ГОЛОСА В НОЧИ

В рубке темно, только матовым светом приглушенно светятся приборы. Мелко дрожит под ногами корпус судна. Там внизу надежно и спокойно работают мощные двигатели.

Справа, слева, спереди и сзади нас разноцветные судовые огни. Это рыболовные траулеры бороздят океан. Работа идет днем и ночью. Ночью, правда, поспокойнее — уставшее начальство спит.

Носач тоже ушел придремнуть. Он последние сутки не ложился, все гонялся за косяками. Когда он спит — не знаю. Когда бы ни пришел в рубку — капитан колдует над фишлупой. Но сейчас его нет. И в рубке идет тихий разговор. Подсвеченное светом компаса, недвижно висит в темноте крупное и задумчивое лицо старшего электрика. Он часто приходит в рубку поговорить, отвести душу. Особенно когда в рубке нет капитана. Вот и сейчас стоит ко мне лицом, но смотрит мимо меня, на ярко освещенную палубу на корме, где добытчики готовят трал к отдаче. А я смотрю на картушку компаса — держу курс — и внимательно наблюдаю за морем, не пересекает ли кто нам дорогу, и прикидываю — на каком расстоянии мы разойдемся вон с тем траулером, идущим нам навстречу. Штурман Гена тоже не спускает с этого траулера глаз.

— Возьми право два! — говорит он мне,

— Есть право два!

Подворачиваю штурвал. Ага, теперь мы разойдемся на вполне безопасном расстоянии, а там впереди чисто.

— Нет, я в море больше не ходок, — со вздохом заявляет Ованес. — Ищите дурака в другом месте. Этот рейс — последний.

Штурман Гена, я, лебедчик Володя Днепровский, которому пока нечего делать и он стоит возле меня, молча смотрим на нашего старшего электрика.

— Я тоже зарекался, — усмехается лебедчик. — Бросал. На рыбоконсервном в Светлом работал. И зарабатывал прилично, а как увижу, что каналом судно идет, так заноет сердце. Куда, думаю, потопали ребята, где ловить будут, куда зайдут: на Кубу, в Дакар или на Канарские острова? После работы сяду на бережок и смотрю, смотрю на канал. Жена однажды за этим делом меня поймала. «Опять в море надумал?» — спрашивает. «Надумал, — отвечаю, — отпусти». — «Не любишь меня», — говорит, и у самой голос дрожит. «Люблю, — говорю, — но море тянет». Она мне на это ультиматум: «Или я, или море». И в слезы. А я потихоньку документы стал оформлять. Оформил все в кадрах, прихожу домой — и тоже ультиматум: «Или море, или развод». Она сдалась.

— Не-ет, все! — повторяет Ованес. — Я больше в море ни ногой!

— Ничего, — успокоительно говорит штурман Гена, — уже месяц добиваем. Еще каких-то пять — и дома будешь, жену увидишь, детей погладишь по головке и... опять в море, как миленький.

— Не-ет, — упрямо тянет электрик. — Я и на берегу не пропаду, у меня специальность.

— Два года назад ты это же самое говорил, — напоминает Фомич, появляясь из радиорубки.

— Так вышло, — вздыхает Ованес. — А теперь уж точно — конец.

— Капитан где? — спрашивает Фомич, в руках у него радиограмма.

— Спать пошел, — отвечает штурман Гена. — Что это? —кивает на радиограмму.

— Да так, — отмахивается Фомич.

Он не хочет говорить, но лицо расстроенное. Я уже знаю, что когда Фомич сразу не объявляет содержание радиограммы, то — дело серьезное. Интересно, что на этот раз?

Фомич уходит в радиорубку, а Ованес продолжает:

— Жену узнавать не стал. Говорю: «Ты какая-то другая стала». А она мне: «Ты тоже. Чужой какой-то». Разве это жизнь! Ты здесь, она там. Все! Бросаю якорь!

Володя Днепровский хмыкает.

— «Катунь» — «Рубину»! — вдруг громко раздается в рубке.

К рации подходит штурман Гена.

— «Катунь» слушает.

— Сколько поймали?

— Мелочь. Шли два часа, полторы тоники. А у вас?

