В болезненном состоянии, в полном изнеможении сил принимал преподобный Амвросий ежедневно целые толпы людей и отвечал на десятки писем. Любовь и мудрость — именно эти качества притягивали к преподобному Амвросию людей. С утра до вечера шли к нему с самыми наболевшими вопросами. Он всегда разом схватывал сущность дела, непостижимо мудро разъяснял его и давал ответ. В продолжение такой беседы решался не просто один вопрос, в это время старец вмещал в свое сердце всего человека, со всем его миром, внутренним и внешним.
Прозорливость преподобного старца Амвросия сочеталась с даром духовного рассуждения. Старец часто делал наставления в полушутливой форме, чем ободрял унывающих, но глубокий смысл его речей нисколько от этого не умалялся.
Не вы Мене избрасте, но Аз избрах вас (Ин. 15, 16). Эти Евангельские слова можно применить к нашему великому старцу, отцу Амвросию. Силой Благодати Божией, обитавшей в нем так явно для искренно почитавших его, он привлекал к себе не только тех, которые обращались к нему во всех скорбях и нуждах, прослышав о его великих духовных дарованиях, но призывал к себе и тех, которые не думали и не считали нужным и даже возможным обращаться к нему. Из числа последних была и я, грешная.
Мирская женщина, рано вышедшая замуж, я, кроме своей семейной жизни, ничего не знала. О монастырях, монахах и их старцах хотя и слыхала и видала их еще в детстве, но имела самое смутное и даже превратное понятие, которое мне было втолковано такими же, ничего не понимающими людьми, как была и я сама. А узнавать что-либо подробнее о них не считала нужным, короче сказать — вовсе не думала о том.
При всей моей, согласной с мужем, жизни Господь часто посещал меня разными скорбями, то потерей детей, то болезнями.
Но во всю мою многолетнюю замужнюю жизнь ни разу мне не было так тяжело, безотрадно, как в 1884-й и последующие затем годы. Будто какая-то безпросветная туча нагрянули на меня скорби со всех сторон и сразу расстроили всю мою семейную жизнь. Потеря, вследствие дерзкого обмана, материальных средств, собранных многолетним трудом покойного мужа, настолько повлияла на него, что он нажил болезнь, так часто случающуюся в наш век, — постепенный паралич мозга, и при этом грудную жабу. Невыразимы были и его, и мои страдания. Между прочим, положение в свете, его служба, которую он в начале мог еще продолжать, и дочь, молодая девушка, требовали от меня, как мне казалось тогда, поддержки знакомств и светской жизни, что мне, при душевном моем расстройстве, нелегко было. К тому же еще, немалую скорбь и заботу составляло нам с мужем предполагавшееся замужество дочери за избранника нашего родительского сердца, впрочем, не без согласия на то и ее самой. Дело это, по-видимому не без причины, тянулось и откладывалось с году на год. Занятия молодого человека требовали постоянного его присутствия на месте его жительства, обещая ему блестящую будущность, за которой он гнался, как за привидением, и тем затягивал себя и нас. Но больше всех страдало от этого мое материнское, любившее и самолюбивое сердце, заставлявшее меня безрассудно тянуть дело.
На все же то была воля Божия. Не будь сего, не попала бы я к дорогому батюшке и никогда бы не знала и не увидала другой жизни, противоположной той, которую вела до той поры.
