24. ОТЕЦ И ДОЧЬ

Долго заставил помнить о себе Элендей Урнашку. С той памятной ночи подручный Нямася так и не оправился. Каньдюки перестали доверять ему даже охрану лавки. Но он не уразумел этого и по-прежнему каждую ночь бродил около нее. Походка его стала еще более уродливой. Он шагал, сильно сгибая колени, точно приплясывал, руки болтались как плети, голова раскачивалась во все стороны, будто держалась на веревке. В разговоре тоже непорядок. То Урнашка говорит все к месту, а то понесет такое, что люди только диву даются.

Обозлившийся на Элендея Нямась подумывал о мести, но пока ничего не предпринимал. Не такой человек Элендей, чтобы легко дал себя обидеть. А Нямась был из тех людей, кто молодец среди овец, но на молодца — сам овца. К тому же после похищения Сэлиме односельчане стали поглядывать на Каньдюков особенно косо. Время же было неспокойное. Урядник как-то рассказывал, что даже в самом Петербурге бунтовали рабочие, а русские крестьяне частенько подпускали богачам красных петухов.

Зима держалась долго. Казалось, никогда не кончатся свирепые холода. Но наконец ярко-ярко засияло солнце, подул теплый влажный ветерок. Сугробы стали быстро рыхлеть, оседать. Заструились ручьи, забушевали в оврагах речки. Весело загоготали краснолапые гуси, выводя со дворов стайки пушистых, как почки вербы, гусят.

Весна взялась за свое дело дружно. Дни стояли один к одному — ясные, лучистые. В воздухе носился томный, волнующий запах почек. Зачернели бугры и быстро подернулись зеленью. Наперебой заливались скворцы. Величаво поплыли на север журавлиные стаи. Над набухшими животворным соком, разомлевшими под щедрым солнцем полями трепетало марево.

В такое время, когда все в мире оживает, обновляется, готовится к цветению, только бы радоваться человеку, но на сердце у Шеркея было неспокойно. Никак не успевал он с делами. Только две руки у него, а работы — не перечтешь, не измеришь. За домом смотри, скотину накорми, пахать, боронить надо, сеять. А полевые работы проволочки не любят, весенний день год кормит. Шеркей купил десять загонов земли, но как обработать их? Покряхтел, пожался — и скрепя сердце нанял мижеров из соседнего аула.

Не любил Шеркей развязывать свой гашник, но приходилось. «Уходят, уходят денежки… Как водичка, как водичка меж пальцев, убегают», — вздыхал он, размышляя о хозяйственных делах. Успокаивал себя лишь тем, что хлеба теперь у него будет невпроворот, хоть пруд пруди.

Пытался Шеркей подыскать постоянного батрака, но такого трудолюбивого и безответного, как Тухтар, конечно, найти не смог. Люди говорили, что Тухтар теперь работает у Элендея и собирается скоро зажить самостоятельно. Теперь его уж ничем не заманишь.

Элендей на брата и смотреть не хотел, когда доводилось ему проходить мимо дома Шеркея, он плевался и отворачивался. Но Шеркей был уверен, что Элендей сам придет к нему. Как только подведет брюхо, так сразу и поклонится, на коленях еще приползет. Вот тогда и рассчитается Шеркей за пощечины.

Самая тяжелая работа ложилась теперь на плечи Тимрука. Сын оказался молодцом, настоящим хозяином. Неизвестно, когда он ест, когда спит.

По дому хлопотала Утя. Но с нынешнего дня Шеркей решил доверять ей только уборку избы и дойку коровы. А кашеварить он будет сам. Не годна Утя для такого дела, и на шаг нельзя подпускать ее к пище.

Сегодня Шеркей особенно проголодался. Позавтракал скудно, на бегу, торопился в поле. Пообедать не пришлось. Очень хлопотливый выдался день. Когда вернулся домой, живот подвело, даже подташнивать стало. Сразу же велел приготовить салму. Отпер чулан, дал Уте муки. Сам был все время рядом — за чужим человеком глаз да глаз нужен.