— Тоже пусто. С тонику. Как у вас показания?

— «Бляшки» есть, а толку мало.

Врет штурман Гена. И показания у нас неплохие, и трал мы подняли в девять тонн. Я давно уже замечаю, что наш штурман привирает.

— У кого «бляшки»? — врывается кто-то в разговор.

— У «Катуни».

— Тоня, Тоня, ты где? — раздается взволнованный мужской голос.

— Здесь я, слушаю, — отвечает мягкий, но немного недовольный женский голос, и так явственно, будто говорит она в нашей рубке. Даже дыхание ее слышно.

— Тебе Жора передал письмо? — спрашивает мужчина.

— Передал. А ты мое получил?

— Получил. Могла бы и не в конце рейса написать, — мужчина обижен.

— Бонжур, бонжур, мон ами!—вдруг раздается по-французски, и затем следует длинная фраза.

— Бонжур, дорогой, все поняли, — смеется кто-то из наших в ответ.

Вместе с нами здесь ловят французы, немцы, поляки, японцы... Эфир забит разноязычной речью.

— На какой глубине идете, «Бриллиант»? На какой глубине? Прием, — допытывается кто-то.

— «Аметист» — «Сапфиру», «Аметист» — «Сапфиру»! Прием.

— Тоня, ты почему молчишь? — снова спрашивает мужской голос.

— Я не молчу, — неохотно отвечает Тоня.

— Эй, у кого там Тоня, меняем на Пелагею! — озорно предлагает кто-то. («Пелагеей» моряки называют пелагический трал.)

— Прекратить баловство в эфире! — раздается начальственный голос.

— «Катунь», спрашивает «Рубин». Пробовали ночью пелагическим? Прием.

— «Пелагею» только готовим. Пробовали вчера — пусто, — отвечает штурман Гена.

— Тоня, почему молчишь? Прием, — мечется по эфиру тоскливый мужской голос.

— Эта Тоня морочит парню голову! — недоброжелательно произносит штурман Гена. — Она там как сыр в масле катается.

— Да-а, — раздумчиво тянет Ованес, отвечая на ка« кие-то свои мысли, — кончать надо с морем. А то жизнь пройдет, как Азорские острова.

— Ахтунг! Ахтунг! — вдруг раздается в эфире. Я даже вздрагиваю от неожиданности — так действует на меня с войны немецкая речь.

— Во! Привет, геноссе! — хохочет кто-то молодой.

— «Аметист», чего молчишь? Прием.

— Улов подсчитывает, — предполагает кто-то.

— «Катунь» — «Рубину»! «Катунь» — «Рубину»! Штурман Гена подходит к рации.

— «Катунь» слушает.

— Каким курсом лучше идти на южном свале? Прием.

— Норд-вестом. — Гена нахватался знаний рядом с Носачом. — Но там тоже бегать надо. Туда собрались? Прием.

— Да, там поляки ловят, говорят — хорошо.

— Еще Польска не згинела, — говорит кто-то.

— Не згинела, — отвечает «Рубин», — у них поучиться можно.

— Тоня, я на тебя обиделся, ты так и знай. Тоня, ты положила трубку? Прием, — отчаянно звучит мужской голос.

В эфире минутная тишина.

— Я б этой Тоне... — сердито говорит кто-то.

— Прекратить посторонние разговоры на рабочей волне!—снова приказывает какое-то начальство.

Наступает молчание. В рации слышны только шорохи, потрескивания разрядов да сквозь глухой шум забитого эфира пробивается слабое попискивание морзянки. Торопливо, захлебываясь, кто-то спешит оповестить мир о чем-то тревожном. От этого в сердце закрадывается предчувствие недоброго. И вдруг громко, будто совсем рядом, раздается напористый голос:

— «Аметист» — «Ай-Петри»! Прием.

Молчание.

— «Аметист» — «Ай-Петри»! Сколько подняли? Прием.

— Ушел в глубокое подполье, — высказывает кто-то догадку.

— Тоня, ты слышишь меня? Прием.

— Слышу, — недовольно отвечает Тоня.

— Тоня, ты извини меня. Прием.

— Да ты не волнуйся, — говорит невидимая Тоня. — Чего ты волнуешься?