Раз (помню я, это было в начале зимы 1884 года — ровно за два года перед тем, как мне попасть к батюшке) вернувшись с большого бала перед самым утром, с пустотой в сердце и тяжестью в голове, как это всегда бывает при подобных развлечениях, почти не помолившись Богу, я бросилась, утомленная, в постель и тотчас же забылась. И вот вижу в легком сне: очутилась я в дремучем вековом лесу, в таком, какой мне приходилось видеть только в панорамах. Шла я одна по утоптанной дорожке, которая скоро привела меня к какому-то строению, и я очутилась перед небольшими святыми воротами с изображением по сторонам святых угодников. Ворота были отворены, и я вошла в прекрасный сад. Шла я прямо по усыпанной песком дорожке. С обеих сторон были цветы. Скоро дорожка эта привела меня к небольшой деревянной церкви. Вошла я по ступенькам на паперть. Железная, окрашенная зеленой краской дверь церкви была изнутри заперта. Когда я подошла к ней, кто-то отодвинул изнутри железный засов и отворил мне дверь. Я увидала перед собой высокого роста старца, с обнаженной головой, в мантии и епитрахили. Он крепко взял меня за правую руку, ввел в церковь, круто повернул направо к стене, поставил меня перед иконой Божией Матери (Феодоровской, как я впоследствии узнала), коротко и строго сказал: «Молись!» Я и во сне, помню, поражена была наружностью старца и спросила его: «Кто вы, батюшка?» Он мне ответил: «Я — Оптинский старец Амвросий». И, оставив меня одну, он вышел в противоположную дверь церкви. Оставшись одна и помолившись пред иконой Царицы Небесной, пред которой меня поставил старец, я взглянула налево от себя и увидала гробницу или плащаницу. (Действительно, тут и лежит плащаница круглый год, кроме Великого Пятка и Субботы.) Я подошла к ней, помолилась, потом посмотрела назад на всю церковь. Это был чудный маленький храм с розовой завесой на Царских дверях, весь залитой как бы солнечным светом. И, странно, я очутилась вдруг посреди его, в белой рубашке, с распущенными волосами и босая, и так молилась и плакала, как никогда наяву. Вслед за тем я проснулась. Вся подушка моя была залита слезами. Странный небывалый сон сделал на меня глубокое впечатление и заставил меня задуматься. Мысль же поехать или обратиться к старцу письменно не пришла мне тогда в голову. Но виденный мною сон не выходил и не изглаждался из моей памяти. С сего времени прошло еще два года телесных страданий мужа и моих душевных мук. Поездка его, больного, в столицу к знаменитым докторам, с тратой последних средств на лечение, не принесла ему никакой пользы, а лишь встревожила его. Решено было нами, наконец, не ездить больше.
Но вот Господь восхотел еще испытать до конца нас, для вразумления нашего. К нам в дом занесен был тиф через прислугу, и мы все перезаразились. Первый из семьи заболел тифом мой муж. Три недели могучий его организм боролся с грозившей ему смертью, но вынес. На двадцать первый день горячка оставила его, но сделалось осложнение. Неизвестно отчего заболела его пораженная нога, в верхней части которой образовалась опухоль, с острой болью по временам, особенно по ночам, которые больной проводил без сна, метаясь от боли из стороны в сторону. Притом нога все больше пухла и рдела. От докторов, не понимавших болезни, не было помощи. Больной лежал и страдал невыразимо. Решили почему-то наложить бинт на всю ногу. Был приглашен для этого хирург. При осматривании ноги, этот последний определил внутри ее нарыв и что нога полна гноя. Сделан был разрез на три вершка глубины, и выпущена материя. Больной получил облегчение, но далеко не выздоровление. Через несколько дней начались опять те же страдания — нога опять пухла. Пришлось в другом месте сделать прокол. Потом опять и опять прокалывали несколько раз, и ранки, выделив материю, затягивались. Дошло до того, что невозможно было дальше делать прокола. Все ранки, несмотря на тщательный уход, загнаивались, нарастало, как дикое мясо, и доктор сказал, что прокалывать больше невозможно. Больной лежал на спине три месяца кряду. Нога была как бревно. Нервы были так чувствительны, что прикосновение белья причиняло ему боль. Не выносил он малейшего шума. В комнату входила только я одна, и то в чулках по ковру. Опухоль ноги шла все выше и выше. Я не выдержала и опять послала за доктором. Но тот, осмотревши ногу, отнял у меня уже всякую надежду на выздоровление больного. Вот тут-то мысль обратиться к молитвам великого старца в первый раз пришла мне в голову, что я тогда немедля и исполнила. А сделать это для меня было очень удобно. Я узнала, что одна моя родственница, духовная дочь старца, гостит в Оптиной. Я подробно описала ей состояние больного мужа, прося ее передать все батюшке и попросить его святых молитв. Написала также: «Думаю, что ему покажется странно, что мирская женщина обращается к нему, монаху, с этим». В таком случае просила ее передать ему мой сон про него. Через несколько дней после отосланного письма, переменяя положение ноги больного, я с ужасом увидала, что опухоль уже захватила низ живота. Притом страдания больного так были велики в ту минуту, что, не зная, чем их облегчить, я вздумала почему-то вдруг сделать бинт и перевязать около паха ногу. Больной от сильной боли не чувствовал, как я своими слабыми, неумелыми руками, насколько возможно, приподняла его ногу и в несколько раз обернула бинтом. Руки у меня тряслись. Туго сделать я боялась. И, конечно, мой бинт, пришедший почему-то мне в голову, был только утешением для меня самой. Но вот, не прошло и часу, как больной громко позвал меня, сказав: «Посмотри, что-то у меня все мокро кругом ноги». Открыв ногу, я увидела, что самая первая ранка, то есть первый прорез, сделанный доктором за три месяца до этого, который настолько зарос, что и знака его почти не оставалось, открыт во всю его бывшую глубину, и из него бьет материя фонтаном. Трое суток шла материя безпрерывно, после чего больной заметно стал поправляться в силах. Списавшись об этом со своей родственницей, как можно было подробно, я, к моему крайнему поражению, узнала, что день и час открытия ранки на больной ноге мужа совпадали с часом прочтения моего письма старцу моей родственницей. Настала весна. Здоровье мужа моего настолько поправилось, что он мог выходить на воздух.
