28. СЛЕДЫ НЕ СМЫВАЮТСЯ

Каждый раз, заходя в свою избу, Шеркей тяжело вздыхал, поглаживая ладонью лоб, словно пытался стереть с него морщины, которые в последнее время стали еще глубже, ветвистей.

Дом совсем опустел. Тимрук с Ильясом приходят только переночевать. У старшего днем дела, у младшего — игры. Раньше соседи заглядывали, а теперь их и калачом не заманишь. Но что поделаешь, легко ли, тяжело ли, а жить надо. Дела не ждут. Нужно дом поднимать, сколько можно стоять ему без крыши, без окон и дверей. Мох уже привезен, доски для пола и потолка выструганы. Теперь и до новоселья недалече. Шеркей уже сказал жене Пикмурзы сварить восемнадцать ведер пива, и оно получилось на славу — крепкое, терпкое. Нальешь трехбутылочный алдыр — половина пены. Будто шапка из белого меха надета на ковш. Шеркей разок отведал пивца, но больше в бочку не заглядывал, хотя и хочется иногда потешить душу хмельком. Пиво не любит, когда его беспокоят, сразу скиснет. Пусть посидит оно в бочке, это только на пользу ему, злей будет, забористей, духовитей. Да и терпеть не так уж долго осталось. На самом носу новоселье.

Угнетал царящий в доме беспорядок. На чистоту Шеркей давно махнул рукой. Хуже было то, что давно уже не ел он так, как раньше, при жене. Картошка да картошка. Осточертела она, в горло не запихаешь. А сготовить еще что-нибудь не хватало ни времени, ни умения. Стряпня оказалась не таким простым делом, как казалось раньше, когда Шеркей ворчал на Сайдэ то за недосол, то за пересол. Из Тимрука тоже кашевар, как из пальца гвоздь. Да и не подгонишь его к котлу, хоть палкой, хоть дубиной бей. Если так дело пойдет и дальше, то можно и ноги с голоду протянуть.

Вконец изголодавшийся Шеркей решил в этот день собственноручно приготовить шюрбе[29]. Ильяс помог начистить картошки, Тимрук растопил печь, принес воды. Молока оказалось маловато. Корову доили не вовремя, неумело, и молоко почти совсем пропало. Только подойник зря пачкали.

Новая корова так и не нашлась, как сквозь землю провалилась. Несколько дней искал ее Тимрук, всю округу обшарил — и по лесу ходил, и поля обошел, и в каждом буераке побывал, — но все без толку. Поговаривали, что несколько дней назад мижеры прогоняли какую-то корову такой масти. Может, это и была Шеркеева. Но теперь разве разыщешь, одни косточки обглоданные где-нибудь валяются.

Очень сокрушался Шеркей из-за этой пропажи. Сколько лет мечтал завести ведерную корову — и вот, пожалуйста, словно ветром сдуло. Лучше сам бы зарезал да съел. Давно уже мяса и на дух не пробовал. Если бы засолить, то надолго хватило бы. Но продать, конечно, лучше…

Уселись за стол, Шеркей принес из чулана хлеб, поднатужившись, вонзил в него нож — впору за топором было сходить: недели две назад испечен каравай.

Ильяс хлебнул шюрбе, покосился на отца и положил ложку. Тимрук, отведав похлебки, сделал то же самое.

— Вы что? Коль сели за стол, так ешьте как следует.

— Да ты ведь из одной соли сварил, — поморщился старший сын.

— Как это, как это из одной?

Шеркей попробовал, фыркнул:

— Кто совал нос не в свое дело? Кто? Два раза ведь посолили.

— Не подходили мы к котлу. Сам ты расщедрился.

Шеркей начал торопливо вылавливать из похлебки картошку и складывать на блюдо. Но и ее невозможно было взять в рот: насквозь солью пропиталась.

Сыновья, обдирая десны, перекатывали во рту окаменелый хлеб. Кое-как расправившись с ним, вылезли из-за стола.