— Весь флот волнуется, — вставляет кто-то.

— Кто там опять говорит! — начальственный голос набирает высоту.

— Все говорят, — дерзят в ответ.

На промысле все на виду, все на слуху. Сейчас весь флот слушает диалог мужчины и женщины, все понимают: происходит серьезное. Кто они? Муж и жена? Влюбленные? Жених и невеста?

— Вот так вот выйдут на разных судах, только по радио и говорят, — вздыхает Ованес. — Вроде и вместе, в море, а на самом деле совсем раздельно.

— Ей-то что! — опять почему-то зло говорит штурман Гена. — А он всухомятку живет.

— Чего ты на нее окрысился? — спрашивает Ованес. — К ней там пристают. Тоже — не мед. Может, она его любит.

— Любит, — иронически усмехается штурман Гена.--Любила бы — так не разговаривала бы. Выйдут в море, а из-за них тут свара начинается. Хуже нет, когда баба на судне.

— Это верно, — соглашается Ованес. — Лучше уж без них,

— Был бы я высокое начальство, я бы категорически запретил брать женщин в море. На военных вон кораблях их нету, — говорит штурман Гена, — и ничего, обходятся.

— Да и не женское это дело — море, — встревает в разговор Володя Днепровский. — И для здоровья плохо, и для семьи, и вообще...

— В море мужчины должны ходить, — поддерживает его Ованес. — Это ты прав.

— Я вот на Охотском море плавал, — вспоминает штурман Гена. — Там краболовы есть. Базы. Женщин на них человек четыреста, если не соврать. Консервы прямо в море делают. А мужчин там—только штурманская служба да механики, ну еще боцманская команда. Сначала какой дурак обрадуется, а потом сидит и ни мур-мур. Первые помощники за один рейс седыми становятся — попробуй-ка удержи в руках такую ораву. Бабы молодые, в соку. А сколько семейных разладов! Жены же знают, на каком судне муж пошел. Нет, страшное дело — женщина в море!

— Плоть — она ведь приказу начальства не подчиняется, — задумчиво произносит Ованес. — Она свое требует.

— Каких только приказов не издавалось по этим краболовам!— говорит штурман Гена. — Я говорю, первые помощники за один рейс седыми становились. Нашему Шевчуку такое и не снилось.

В рации раздается задорный свист.

Это француз. Сейчас они начнут переговариваться, а предварительно свистят. Иногда даже можно понять по интонации свиста, что именно говорят. Один свистит требовательно, вроде бы говорит: «Ты где там пропал, отвечай!» А в ответ спокойный свист, вроде: «Ну чего кричишь, здесь я». И начинается веселая и беззаботная чисто французская перепалка. И хотя языка никто из нас не знает, все же кажется, что мы присутствуем при жизнерадостной и слегка фривольной беседе молодых французов. Кажется, что оба они молоды. Впрочем, здесь, видимо, ошибки нет. На море в основном молодые.

— «Слава», «Слава», ответьте «Керченскому рыбаку»! — требует кто-то из наших.

— Слушаю вас внимательно, — отвечает «Черноморская слава».

— Нам нужна тара. Целлофановые мешки для экспорта и финская тара. Две тысячи штук.

В ответ молчание.

— Так дадите, нет? «Слава»?

— Подходите, дадим.

— Вот спасибо!

— Ахтунг, ахтунг! — снова о чем-то предупреждает немец.

— «Катунь» — «Волопасу».

— «Катунь» слушает, — отвечает штурман Гена.

— Позовите Васю, — просит молодой голос.

— Какого еще Васю? — сердито спрашивает штурман Гена.

— Васю, трюмного.

— Фамилия как его?

— Мартов.

— Вызывайте завтра. Он спит после вахты.

— Товарищи капитаны и начальники радиостанций, — раздается повелительный голос, — делаю самое строгое замечание. Наладьте у себя порядок на радиостанциях. Ведутся совершенно посторонние разговоры на рабочей волне.

На минуту в эфире наступает затишье, потом снова кто-то интересуется:

— А где болгары работают?

— На двадцать втором градусе, — откликается сведущий.

— Ахтунг, ахтунг!