Господь посетил нас новой скорбью и заботой. Неожиданно приехал жених нашей дочери. Его приезд и обрадовал и как-то испугал всех нас. Он объявил, что хочет покончить свою погоню за наживой, и уже почти покончил, с тем, чтобы женившись, поселиться вблизи нас в городе. У него были средства, но для семейного человека недостаточные, потому нужно было ему приискать службу, за что мы с мужем и взялись. Затем он уехал, чтобы, закончив все свои дела, через два месяца вернуться к нам совсем.
Оставшись с заботой после его отъезда, я в первый раз написала старцу сама. Не описывая дела подробно, так как боялась и ему открыть тайну, я назвала только имена дочери и ее жениха, прося его усердно помолиться за здоровье обоих. Очень скоро, сверх моего ожидания, я получила от батюшки такой же короткий ответ, как и мое письмо. «О таких-то, — писал он, — помолюсь. Но и ты молись сама — это принесет пользу и им, и тебе. Многогрешный иеромонах Амвросий». Тут же мне вскоре передали, что старец, выйдя на общее благословение, сказал при всех: «Я получил письмо из города N. от госпожи (назвал мою фамилию). Чудачка! У ее дочери, должно быть, есть жених, а они это даже и от нас скрывают». Прошло условных два месяца, а о женихе моей дочери не было и слуху. Недоумевая и безпокоясь, я письменно спросила его, почему он не едет и молчит, и, хотя не скоро, получила ответ, но какой? Не только я не узнала его в письме, даже и в почерке было изменение. Это просто было письмо или пьяного, или сумасшедшего. Оно разрушило все наши надежды, оставляя глубокую рану в сердцах наших. Я не хотела отвечать на его письмо, но меня к тому принудили мои. Безсодержателен, впрочем, был мой ответ тому, которого я уже считала как бы своим сыном, недоумевая, что с ним могло случиться. Душевные силы мне изменили на этот раз. Не зная, как справиться с собой, тем более что предстояло скрывать свою скорбь от близких и чужих, я придумала пойти пешком на богомолье к местному угоднику, в надежде телесной усталостью убить душевную муку. Для меня, не привычной к ходьбе, путь был неблизкий. Вышла я с горничной из дома рано утром, к самому дню памяти святого. Прошла верст пять. От непривычки ходить и от потрясенных горем нервов силы стали мне изменять. К вечеру разболелась у меня голова, руки и ноги, и я едва дотащилась до места. Сделался жар во всем теле, и отнялась правая рука со стороны больного виска, чего прежде со мной не было. Придя в монастырь, где находятся мощи угодника (под спудом), я упала на первый попавшийся камень, не имея сил двинуться дальше и очень раскаиваясь, что, не рассудив о трудности пути и своих слабых силах, решилась на такое путешествие. Послала горничную поискать себе место в гостинице, но она скоро вернулась, сказав, что за большим стечением народа нет нигде свободного уголка. Пришлось идти в село, которое при самом монастыре, и там искать себе приюта. Там, в общем с другими богомольцами помещении, нашелся и для меня уголок: досталась мне одна голая скамья; да хозяйка из жалости ко мне, такой больной и слабой, дала мне свою подушку. От боли, почти не сознавая себя, я как была одетая, так и бросилась на скамью. Но крик гуляющего на улице народа и шум приходящих к моей хозяйке гостей не давали мне покоя всю ночь. К тому еще невыразимая боль всего тела не давала мне возможности удобнее лечь. К утру стих уличный крик, и я забылась легким сном, который меня перенес домой. Представилось мне, будто я в своей гостиной на диване. Но сон мой был так легок, что боль во всем теле и во сне ощущалась. Вдруг будто двери комнаты отворились, и ко мне подошел старец, монах. Протянув руки, он поднял меня, посадил и заботливо спросил: «Что у тебя болит?» Я, очень помню, ему ответила: «Руки и ноги, батюшка, а больше всего голова», — которую и положила ему на руки. Старец своими руками охватил мои больные руки и ноги, а по голове, по больному месту, три раза ударил. Тут я спросила кого-то, стоявшего за старцем: «Кто это?» И получила ответ: «Да это же старец Оптинский Амвросий». Вдруг голос моей хозяйки разбудил меня: «Уже пять часов, благовестят к обедне, пойдешь, барыня?» Я вскочила на ноги. Ни боли головы, ни боли в теле не ощущалось — я была здорова, бодрая, вся как-то ожившая. Я