Шеркей еще раз попробовал картошку. Оттолкнул блюдо, несколько раз плюнул. Подперев голову руками, задумался. Шевеля усами, к самому локтю подбежал таракан. Шеркей двинул рукой, стол закачался, заскрипел. Шеркей злобно ухватился за его край, тряхнул. Ножки задрожали, стали разъезжаться, как будто у новорожденного теленка. Куда же смотрит Тимрук? Неужели за всем отец следить должен? Все прахом идет. А главное — стряпать некому. Скоро желудок ссохнется.


Шеркей встал, зашагал из угла в угол, обдумывая, кого бы ему пригласить в стряпухи. Незихву? Она бы согласилась, пожалуй, пожалела бы ребят, но разве разрешит ей Элендей? Запляшет от радости, когда узнает, что брат голодает… Наведывался Шеркей к Кузинкам, но не застал никого. На работу они ушли: попрошайничать. У каждого своя забота, свое дело. А Шеркей хоть пропади, никто о нем не подумает. Ох, народ!

Был и в других домах, но тоже ничего не добился. Нет у баб свободного времени. Нужно одинокую найти, у которой своих хлопот нет. Стал перебирать в памяти таких женщин. Первой вспомнилась Шербиге. Нет, неудобно к ней идти. Не успел жену с дочерью похоронить, скажут люди, а уже вон к кому дорожку проторил. А людской молвы Шеркей боялся пуще огня. В деревне его считали человеком, который никогда воды не замутит, и он всячески старался поддерживать это мнение. У многих односельчан есть насмешливые, порочащие прозвища, а у него нет. Вернее, не было. Недавно он ненароком узнал от людей, что нарекли его Шеркеем-Лошадью. Он хотел было допытаться, почему ему дали такую кличку, но постеснялся. Видать, прозвали его так после того, как Шеркей, собираясь ехать к ворожее, вывел лошадь не через ворота, а через парадное крыльцо. Чирей бы на язык тому человеку, который придумал это прозвище. Так и будут величать до самой могилы — Лажа-Шеркей. И к детям, и к внукам прилипнет эта Лажа.

А может, сходить все-таки к Шербиге? Не умирать же с голоду. Нет, ни в коем случае нельзя. Вот если только вечером, осторожненько, чтобы никто не увидел. Он отогнал эту мысль, но она через минуту опять пришла в голову. Снова погнал, и опять она вернулась. Лезет, как муха, жужжит: «Шербиге, Шербиге…» Ну, а чего ему, по правде говоря, бояться? Ведь за делом пойдет, ради детей. Нельзя же им все время питаться всухомятку. Отощают, заболеют. И тогда люди сами же будут укорять Шеркея: «Не уберег, не позаботился, плохой отец».

После долгих, мучительных рассуждений он убедил себя, что к Шербиге сходить необходимо, и решил это сделать вечером.

Когда ждешь, время тащится, как беззубая кляча, которую ведут к живодеру. Шеркей подмел двор, вычистил конюшню, хлев, напилил с Тимруком дров, расколол, помог Ильясу уложить поленницу, а сумерки все не наступали. Солнце, казалась, не двигалось с места, как будто его кто гвоздями приколотил к макушке неба. Так и подмывало пойти сейчас же, но приходилось терпеть, вон сколько глаз вокруг.

Сыновья убежали на улицу. Шеркей бесцельно топтался во дворе, то и дело поглядывая на небо. Но вот тени заметно удлинились, стали гуще, прозрачная синева летнего дня начала мутнеть, от оврага потянуло влажной прохладой, заалели облака. Наконец на землю опустились долгожданные сумерки.

Шеркей направился к цели окольными путями. Сперва вышел на огород, повозился около ограды, делая вид, что укрепляет расшатавшиеся жерди, потом, тщательно осмотревшись, выбрался в проулок. Огляделся еще раз. Кое-где виднелись люди, но никто из них не обратил на него внимания. Шеркей свернул на улицу, вышел за огороды, к оврагу. Вспомнилось, как когда-то в молодости он чуть не свалился в этот овраг вместе с возом снопов, едва успел спрыгнуть. Давно это было, а все на забывается.