— Опять этот немец. Чего он кричит? — спрашивает лебедчик.

— Омарные ловушки обнаружил, предупреждает своих, — отвечает штурман Гена.

Действительно, утром прошел «малыш», понаставил ловушек, выкинул буи. Буи круглые, красные, розовые качаются на волнах, как детские надувные шары. На них весело смотреть. Будто отпустили их где-то дети, и эти шары прилетели сюда. И еще над ними торчат вешки с флажками, с желтыми, с зелеными, с синими. Вроде и впрямь где-то был праздник, карнавал, и все это принесло с берега.

— Трал готов! — раздается неожиданно в рубке голос бригадира добытчиков Зайкина.

Штурман Гена идет к заднему окну рубки. Володя Днепровский уже на своем месте, у пульта управления лебедками.

— Пошел! — приказывает штурман Гена.

Лебедчик передвигает ручки управления, и трал ползет по палубе к слипу. Рядом с ним, освещенные мощными прожекторами, идут добытчики, как почетный эскорт. Штормовки их блестят, как стальные доспехи.

Штурман Гена — воплощение начальственности. Он с гордой и решительной осанкой внимательно и строго глядит сверху на палубу. Сейчас он главный, и все на судне подчиняются ему. Наполеон, и только!

Володя Днепровский тоже весь внимание и напряженно держит ладони на рукоятках управления лебедками. Всегда улыбчивое лицо его сейчас сосредоточенно и сурово, брови сошлись на переносице.

А Ованес по-прежнему задумчиво смотрит на палубу и ничего не видит на ней. Его мысли далеко-далеко отсюда, за тысячи верст.

— Не-ет... — тянет он.

— Не нет, а да, — решительно говорит штурман Гена. Он еще в роли Наполеона. Он доволен. Трал идет нормально. И всеми на палубе командует не кто-нибудь, а он — штурман Гена. — Навигаре эст вивере, то бишь плавать — значит жить! В море хорошо! Здесь ты свободен, как Кармен.

И он даже слегка потягивается, показывая, как он свободен.

— Штурман, трал запутался! — раздается вдруг громкий голос.

— Как запутался! — панически вскрикивает штурман Гена и припадает к стеклу.

— «Доски» косо пошли! — докладывает Зайкин с кормы.

— Что же делать? —растерянно спрашивает штурман Гена неизвестно кого.

— Капитану надо доложить, — подсказывает лебедчик.

— Хорошо тебе говорить! — огрызается штурман Гена и даже бледнеет. — Он понесет по кочкам!

Но уже кидается к телефону. Выхода нет, надо звонить.

— Арсентий Иванович, трал запутался, — с трепетом докладывает он капитану.

— Как это вы там умудрились в такую погоду запутать! — слышится по телефону хриплый голос Носача, не предвещающий ничего доброго. — С вами не соскучишься!

Через минуту Носач уже на корме. Он перевешивается через борт и внимательно смотрит на ваера, уходящие в толщу океана. Берет микрофон.

— В рубке, внимание! Все по местам! — раздается его

железный голос. И мы все подтягиваемся, готовые незамедлительно выполнить приказания капитана.

Команды сыпанули как из рога изобилия: - — Потрави левую лебедку! Стоп! Еще чуть-чуть! Стоп-стоп! Потрави правую! Стоп!

Голос капитана заполняет рубку, он один всецело властвует теперь здесь. Лебедчик Володя Днепровский четко и быстро выполняет приказы. Я тоже начеку.

— Малый ход! — приказывает капитан, и штурман Гена бросается к пульту управления машиной, переводит ручку.

— Лево на борт!

Это мне. Поворачиваю штурвал.

— Вира правую лебедку! Вира больше! — гремит, бьет по ушам голос капитана. — Прямо руль!

Одерживаю траулер, покатившийся было на левый борт. Черт, лишь бы удержать! Не дай бог еще по моей вине запутать трал. Пронеси и помилуй!

— Увеличить ход! Право на борт!

Перекладываю штурвал направо.

— Левую лебедку вира! Сбавь ход! Прямо руль! Вира правую лебедку! Стоп! Стоп!—И уже спокойным голосом Носач заканчивает: — Хорош! Все!