Нестерпимо посасывало под ложечкой. Несколько раз он нетерпеливо поглядывал в горшок. Сам посолил по вкусу. Не успела салма хорошенько прокипеть, как Шеркей уже подошел к Уте с самой большой глиняной миской.

— Неужто осилишь все и не лопнешь? — удивленно улыбнулась девушка.

— Боюсь, что не наемся, — проглотил слюну изголодавшийся Шеркей.

Наконец варево поспело, и Утя наполнила миску до самых краев. Шеркей, с удовольствием вдыхая вкусный парок, уселся за стол. Обычно у Ути салма получалась клейковатой, но в этот раз придраться было не к чему. Можно подумать, что покойная жена сварила. Обжигаясь, проглотил первую ложку, облизнулся, причмокнул. Ослабил пояс и принялся за еду по-настоящему. Ел, как всегда, быстро, громко сопя и чавкая.

Вдруг на зубах что-то заскрипело. Пожевал — вроде травинка в муку попала. Выложил ее на ложку, проворчал:

— Ты что это мне сварила?

— Иль не видишь? Салму. Сам ведь просил. Соскучился, сказывал.

— Соскучился-то соскучился, это верно. Но чего ты напихала?

Шеркей поднес ложку поближе к глазам.

Утя торопливо подошла к столу, успокаивающе проговорила:

— Кожурка это от лука! И смотреть нечего!

Шеркей потрогал кожурку пальцем, недоверчиво покачал головой. Девушка схватила ее и решительно положила в рот.

— А ты пожуй, пожуй!

Утя сделала вид, что жует.

— Говорила же тебе. Не верил. Самая настоящая луковичная кожурка.

Шеркей снова наклонился над миской. Девушка поспешно распрощалась и ушла домой.

Проглотив еще несколько ложек, Шеркей опять выловил кожурку. На этот раз он присмотрелся внимательнее:

— Тьфу! Таракан, таракан!..

Брякнул ложкой, выскочил из-за стола. К горлу подступила тошнота. Вот тебе и поужинал. Да еще радовался: словно Сайдэ сварила.

Отплевался, выполоскал рот водой. Нахохлившимся сычом опустился на скамейку, закряхтел, завздыхал.

Сильный стук в окно прервал его размышления.

— Кого еще несет? Ходят все, ходят… Обувку бы хоть пожалели…

Стук повторился.

Глянул в окно и сразу заулыбался: пришла дочь Каньдюка Кемельби.

Сват и сватья просили зайти. Давно собирался наведаться к ним Шеркей, но как-то все времени не было. Чего стоило только подходящую землю купить! Всю округу обрыскал. Когда тут по гостям расхаживать — вздохнуть хорошенько и то некогда. Теперь же полегче малость стало, посвободней — можно и родственников навестить. Интересно, какой стала Сэлиме? Как барыня, наверно, живет. Кто бы мог подумать, что выпадет ей такой жребий!

Вот оно, знакомое крыльцо, начищенная до слепящего блеска медная дверная ручка. Вспомнилось, как он впервые поднимался по этим ступеням. Робел, дрожал, колени подламывались. А сейчас вот идет как ни в чем не бывало, точно в свой дом. Друзья здесь живут, свои, родственники.

Хозяин встретил у порога.

— Хорошо, что пришел. Да, — проговорил он глухим баском.

Шеркей поглядел в лицо Каньдюка и насторожился. Хмуро смотрел сват, брови насупленные, глаза холодные. Сватья встретила тоже не ахти как ласково. Буркнула что-то под нос и отвернулась.

Сердце Шеркея замерло, охваченное недобрым предчувствием. Уверенности, с которой он входил в дом, как не бывало.

— Вот что, братец, надо тебе самому поговорить с ней, — продолжал Каньдюк повелительным тоном, не пригласив Шеркея даже сесть. — Да. Самому. Ты родной отец. Поговори. И покруче. Сколько можно канитель тянуть? Чего же противится она? Иль калым не заплачен? Или мал он? А? Напомни ей про это.