Мягкий ветерок ласково поглаживал лицо. На пригорке взмахивала широкими крыльями мельница Ильдиера. Она напоминала увлеченную пересудами сплетницу, которая то и дело всплескивала руками. Подумав об этом, Шеркей вздрогнул, насупился, втянул голову в плечи и ускорил шаги. Вот и конец улицы. Теперь нужно сделать вид, что возвращаешься из соседней деревушки. Вокруг, слава богу, безлюдно, но сердце все время екает, аж озноб по телу пробегает. И чего Шеркей боится? Ведь по делу он идет к Шербиге. Нужно или не нужно, чтобы его детям кто-то готовил завтрак, обед и ужин? Сам-то он перетерпит, а ребятишек надо жалеть. Разве виноват Шеркей в том, что остался вдовцом, а дети — сиротами? Но как он себя ни успокаивал, по мере приближения к цели волнение все усиливалось. В горле пересохло, к сердцу подкатывал неприятный холодок, во сне так бывает, когда привидится, что проваливаешься в пропасть.

Наконец Шеркей добрался до маленькой кривобокой избенки. Обычно в деревне ворота и калитки не запирались даже на ночь, но здесь калитка была на запоре. Шеркей нерешительно постучал. Подождал. Стукнул посмелее.

— Кто там?

— Я это, я, Шербиге! Открой поскорей, открой!

Испуганно оглянулся по сторонам, плотно прижался всем телом к неструганным доскам. Ему стало совсем не по себе. До чего дожил — как вору приходится таиться. И зачем принесло его сюда? Разве может Шербиге приготовить хорошую еду? Для чего понадобилась ему эта женщина, или не знал он, что она неряшлива, нечистоплотна? Намесит всякой дряни, год потом не отплюешься. То ли дело покойница Сайдэ. Такая чистюля была, на редкость. Ее даже прозвали майрой — русской женщиной. А как вкусно все готовила — язык проглотишь. А эта, поди, подолом будет тарелки и ложки вытирать. Уйти, уйти надо, пока не поздно пока никто не видел… Но какая-то сила подталкивала Шеркея к воротам.

Пронзительно скрипнули проржавевшие, перекосившиеся петли. Не успела еще калитка полностью открыться, как Шеркей был уже во дворе.

— Это ты, что ли?

— Я, я.

— Вот не ждала! Заходи, милок, заходи, касатик. Слава богу, у меня нынче никого нет. Как всегда то есть… А ты не заболел ли? Дрожишь весь, и голос тоже… Аль лихорадка привязалась?

— Да нет. Ветер вроде с севера, ветер…

Шербиге заперла калитку, повела гостя в дом.

В избе душно. Пахло прогнившим полом, сырой глиной, плесенью. Темно. Мутным пятном выделяется покосившееся окошко.

— Проходи. Что стал у порога?

— Не вижу я, куда идти.

— Но ведь, помнится, ты был у меня?

— Да, когда околдовали нас. В прошлом году.

— Ну так шагай смелей, красавец. У меня все по-старому.

Шеркей сделал несколько неуверенных шагов, обо что-то больно ударился коленом, крякнул. Пощупал руками: скамейка. Поглаживая ушибленное место, осторожно присел.

— Зашибся? Я летом лучину не жгу. Одна все, одна. Зачем мне свет? Если бы гости наведывались, тогда бы другое дело. Спасибо, хоть ты не забыл, навестил. Посижу с живым человеком, душу отведу.

— Конечно, конечно, отведешь.

— Поужинать не хочешь? Быстренько состряпаю. Яичек сварю. Свеженькие. Для мужчины, милок, самая полезная еда.

Шеркей с благодарностью отказался, сказав, что только что наелся до отвала.

Шербиге начала сокрушаться о Сэлиме, но, заметив, что этот разговор гостю неприятен, сразу же замолкла.