перекрестилась и, сполоснув лицо холодной водой, пошла в церковь, отстояла обедню, молебен с акафистом угоднику и уже собиралась идти подкрепиться чаем, чтобы потом пуститься в обратный путь. «Как, — говорит моя горничная, — неужели мы, бывши здесь, не пойдем купаться в святом колодце угодника?» Я ей попробовала было сказать, что купальня от монастыря в четырех верстах, — туда и сюда будет восемь верст. А нам надо во что бы то ни стало к вечеру быть дома, так как муж мой, не совсем здоровый, станет тревожиться за меня. Но, вспомнив свое дивное исцеление старцем в эту ночь, пошла. Мы искупались. И так как на это потребовалось довольно времени, то я, почти не останавливаясь, зашла еще в церковь, приложилась к угоднику и, простившись с хозяйкой, отправилась в обратный путь, который и совершила так легко и бодро, что удивила всех своим ранним приходом. Вот тут уже я решила не смотреть ни на какие препятствия, а ехать в Оптину к старцу, батюшке отцу Амвросию, таким дивным образом призывавшему меня, грешную, к себе.
Первая моя поездка в Оптину устроилась в первых числах июля 1886 года. Отправилась я с одной моей родственницей, которая известна была старцу и приехала к нам погостить, и с моей дочерью. Все мы втроем, как сейчас помню, приехали в пустынь утром довольно рано. Наскоро напившись чаю в номере, мы поспешили в скит. Отпущена была я мужем с дозволением пробыть в обители только один день. От волнения, усталости и разных впечатлений голова моя кружилась — и немудрено. Дорожка, ведущая в скит, оптинский лес, святые скитские ворота — все было мной узнано, потому что все было точно так, как мне представлялось в первом моем сновидении, и глубоко тронуло меня. В отворенные ворота скита я увидела тот самый храм, в котором была во сне.
Войдя в старцеву хибарку, мы застали там множество народа. Теснота, удушливый воздух и вообще вся обстановка, по непривычке, сильно повлияли на меня. Батюшка скоро позвал всех нас трех вместе: родственницу и меня с дочерью. Я почти шаталась, когда вошла к нему. Взглянув на старца, я сразу его узнала; только выражение лица его в это время было иное, как представлялось во сне. Батюшка взглянул на меня строго и так испытующе, что я сразу смутилась и, испугавшись, остановилась на пороге. Мои подошли первые, как будто они ничего не заметили. Батюшка же сказал мне: «Долго собиралась, чего медлила?» Я ничего ему не ответила, подошла, приняла благословение и стала пред ним на колени. Моя родственница начала было что-то говорить о себе, но батюшка, обратившись к моей дочери, спросил: «Ты имеешь что-нибудь сказать мне?» А та, сильно смутившись, только ответила: «Мать вам все скажет». Дочь моя с родственницей вышла, и я осталась со старцем наедине. Смутившись также не менее дочери, я растерялась и начала говорить с конца, забыв, что старец видит нас в первый раз, и потому с нашими обстоятельствами должен быть незнаком. Я начала говорить о неприятном, поразившем меня, письме жениха моей дочери, о непонятном для нас его поведении и о своем оскорбленном самолюбии. Батюшка, не дав мне договорить, сказал: «Зачем отвечала?» Я сослалась на то, что была вынуждена своими. «Ну, впрочем, — прибавил он, — твое письмо ничего не значит». В том и другом случае старец сказал правду, хотя я еще не успела высказать ему ни о своем ответе на письмо жениха моей дочери, ни о безсодержательности этого ответа. Все это, оказалось, он знал по своей прозорливости. «Бог отвел его от твоей семьи, — продолжал говорить старец, — он небогомольный, не по твоей семье. Ведь он... — тут старец назвал его занятие, — они все такие небогомольные. Если бы состоялся брак, он через четыре года бросил бы ее». На мое возражение, что он человек хороший, бывает в церкви и из хорошей семьи, батюшка сказал: «Был хорош, мог измениться. Ходит в церковь, — а зачем? Это не кровь и не плоть твоя, — чего ручаешься? Ты во всем виновата. Какая глупость была — тянуть дело столько лет!» Батюшка и это знал без предварительного о сем объяснения. «Бросить теперь же все, не писать и не узнавать о нем! — сказал старец строго. — Забудешь, — прибавил он мне еще в утешение, — все пройдет. Нападет на тебя тоска, читай Евангелие. Ступай! Слышишь! Отнюдь не узнавать о нем!»