В рубке облегченный вздох. Кажется, пронесло. Все же капитан мастер своего дела. Ничего не скажешь. Штурман вытирает лоб и обреченно произносит:

— Сейчас «новогодняя елка» будет.

Через минуту хмурый капитан в рубке. Лицо помятое со сна. Он сутки гонялся за косяками, не отходил от фишлупы, только прилег, и вот — на тебе! — запутали трал.

— Соловьева ко мне! — бросает Носач Ованесу. Тот загремел сапогами по трапу вниз.

— Какой курс? — спрашивает капитан, подходя к фишлупе и всматриваясь в нее.

— Сто восемьдесят! — докладываю я,

— Возьми право пять!

— Есть право пять!

В рубку поднимается старший тралмастер и молча смотрит в спину капитана.

— Ты где был, когда отдавали трал? — грозно спрашивает Носач, не оборачиваясь.

— В каюте! — с вызовом отвечает Соловьев.

— Трал отдают, а ты не поинтересуешься, как «доски» в воду идут!

— Вы не кричите!

— Я кричу? — удивляется капитан и поворачивается к взъерошенному старшему тралмастеру. — Да если я закричу, ты рассыплешься, от тебя одна куча останется.

Носач нависает над низкорослым Соловьевым.

— Я прилег на минуту, — хмуро сводит светлые брови старший тралмастер. — А здесь есть бригадир, и штурман в рубке тоже пусть не зевает.

— Штурман мне еще ответит, — обещает капитан. Штурман Гена зябко ежится. — А этот твой Зайкин — пустое место. То «богородица» у него закрутится, то «доски» запутаются, то подбора завернется...

— Я его не защищаю...

— Ты его не защищать должен, а научить работать. Месяц уже в рейсе. Бригадиром будет другой, а Зайкин твой пусть поработает матросом, — объявляет свое решение капитан.

— А кто мастером добычи?—спрашивает старший тралмастер.

— Любой лебедчик. Хоть Царьков.

— Из Царькова бригадира не получится.

— Почему?

— Он — ни рыба ни мясо, — усмешка трогает губы Соловьева.

— Тогда ты будешь в бригаде. Не смог научить человека — работай сам за него.

— Спишите меня, — с неожиданной решительностью заявляет старший тралмастер.

— Списал бы, — зло бросает ему капитан, — да куда я тебя, к черту, спишу! Кто мне даст замену! Думаешь, что говоришь?

— Думаю, — упрямо сжимает челюсти Соловьев и белеет.

— Плохо думаешь! — повышает голос Носач. — Будешь работать вместо Зайкина, а я вместо тебя старшим тралмастером. — Помедлив, заканчивает: — Списывать тебя надо было раньше, когда на промысел шли. Жалею теперь, что не списал.

Капитан круто поворачивается к фишлупе. Старший тралмастер, набычившись, уходит вниз.

В рубке тягостная тишина.

По трапу поднимается Шевчук. Лицо у него обиженное. Значит, что-то стряслось серьезное, о чем мы еще не знаем.

— Ну что это за старший тралмастер! — оборачивается к Шевчуку капитан. — Все забросил, ко всему равнодушен! Это ты мне его подсунул! Твоя работа! Вот у меня был тралмастер Боболев. Знаешь такого?

— Знаю, — спокойно отвечает первый помощник, но чувствуется, что спокойствие это показное.

— Во-от. Так он все записывал в свой талмуд. В каком месте какой трал надо отдавать, какой лучше работает — донный или пелагический. Все величины, все параметры записывал. У него какая-то амбарная книга была, он туда свои закорючки вносил. Все районы промысла, как свой приусадебный участок, знал. А этот ничем не интересуется.

— А с семьей как у него было? — спрашивает Шевчук.

— У кого?

— У Боболева.

— Чего с семьей? Нормально. — Капитан вопросительно глядит на своего первого помощника.

— Ну вот, — с укоризненной ноткой говорит Шевчук. — А у нашего нет.

— А что такое? — настораживается Носач.

— Сегодня телеграмма свалилась, жена от него ушла. Ты спал, Фомич мне ее принес.