Она все время суетилась возле скамейки, то и дело натыкаясь на колени Шеркея. Словно угадав его мысли, Шербиге сказала:

— Думаю я все о тебе. И день и ночь мыслю. Как ты теперь обходишься? Сам, поди, и похлебку варишь? Хлебы тоже нужно печь, убираться, стирать. Без бабы в доме, как без рук. Как сиротка ты теперь.

— Да, да, — завздыхал Шеркей.

— Жениться, наверно, собираешься? Или рановато, думаешь?

— И не помышлял еще об этом, не помышлял. И так забот много.

— Да какие же сейчас заботы? Страда еще не скоро.

— Дом новый ставить надо.

— Ох, ведь память у меня какая! Совсем забыла я об этом. А ведь кто-то говорил мне, что ты строишься. Каньдюки, кажется. Сбылись, значит, мои предсказания.

— Да как сказать, как сказать…

— В новый дом и жену надо новую. Иль одной печкой обогреваться думаешь?

Шеркей только посопел в ответ.

Шербиге спросила о здоровье детей, пожелала им счастья. Потоптавшись еще немного по комнатенке, подошла к окну и завесила его какой-то тряпицей. Потом, шурша юбками, присела рядом с Шеркеем. Он хотел подвинуться, но она сказала:

— Не беспокойся, милок, умещусь. Как говорят, в тесноте, да не в обиде.

Шеркей снова громко посопел.

— Так вот и живу, соколик, — доверительно заговорила хозяйка после недолгого молчания. — В избе тепло, никогошеньки нет, никто не мешает. Чего делать? Спать только. Вот и полеживаю в постельке, сны поглядываю. Страсть как люблю, грешница, этим делом заниматься. По пять-шесть снов в ночь вижу. Жить без них не могу. Поверишь ли, в прошлом году перестали вдруг сниться, так думала, что помру. Истосковалась вся, иссохлась. Пюлеха молила, а сны все не приходили. Может, и снилось что, да из памяти вон выскакивало. Но в нынешнем году, признаюсь тебе, так и снятся, так и снятся, конца им нет. Только ляжешь, раскинешься этак — и пошли они друг за другом, словно облачка чередой перед глазами проплывают. И сны-то, Шеркеюшка, голубок ты мой, все такие приятные, добрые. Вот только перед твоим приходом раскинулась, разнежилась — и вижу, будто идем мы с покойной бабушкой на базар. А надобно сказать тебе, что бабушка моя была очень хорошая, двадцати шести годов уже замуж вышла. Вот, значит, и идем мы с ней на базар. А перед тем натопила я вроде печку и испекла хлебы. Да какие получились они, что и глаз не оторвешь. Пухленькие, румяненькие. Ну прямо щечки молоденькой-премолоденькой девушки! Наливной такой, сдобненькой! Так и хочется поцеловать. А на базаре, милок, вдруг я возьми и потеряй бабушку. Это очень хорошо, когда покойника теряешь, к добру. И тут откуда не возьмись — мужчина! Отец мой. И дал он мне длиннющие-предлиннющие вожжи. Это тоже к удаче. Когда мертвые дают, радоваться надо. А вожжи означают дорогу. Видать, позовет меня кто-нибудь скоро на помощь, чтобы избавить от колдовства. И по всем приметам видно, что богатому человеку я понадоблюсь. А я всегда готова пособить добрым людям. Прилежна, старательна я в делах. Вот и заработаю себе что-нибудь.

— Трудиться надо, трудиться. Без этого не проживешь, — согласился Шеркей.

Шербиге придвинулась к нему поближе. Она уже делала это не в первый раз. Шеркей все время отодвигался и сейчас сидел на самом краю скамейки. К тому же хозяйка все время валилась набок, к плечу гостя.