— Что-то не возьму, не возьму я в голову, дорогой сват, о чем, о чем толкуешь ты. Прости уж мою недогадливость.

Глаза Шеркея смотрели недоуменно, бесхитростно, хотя он давно смекнул, в чем дело, и напряженно думал о том, как вести себя, чтобы не попасть впросак.

— Противится дочь твоя. Не подпускает к себе мужа. Извелся Нямась. Искусала всего, исцарапала. Да.

— Э-э…

— Сегодня в Буинск уехал он. Стыдно, говорит, по деревне ходить. Сплошь синяки кровавые.

Шеркей снова промямлил что-то невразумительное.

— Не годится с нами так поступать. Понял? Не выйдет.

Шеркей уловил в голосе Каньдюка угрозу, вспомнил его намек на уплаченный даром калым и мгновенно все уразумел.

— Вон оно, оказывается, какие дела, какие дела… А я-то считал, что давным-давно они живут…

— Не приведи господь жить так. Хуже, чем кошка с собакой. Кемельби! Позови ее. Пусть придет. Скажи, что отец здесь.

Дочь пошла за Сэлиме.

— Зверь, истинный зверь. — процедила сквозь зубы Алиме. — Ничего в душе человеческого нет. Я и сама так замуж выходила. Но не ломалась столько. Дочерью богача из богачей была, да не поступала эдак, не зверствовала.

— Сказала тоже! — махнул рукой муж. — Тебе тогда уже за двадцать шесть годов перевалило. Укради тебя сам дьявол — и то бы не противилась. Сама бы с ним убежала, только от радости бы взбрыкивала.

Алиме оскорбленно фыркнула, но ответить не успела. Вернулась Кемельби:

— Не идет она.

— Ты про отца-то сказала ей?

— Не без памяти. И к самому царю, говорит, не пойду. А если отец, мол, пришел, то пусть сам явится. Договоришься с такой. Ишь, как понимает о себе! Почище барыни.

— Ну, сват, теперь дело за тобой. Иди. Да не жуй жвачку, а построже. Да.

— Тогда проводите. Постараюсь, постараюсь… Кого же ей еще слушать, кого…

Каньдюк вспомнил что-то и придержал Шеркея за рукав:

— Чуть не забыл. Мы тут пораскинули мозгами и решили не говорить ей про сватью-то, что того она… умерла. Зачем понапрасну печалить? Да.

— Ладно, ладно. Вам видней.

Прошли в заднюю избу. К двери комнаты, где жила Сэлиме, вели три ступеньки. Каньдюк пропустил Шеркея вперед, шепнул:

— Постучись-ка один. Вроде нет меня здесь.

Шеркей подошел к двери, прислушался, несколько раз тихо ударил согнутым пальцем по доске. Глубоко вздохнул, открыл рот, но не смог произнести ни звука. Постучал еще раз, порешительней. Снова вздохнул и, стараясь говорить как можно спокойнее, с волнением произнес:

— Открой-ка, открой-ка, Сэлиме. Я это… Спишь, что ли?

— Папа?

Шеркей хотел ответить, но не смог, слова застряли в груди. Он отступил на шаг. Большие узловатые пальцы слегка вздрагивали.

— Папа? Это ты? Что же молчишь? Отвечай!

Он весь напрягся и с трудом выдавил:

— Я, дочка, я, родная…

Толкнул дверь. Она не поддалась.

— Так и сидит все время запершись, — прошептал Каньдюк.

— Ты один? Только тебя впущу.

Каньдюк испуганно вытаращил глаза, застыл. Рот прикрыл ладонью. Потом на цыпочках вышел.

Несколько минут прошло в молчании. Наконец дверь приоткрылась.

Шеркей стал боком, просунул в щель голову, выдохнул, выжал из груди весь без остатка воздух, втянул живот, поднатужился и кое-как ухитрился протиснуться в комнату.

В ней стоял зловещий полумрак. Давяще нависал почерневший от сырости и копоти потолок. В глубине комнаты чадила коптилка. В ее свете вздрагивала тень человека. Нет, не тень, это была сама Сэлиме.