Капитан долго молчит. Потом переводит хмурый взгляд на штурмана Гену, который покорно ждет разноса, и вдруг зло кричит:

— Ну и черт с ней! Шлюха! Скатертью дорожка!

— Тебе—черт с ней! — повышает голос и Шевчук. — А ему?

Хохолок на макушке первого помощника топорщится еще больше, принимает боевой петушиный вид. Шевчук нервно поправляет круглые очки.

— И ему тоже! — не сбавляет тона Носач. — Уцепился за юбку! Она там подолом трясет, а он тут нюни распустил.

— Пословицу знаешь? — напористо спрашивает Шевчук.

— Какую еще пословицу? — недовольно глядит капитан на своего первого помощника.

— Чужую беду руками разведу, а своя придет — ума не приложу.

Капитан прикуривает, ломает спички, чертыхается и уже тихо и горько говорит:

— Ведь лучше, что ушла, ведь она ему всю жизнь сгубила, курва. Радоваться надо, что ушла, а не горевать.

— Сердцу не прикажешь, — тоже тихо и тоже горько говорит Шевчук.

Я слушаю разговор и вдруг ясно понимаю, что говорят сейчас они не только о Соловьеве. Оба знают что-то еще и хорошо понимают друг друга, и им обоим сейчас очень горько.

Носач ожесточенно затягивается, сигарета разгорается, освещая его пышные усы, и они наливаются медным цветом. И вдруг он опять взрывается:

— Дай ты ей радиограмму от имени всей команды, что мы рады, что он наконец избавился от нее, от... бл-линчика в сметане!

— Никакой радиограммы я давать не буду, — тихо отвечает Шевчук. — И ты это отлично знаешь.

И опять нервно поправляет очки на носу.

— Ведь он же парень был орел!—вздыхает сожалеюще Носач. — Я помню его. После войны, когда рыбацкий флот сколачивали. Он с орденом Боевого Красного Знамени заявился. Чубчик вьется, гимнастерочка наглажена, сапожки надраены... Эх!..

Носач досадливо машет рукой, и его взгляд наталкивается на штурмана Гену:

— Ну а ты что, голубчик!..

Штурман втягивает голову в плечи, но тут вдруг начинает говорить радио:

— «Катунь», «Катунь», ответьте «Алмазу»!

— «Катунь» слушает, — еще сердитым голосом откликается капитан, взяв трубку радиотелефона,

— Сколько подняли?

— Только что отдали. А перед тем девять тонн,

— Дайте «точку» отдачи.

— Дадим, — обещает капитан, и только бровью повел, как штурман Гена торопливо кидается в штурманскую рубку.

Ему сейчас не позавидуешь, его ждет «ковер». Уж кто-кто, а капитан наш умеет на «ковре» положить на лопатки.

— Сколько «Катунь» подняла? — спрашивает кто-то по радио.

— Девятнадцать, — отвечает кто-то.

— Девять, а не девятнадцать!—сердито поправляет Носач.

— Ты и двадцать поднимешь, тебе что, — замечает новый голос. — Нашел прорубь и таскаешь.

— Не-ет, дорогой, я не из тех, кто втихаря ловит, — обрубает его Носач. — Да одному и плохо ловить. Весь район не охватишь. Тут колхозом надо.

— Колхозом хорошо, когда рыбы много, — вмешивается еще кто-то в разговор. —А когда ее нет, лучше одному.

— Наоборот, дорогой, — отвечает Носач. — Когда рыбы нет, ее искать надо, одному не набегаешься. А колхозом, глядишь, то один найдет, то другой.

— Ты везучий, Арсентий Иванович, — говорит «Алмаз».

— Сплю меньше.

— Я тоже не сплю, а план горит.

— Ну вот и беги сюда. Мой штурман «точку» даст.

— Прибегу. А где «Мамин-Сибиряк»?

— Поймал и молчит, — говорит кто-то.

— Здесь «Сибиряк», здесь, — подает голос «Мамин-Сибиряк».

— Что поймали?

— Американскую подводную лодку, — насмешничает «Мамин-Сибиряк». — Трал оборвали.

— Дайте «точку» зацепа, — сразу просят несколько голосов.

— Бонжур, Жужу, бонжур!— врывается француз.