— Каких только снов, милок, не бывает, — продолжала она, внезапно перейдя на полушепот. — И не поверишь, если рассказать. Да и неудобно, право. Очень уж такие есть… волнующие. Послушаешь ты, да взбредет тебе в голову что-нибудь… Нельзя рассказывать такие сны мужчине. К тому же еще ночью и с глазу на глаз.

Шербиге слегка отстранилась от Шеркея.

— Рассказывай, рассказывай, — попросил он и подвинулся к ней. Язык у него заплетался, как у пьяного.

— Ну, так и быть, милок. Только смотри не забирай ничего в голову. Не будешь? Приснилась мне однажды здоровенная-прездоровенная собака. Лохматая-прелохматая. Сейчас я даже сомневаюсь, собака ли то была. Скорее всего медведь. А может, и собака. Ты не встречал таких?

— Нет, не приходилось, — промямлил Шеркей, стараясь не глядеть в ее по-кошачьи сверкавшие глаза.

— Если увидишь во сне злую собаку — это к ссоре. Ну а эта, какую я видела, была особенная. Кроткая, ласкунья. А я, значит, лежу и говорю ей: «Уходи, ухода, песик, не мешай мне спать». А она не уходит, так и льнет, так и льнет, как ребенок к материнской груди. И вдруг… — Шербиге положила руку ему на колено, горячо задышала прямо в лицо: — Хочешь верь, хочешь не верь, — превратилась эта собака в мужчину. Да в такого красавца, что и во сне редко увидишь! И берет он меня, этот мужчина, за самую что ни на есть талию, а другой рукой мне ноги начинает гладить. Вот так, — Шербиге взяла руку Шеркея и провела ею по своему колену. — И почему мне такое приснилось? Сама не пойму. Ведь совсем я, касатик ты мой, не знаю мужских повадок. В девичестве проходят мои годы.

Она снова придвинулась к Шеркею. Ему уже некуда было подвигаться — он сидел, прижавшись к Шербиге.

— А ты не видишь таких снов? — прошептала она, впиваясь мерцающим взглядом в его глаза. — Видишь, наверно? Все, поди, повадки знаешь, женатым ведь был.

— Что-то не помню. Некогда все мне. Может, и вижу, — ответил Шеркей и не узнал своего голоса. «Зачем я пришел? Зачем я пришел? Теперь не только Лошадью — Жеребцом прозовут», — подумал он и решил не продолжать этот опасный разговор. Но как он ни морщил лоб, в голову не приходило ни одной путной мысли, думалось о таком, что даже в пот бросало. И, сам не зная зачем, он не это прошептал, не то простонал:

— Время-то свое как проводишь?

— Время как свое провожу? — недоуменно переспросила ворожея, которая ждала от ночного гостя совсем не таких слов. — А что мне его проводить, само идет. Забот и дел у меня особых нет. Скотину не держу. Была, правда, курочка-хохлатка, но что в ней проку, если петуха нет. Зарезала я ее. Ну и жирна же была! Одного чистого сала с полфунта натопила. А ножки у нее, окорочка, значит, ну прямо как твоя рука вот в этом месте. — Она потискала его руку у самой подмышки. — Так вот и живу. Спать ложусь ранешенько-ранешенько. Если придешь другой раз на заходе солнца, то я уж в постельке буду. И сплю — раскинусь, сколько захочется. Какая забота мне? Нежься в свое удовольствие. А перина у меня мяконькая, пуховая, еще от бабушки осталась. Широкая — два человека свободно улягутся. Да вон она. Идем, покажу. Хотя темно сейчас… А при такой жизни, скажу тебе, милок, хорошая девушка, как яблочко, соком наливается. Гладенькая-прегладенькая становится, бока точно шелковые. Попробуй, какие.

Она взяла его руку и положила себе на бедро… Шеркей нерешительно попробовал освободить руку, но Шербиге ее не отпустила.

— Я, я ведь, знаешь, зачем пришел? — задрожал Шеркей, пытаясь объяснить, что ему нужна стряпуха. Но ворожея не дала договорить.