Она заперла дверь и только тогда бросилась к отцу:

— Наконец-то! Отыскали!

Закрыла лицо руками, забилась в беззвучных рыданиях. Отец старался ее успокоить:

— Подожди-ка, дочка, подожди… Не надо, не нужно плакать…

Голос его дрожал, срывался. Еле сдерживая подступающие слезы, Шеркей взял дочь за плечи, притянул к себе поближе.

— Тихо, тихо говори! — предупредила она. — Они тут все время подслушивают, ходят. А я не хочу их тешить. Не хочу. И втихомолку все, втихомолку… А плачу и днем, и ночью. Откуда только слезы берутся, откуда? Глаза все выжгли. Но никто меня не слышит. Никто. Научилась, я так научилась…

Шепот оборвался, потом опять послышался голос Сэлиме:

— А вы-то сколько выстрадали! Истерзались, бедные! Ведь сколько времени не знали, где я. Еще бы немного, и не дождалась я, ушла бы навсегда. В сырую землю ушла бы…

Лицо Сэлиме перекосилось, губы задрожали, она снова заплакала.

— Дочка…

— Сколько я вынесла тут мук! И сказать нельзя… Что стало со мной, что стало… — Она сдернула с головы шелковый розовый платок. — Гляди!

Шеркей отшатнулся.

— Сэ-ли-ме… Что это? Ты побелила их, побелила? — Его руки недоверчиво коснулись ее волос. — Ведь как снег они у тебя. Самый первый снег.

Дрожащие пальцы отца перебирали сплошь поседевшие волосы дочери.

Наконец Шеркей одернул руки и се стоном начал пятиться. Наткнувшись на стоявшую у стенки кровать, сел. Отводя глаза от лица дочери, проговорил:

— Как ты похудела! Ведь одни глаза остались, одни глаза. Совсем себя не жалеешь, не жалеешь…

— Кто? Я себя не жалею? — Плотно окутывая голову платком, она кивнула в сторону двери: — Вот кто меня не жалеет. Там мои палачи. Как-то Нямась с Урнашкой ворвались. Запор сломали. Насмерть билась я. Веревками скручивали. Вот! — Сэлиме засучила рукав. На тоненькой руке синели набухшие синие рубцы. — И везде такие. Везде. Не сочтешь всех моих ран. Смертным боем били. До потери сознания. За что? Какая моя вина? Хотят заставить жить с Нямасем. Не буду я его женой. В землю мне легче уйти, чем это. Десять раз смерть принять и то лучше… Расстроила я тебя? Успокойся. Теперь все кончилось… А как мама? Во сне я ее все вижу. Будто я маленькая, ходить только учусь. А она меня все манит, к себе, манит… А братишки как? Ильяс, наверно, уже книги читает? Вот приду, и меня научит.

Что может сказать Шеркей? Кру́гом идет голова, путаются мысли, в глазах туман, в горле ком. Убежать бы, спрятаться. Сжал руками голову, застонал, задвигал острым кадыком.

— Хватит, папа, хватит. Не смотри на меня. Ведь я от радости плачу. Сколько ждала я этого часа! Теперь отмучилась. Успокойся и пойдем.

— Сэлиме, — прохрипел Шеркей, не поднимая головы. — Видишь ли, видишь ли… Ты слушай, слушай… Лошадь теперь у нас вторая, лошадь… Они привели. И корову тоже… Ведерную. Санки вместе с лошадью, сбруя… Да еще сто рублей… Вот какие дела, вот…

Дочь не поняла, о чем говорил отец. Ей подумалось, что он просто рассказывал о том, как сейчас живет семья.

— Папа, а где Тухтар? — чуть слышно спросила она. — Вернулся он в деревню?

— Тухтар?

Шеркей скорбно вздохнул и еще ниже опустил голову.

Сэлиме почувствовала недоброе, порывисто подалась к нему.