— Бонжур, дорогой, — с усмешкой отвечает Носач. Он остыл уже, отошел. — Кричи громче.

— «Видов», «Видов», сколько у вас? — спрашивает кто-то.

— Травы два воза накосили, — отвечает «Видов». — Какой трал у вас? — бубнит в трубку Носач.

— Донный.

— Здесь надо пелагический в придонном варианте.

— Спасибо за совет, Арсентий Иванович, — благодарит «Видов».

— На здоровье.

— Куда же рыба делась? — спрашивает кто-то.

— Стала умной, прячется.

— Мне до плана осталось шестьдесят тонн и один промысловый день. Не могу добрать. А послезавтра сниматься с промысла, — жалуется какой-то капитан.

— Я тоже горю, — сообщает другой. — Гоняюсь вот за косяком. Скорости не хватает. Вижу, как заходит и как выходит из трала.

— Подключи валомотор, — советует Носач,

— Подключил, не помогает.

— «Южная звезда», «Южная звезда», — добивается кто-то.

— Здесь «Южная звезда».

— Когда домой идете?

— Через неделю.

— О-о, счастливчики! Почту возьмете?

— Возьмем, подходите.

— А как улов?

— Добираем до плана. Три тоники вот выудили.

— А-а, Три — мало. «Катунь» вон по двадцать таскает.

— Не загибайте, — усмехается Носач. — Далась вам «Катунь».

— Вчера сколько выудил, Арсентий Иванович? — спрашивает «Мамин-Сибиряк».

— Шестьдесят одну.

— Сочувствуем, сочувствуем, а мы — целых пятнадцать.

— Я же говорю, идите сюда.

— Жужу, Жужу! — свистит француз.

— Да нету твоей Жужу, гулять пошла, — со смехом говорит кто-то.

— За женщинами следить надо, — советует другой.

На дворе ночь.

А француз все свистит и все добивается Жужу. Радистка, что ли? А может, с берегом говорит? Они с берегом по радиотелефону говорят. Можно только позавидовать.

— «Катунь», какая глубина у вас?

— Сто шестьдесят метров.

— Спасибо. До связи.

— До связи. — Капитан вешает трубку радиотелефона. Сурово сводит брови и оглядывает рубку. — Ну так, где штурман? Спрятался!

Странно, но в грозном голосе капитана я различаю смех.

Вахта моя окончена, и я ухожу из рубки.

И опять не сплю. Пока стоишь на руле, думаешь: скоро ли вахте конец, хоть бы скорее. А как придешь в каюту — сон летит от тебя. И даже не читается.

Лежу, вперив глаза в разрисованный цветами матрац над головой. Светит лампочка у подушки. Шторку своей кровати я задернул и оказался в маленьком теплом и уютном пространстве, ограниченном сверху второй койкой, справа—переборкой, слева — шторкой, в ногах — стенкой, в головах — тоже. Это — мой «ящик», как зовут койку матросы.

Лежу, думаю. И все слышится голос мужчины, тоскливый голос влюбленного, и, видимо, безответно. Этот голос, полный уже догадливой печали отверженного, но все еще не теряющего надежды, звучит в ушах. Кто он? Кто она? Посмотреть бы на них. Да какое это имеет значение! Имеет значение только любовь. Его любовь. Любовь отвергнутого. Он тоскует, ревнует, мучается и любит. И, наверное, долго еще будет страдать, долго будет болеть его сердце, и шрам останется на всю жизнь. Останется! Не может не остаться. Может быть, это — его первая любовь. Кто же не помнит своей первой любви! У каждого она своя, на особинку, единственная. Первая.

«А Соловьев?» — вспоминаю я. Ах, Соловьев, Соловьев! Бравого парня, как вспоминает Носач, сгубила баба. И подрезаны ему крылья. Что же это такое? И все знают, и никто не властен что-либо изменить, как-то помочь ему. Телеграмму ей дать, как предлагает капитан? Так ей на эту телеграмму... наплевать. А вот как ему, Соловьеву, сделать легче? Он один должен с этим справляться. «Ведь он ее всю жизнь любит! — вдруг пронзила меня мысль. — Черт побери — всю жизнь! Подумать только!» Это и счастье, и наказание. Для кого — счастье, а для него — горе горькое. А внешне он невзрачный, ничего такого романтического, от Ромео, броского, — мужик как мужик. А какое сердце!