— Да чего же тут не знать, миленочек ты мой, — захихикала она. — Вон она, перинка моя. Пушиночка к пушиночке, ни одного перышка. Раз поспишь и еще захочешь…

Шеркея разбудили вторые петухи.

Шербиге хотела проводить тихонечко, но дверь, словно назло, заскрипела так громко, что всполошились все окрестные собаки.

— Завтра приходи. Пораньше только! — шепнула ворожея у калитки… — Яичек сварю к тому времени. Сколько тебе?

Шеркей ничего не ответил, только страдальчески вздохнул.

Оглядевшись, он торопливо зашагал по сонной улице. Пройдет немного — остановится, покрутит головой, прислушается. Ему казалось, что кто-то следит за ним. Ноги сами собой ускоряли шаг. Скоро Шеркей припустился бегом. Вот наконец и его улица. Здесь нельзя мчаться как угорелому. С трудом заставил себя двигаться шагом. Заложил руки за спину, сделал вид, что прогуливается. Прошмыгнул между жердями ограды. Осмотрел землю, не оставил ли следов. Насквозь пропитанные росой штанины неприятно прилипали к ногам.

Дети сладко спали. Вот и хорошо, а то бы начались расспросы. Оказывается, и для него пастель тоже приготовлена. Кто же это позаботился, Тимрук или Ильяс? Спросят ведь они утром, где был. Что придумать?

Тимрук зашевелился, проговорил что-то во сне. Шеркей испуганно присел, затаил дыхание. Стыд какой: в родной дом прокрадывается, как вор, от родных детей прячется. И зачем только понесло его к Шербиге? Стряпать, стряпать некому! Вот и настряпала. Такую кашу сварила, что весь век не расхлебаешь. Ведь знал, что она такая, — и все равно шел. Если бы она и согласилась помогать по дому, то все равно бы от позора не уйти. Каждый бы тыкал пальцем и смеялся: «Видали, какую Шеркей помощницу себе нашел? В каком только деле пособляет она ему?» Зачем же он тащился к ней, зачем? Нет, не сам, не сам он шел, — нечистый его вел. Никакого сомнения в этом нет. Не мог совершить Шеркей такого по своей воле…


В окно струилась предрассветная синева. Шеркей поспешно разделся и спрятался с головой под одеяло…

— Отец! Папа!

Шеркей с трудом разомкнул веки. Над ним склонился Тимрук.

— Что, иль утро уже?

— Давно уже. Да не об этом я говорю. Идем скорей.

Взлохмаченный, заспанный отец сел, с хрустом потянулся.

— Куда идем?

— На улицу.

— Чего я там не видал?

— Идем же, говорю. Знаешь, что там наделали?

Настойчивость Тимрука встревожила Шеркея. Не одеваясь, он выбежал на улицу.

— Боже мой!

От крыльца тянулась узенькая, шириной в четверть, ленточка из древесных опилок. Их, наверно, взяли из кучи возле сруба. Дорожка вела… Шеркей сразу догадался, куда она вела, и затрясся, будто его окатили ледяной водой. Выследил, выследил какой-то остроглаз и дал знать всей деревне. Из дому теперь не выйдешь. Срам, срам какой! Не только люди, все собаки обхохочутся, животы надорвут. А Шингель будет тешить всякого встречного-поперечного новой уморительной побасенкой. Такого напридумает, такого наплетет… Да и сама Шербиге будет ходить по дворам и похваляться: «Сам Шеркей ко мне, бабоньки, ходит. Души не чает во мне!» О боже, боже! День ото дня не легче. Вот уж правду говорят: пришла беда — отворяй ворота. Нахлебался вкусной похлебки… Досыта наелся…

— Подметай, — крикнул Шеркей сыну. — Что стоишь как истукан? Да побыстрей, побыстрей! Ильяса кликни, пусть поможет!

— Да разве подметешь? Конца не видать!

— Хоть у нашего дома! Хоть у нашего дома!

Шеркей поддернул исподники, сгорбился и юркнул в дверь.

Загрузка...