— Поехал он в прошлый понедельник на базар в Убеи, а на обратном пути взял да и свалился вместе с возом с Куржанговского моста. Да… Умер он. На другой же день схоронили мы его. Да будет земля ему пухом! Отмучился, бедняга, отстрадался, сиротинушка, отстрадался.

Шеркей сам испугался этой лжи и невольно поежился.

— Что ты говоришь! Не может этого быть! — затряслась всем телом Сэлиме.

— Нет, доченька, в этом ничего удивительного. Смерть-то она за плечами, за плечами у каждого. Никто не минует ее. И неужели ты думаешь, что родной отец соврет тебе? Так ты уж, родненькая, смирись. Не ропщи, не ропщи. Люблю я тебя, добра желаю. Иль не человек Нямась-то? А что вдовец он, так в этом ничего зазорного нету. И ты бы, и ты бы вдовой сейчас осталась, если бы за Тухтара замуж вышла. Но бог миловал, миловал. И он отмаялся. Отдохнет теперь.

«Значит, отец пришел не спасать меня, а уговаривать, — мелькнуло в голове Сэлиме. — Постой, а что он говорил перед этим? О корове, деньгах, лошади, санках… Да ведь это калым, калым! Как я сразу не догадалась! Санки, санки… Но сейчас весна, сухо. Значит, еще зимой продали меня отец с матерью. А я-то ждала от них помощи, спасения… И мать обманывала: Тухтара защищала, а за спиной… Как она могла!»

— Повтори, повтори, что ты сказал, отец!

— Согласись, говорю, жить с Нямасем. Не мучай себя. Ведь больно мне видеть тебя такой. Больно. Родная дочь ты мне.

— Значит, и ты пришел измываться надо мной? А я-то обрадовалась… Пусть мама придет, скажи ей, передай мою просьбу. Иль она тоже не сжалится? Тогда хоть попрощаемся. Пусть все равно придет.

Шеркей медленно поднялся с кровати.

— Что же ты молчишь? Что с мамой?

— Не придет она к тебе, дочка. Никогда не придет. Воля Пюлеха та то. В прошлое полнолуние сороковой день отметили. Сороковой уже…

Сэлиме закрыла глаза, прижала руки к груди.

— Да, скончалась мать, умерла. Рядом с твоим дедушкой положили ее… Так ты уж смирись, дочка. Не перечь мужу. А?

Шеркей не заметил, как пошатнулась дочь, не успел подхватить ее — Сэлиме рухнула на пол…

Упал, как подкошенный, перед ней на колени, зашептал:

— Сэлиме, доченька, кровинка моя…

Она не пошевельнулась.

Не зная, что делать, заметался по избе, опрокинул прялку, повалил какие-то вещи, бросился к двери. Рванул за скобу, но открыть не смог. Вспомнил, что дочь заперлась. Но где же засов? Скобы были стянуты скрученным в жгут фартуком. Узел намочен. Впился в материю ногтями, потом зубами. Кое-как развязал. По лицу струился пот, колени подгибались. Зацепился за порог, упал:

— Сват! Сватья! Кто там есть? Скорее!

Голоса своего не услышал. Поднялся, набрал побольше воздуха, закричал что есть мочи. Без слов, точнее — завыл.

Наконец из передней избы вышел Каньдюк, за ним выползла Алиме.

— Что? Согласилась?

— И не говори, не говори, сват…

— Нет? А чего же тогда горло дерешь?

— Упала она. Без памяти. Голова под столом. Боюсь, не умерла ли…

— «Под столом, под столом»! — передразнил Каньдюк. — Не умирают от этого, если башка под стол упала. Поколоти хорошенько. В один миг очухается.

— Помолчи уж лучше! — оборвала его старуха. — Может, правда, при смерти, а ты знай свое долдонишь: поколотить, поколотить. Всю жизнь у тебя одно лишь на уме.

Вошли в комнату. Сватья сразу же наклонилась над Сэлиме, положила ей на грудь ладонь, прислушалась к дыханию, пощупала пульс. Наконец облегченно вздохнула:

— Дышит.

— Да говорил же я, ничего ей не сделается. Как кошка, живучая. Да.