Мое внимание привлек уголок бумаги, торчащий из-под матраца верхней койки. Раньше я его не замечал, хотя все узоры на обивке матраца давным-давно изучил, рассматривая их перед сном.

Потянул за уголок. Это оказался листок ученической тетрадки в клеточку, исписанный корявым почерком с множеством исправленных, зачеркнутых и надписанных строк. Стихи!

Читаю:


Встретил Татьяна тибя я одну,

И вот как больной типерь хожу.

Знаешь Татьяна, люблю я тибя,

Милая Таня — любовь ты моя.


Ах ты бедный мой грамотей! И у тебя любовь. Даже стихи написал. Кто-то правил твои строчки, был редактором. Значит, друг —иначе бы не доверил свою тайну. Но не очень-то грамотен и редактор: в слове «тибя» букву «и» не исправил на «е». Только кое-где расставил запятые другими чернилами, да и то не везде.


Я Танюша фото взял у тибя

Типерь ты висишь на стине у меня

Любуюсь я тобою, тобою не живою

И на сердце у меня опять- тоска.


Я вспомнил, что на перегородке у верхней койки действительно висела фотография девушки, когда я только занял эту каюту. Потом она исчезла. Отклеилась, может быть?

Я встал, пошарил на верхней койке, но ничего не обнаружил. Значит, кто-то снял фотографию. Я хорошо помню ее, потому что она часто попадалась мне на глаза. Девушка с кокетливо повернутой головой «под актрису». И этакий «губительный» взгляд сильно подведенных глаз. Вот носик подкачал — вздернут и ноздри широковаты. А уж прическа, прическа! Софи Лорен, да и только! Ах эти иностранные кинозвезды, посводили с ума наших девок! А вырез у платья! У-у, какой вырез!

Но куда же делась фотография? Я теперь только понял, что давно не вижу ее. Кто снял? Когда? Мы в море уже были, а она «висела у меня на стине», и я ею «любовался не живою». Значит, кто-то из команды взял. Надо будет узнать, кто пошел второй рейс на «Катуни», кто жил в этой каюте до меня. То, что жил здесь Саня Пушкин, моторист, я знаю. Но он лежал на моей койке. А кто лежал на верхней?


Я знаю этого больше не будет

И встречи нашей больше не ждать

Если ты Татьяна не бросишь

Меня от сибя отшивать.


«Отшила» или нет она его? Зеленая тоска, наверное, гложет этого поэта, как и того мужчину, чей голос всю ночь тоскливо звучал в эфире и на чью призывную печаль откликались все мужские сердца, но не то единственное женское, которое было нужно ему.

Ах, молодость, молодость, когда кажется, что и жить-то не стоит, раз не любит тебя девушка! Теперь, с высоты лет, смотришь на это с легкой грустной усмешкой.


Скоро радость у меня

Уйду в далекие моря

В моря где нужно мужество

И где нету места трусости.


Правильно! Молодец! Во-первых, действительно есть радость выхода в море. Сколько бы человек ни выходил в море, как бы ни было это для него привычно, все равно его охватывает приподнятое чувство ожидания чего-то радостного, необыкновенного. Это ни с чем не сравнимое чувство знают только моряки. На суше такого испытать нельзя. Ну и потом, здесь «нету места трусости». Это он метко сказал. В море ходят парни не трусливого десятка.


И ты Татьяна проводишь меня до причала

И руки положишь мне на грудь

И нарочно наверно скажешь а может и не скажешь

Разлюби меня но не забудь.


Вот ведь как! «Разлюби меня, но не забудь», Любовь уходит, а память остается. И парень этот будет помнить. И она, та девица, знает об этом. И есть в словах «Разлюби меня, но не забудь» женский эгоизм. Видимо, уже говорила ему такие слова, раз он их, так сказать, цитирует.

Жалко все же этого поэта, жалко и того мужчину, чей горький призывный голос всю ночь плыл над океаном. В ночи голоса всегда кажутся особенно тоскливыми.


Загрузка...