блюда. Края у блюд чуть неровные ― видно, что лепили руками, а не делали на фабрике.

Эти плоды гончарного мастерства хотелось сразу купить, хотя денег и не было. И Кимитакэ решил, что обязательно купит потом.

Хозяин сидел в углу, тощий и сердитый. Он походил на паука, поджидавшего муху ― которая всё не прилетает и не прилетает. И вся лавочка словно пропитывалась исходившей от него духотой.

― Простите, вы случайно не знаете, про учителя каллиграфии,― начал Кимитакэ,― Он, как я слышал, проживал в этом доме.

― Жил здесь какой-то,― глухо отозвался гончар,― Больше не живёт. Теперь мы здесь живём.

― А вам случайно не известно, куда этот учитель переехал?

― А мне какое дело? У меня самого семья в беде, нет времени за чужими учителями присматривать.

― А что случилось у вас в семье?― Кимитакэ не знал, как это поможет их поискам. Но решил спросить ― больше из сострадания.

― Да вот, единственного сына призывают. Один с девочками остаюсь.

― Так не призывают же старших сыновей, если единственные в семье!― возмутился школьник.

― Вот пойди и объясни это нашему военному ведомству! Сказали, раз есть перед ним старшая дочь ― всё у нас будет в порядке, в указе ничего про это не сказано. И дело можно будет её мужу оставить, когда я сдохну наконец от такой жизни! А если муж попадётся плохой ― можно нового управленца усыновить и воспитать как нужно. А я что? А я что ― с ними спорить буду… Ещё и самого пошлют на Хоккайдо лес валить с подозрением о государственной измене.

― Спасибо, я понял,― Кимитакэ торопливо выскользнул за дверь.

Юкио и Ёко ждали его на том же месте, похожие на караульных.

― Вы сами слышали,― произнёс Кимитакэ,― Беда.

― Это не беда,― отозвался Юкио,― Это ― шанс!

Загрузка...