— Вместо того чтобы слова непотребные болтать, помог бы лучше на кровать ее уложить. На ругань только ума хватает.

Шеркей с Каньдюком перенесли Сэлиме на кровать. Старуха расстегнула невестке ворот платья.

— Ой, в крови она! — испуганно вскрикнула Алиме.

— Ишь, задрожала! Из носу это. Иль не видишь? Умница! — оскалился на жену Каньдюк.

— Боже мой! Ведь она седая вся! — ахала сватья, сняв с Сэлиме платок. — Белей меня. Когда же она успела? Иль от роду так было?

Мужчины промолчали.

— Опять окоченели? Намочите какую-нибудь тряпку да дайте мне. На лоб ей положу.

Шеркей взял со стола чашку. Пустая. Подошел к двери, заглянул в ведро. Ни капельки. Подскочил Каньдюк, схватил стоявший рядом ковш, злобно сунул его в руки жене.

— Тряпку, тряпку давайте. Наказание мне с вами. Чисто пеньки безмозглые. И ведь целый век прожила с таким! Каково это!

Алиме явно мстила мужу за давешний разговор. Обшарили всю комнату, но тряпки не нашли. Сорвать со скобы фартук не догадались.

— Век вас не дождешься! — И Алиме плеснула на лицо девушки прямо из кувшина. В нем оказалось немного кислого молока.

Старуха взбеленилась пуще прежнего:

— Воды ведь просила, ироды! А вы мне что подсунули? Она этак каждый день будет падать, а мы, значит, молоком ее поливай! Не надоишь столько! — фыркала она, размазывая по лбу Сэлиме кислое молоко.

Сэлиме тихонько вздрогнула.

— Ну вот! Говорила же я, что молоко полезнее! — самодовольно пробормотала старуха.

Девушка несколько раз порывисто вздохнула, потом дыхание ее стало ровным. Медленно открыла глаза, обвела недоуменным взглядом потолок, стены.

Алиме концом фартука стерла с ее лица молоко.

— Полежи, сношенька, отдохни. Усни покрепче.

Сэлиме оперлась на острые локотки, со стоном приподнялась, села. Еще раз осмотревшись, спросила:

— А разве я не спала? — Взгляд ее остановился на отце, и она сразу все припомнила. — Собрались? Все собрались! Стоите, любуетесь, как я мучаюсь? А главный палач — в середине! Отец родной — и палач! Уходи! Все уходите! Ой, маменька моя! И Тухтара нет! Не-ет!

— Да что ты, сношенька! Ухаживать мы за тобой пришли сюда. Как за птичкой дивной заморской ухаживать.

— Да, да! — Шеркей утвердительно кивнул головой.

— Конечно, птичка я. Птичка! — Сэлиме спрыгнула с кровати, выпрямилась. Один конец ее платка свесился на грудь, другой перекинулся за плечо. — Вон какую клеточку для меня построили. Медведь не вырвется. — Она стремительно подошла к двери:

— Постойте, я сейчас.

Никто не осмелился ее задержать.

На дворе заливисто залаяли собаки. Послышались женские крики:

— Алиме!

— Хозяйка!

Старуха выбежала во двор:

— Что вам? Чего развопились?

— Сноха ваша побежала куда-то!

Вышли Каньдюк и Шеркей. Осмотрелись, выскочили на улицу. Сэлиме нигде не было.

— Она с Сэрби столкнулась в дверях, — объяснила одна из батрачек.

Позвали Сэрби, стали расспрашивать.

— А кто ее знает, куда она побежала. Напугала меня до смерти. Голова вся мелом выпачкана. Воду я несла — всю пролила. Ногой ваша сношенька зацепила за ведро. И сейчас не отожмусь никак.

— Опозорила, опозорила! — захныкала Алиме. — Срам, срам на всю деревню!

— Отходила, вылечила на свою голову, дуреха! И так бы не околела! — скрипнул зубами Каньдюк.

Шеркей молчал. Глаза его остекленели. Все происшедшее казалось ему кошмарным сном.

Загрузка...