Я вышла от старца. В душе у меня все перевернулось. Мне казалось, что он разрушил все мои надежды. Позвали мою дочь, но она скоро вышла от старца задумчивая. На мои к ней слова, что я так смутилась, что не могла ничего высказать батюшке, и она также мне ответила: «И я ничего не сказала о себе». Рассуждая так между собой и стоя спиной к дверям, мы не заметили, как вышел старец сам за нами. Ударив нас слегка палочкой по головам, он сказал: «Ну, этот мудреный народ насильно отсюда не прогонишь». Мы обе в один голос сказали: «Батюшка, мы обе ничего вам не высказали». — «Ну, приходите в два часа», — заключил он.
Выйдя, помнится мне, из хибарки и сев на скамейку около скита, я горько, неутешно заплакала. Сердце мое разрывалось от разрушенной надежды. Мне казалось невозможным, что батюшка велел сделать. Дочь же моя была покойна и весела, у нее как бы вся скорбь отлегла. Впоследствии она передала мне такие к ней старцевы слова: «Не говори матери, — твой жених пропадет совсем». Это и случилось на самом деле и очень скоро — его постигла ужасная участь. Кроме того, впоследствии оказалось за ним тридцать тысяч долгу.
Пришедши в два часа к старцу, я приготовилась немного кое-что сказать ему, но батюшка, несмотря на доклад келейника, не принимал меня. Я села на порожке, подле иконы Божией Матери «Достойно есть», и решилась ждать. Толпа опять нахлынула. Тут были монахини и мирские, давно и только что приехавшие. Всех брали, а я все сидела. Батюшка не выходил для общего благословения и меня не брал. Я ждала, несмотря на усталость, мои же ходили, отдыхали и опять приходили. А я все сидела. Голова моя туманилась от непривычной обстановки. Но вот в толпе я услыхала, что приезжим можно у старца исповедоваться и не приобщаясь Святых Христовых Таин. Я попросила келейника передать старцу мое желание исповедаться у него и получила через него же ответ: «Хорошо». Опять осталась я ждать, но время проходило, а меня не звали. Я прождала ровно восемь часов кряду и батюшку не видала.
В 10 часов вечера нас позвали к батюшке в келью на общее благословение. Все кинулись туда. Я попала одна из первых — народом меня толкнуло прямо к старцу в ножки.
По своему обыкновению от усталости он лежал на койке. Узнав сейчас же меня, он пригнул мою голову к кожаной подушке, на которой лежал, и положил свою левую руку на меня. Локтем прижал мою голову к подушке и так стал благословлять весь народ. Я задыхалась. При моей малейшей попытке приподняться, батюшка еще крепче меня прижимал. Наконец, благословивши всех, он поднял голову мою, перекрестил меня и сказал: «Приходи завтра утром, а в 12 часов, пообедав, выедешь из Пустыни». На другой день, утром, когда я с дочерью вошла к старцу, он спросил: «Тут кто-то желал исповедаться?» Я изъявила свое желание, и моя дочь тоже. Батюшка оставил меня; на мое признание — «Во всем грешна», он спросил: «А лошадей крала?» Я ответила: «Нет». — «Ну вот видишь и не во всем», — сказал старец, улыбнувшись. На мои слова, что совсем не умею исповедоваться, батюшка заметил: «От исповеди выходишь как святая».
Отпуская меня, старец строго повторил вчерашнее и еще добавил: «Видишь, у нас была одна такая теща. Зять придет пьяный, а она его от дочки прячет, чтобы дочь пьяного мужа не видала и его не укоряла. А еще одна, — продолжал батюшка, — привезла к нам дочку просить благословения на замужество. Сама в молодости была красива, а вышла за некрасивого; дочке же нашла жениха рослого и красивого. (Жених моей дочери был рослый и красивый.) А дочка ее, приехав ко мне, увидала монастырь да монашенок, с ними и осталась. У твоей дочери и еще жених будет, — продолжал говорить мне старец, — но опять ничего не выйдет — ей назначен не тот». Батюшка говорил мне прямо, не скрывая своей удивительной прозорливости ни в моем настоящем, ни в будущем. Не могла я в то время вдруг всего понять и вместить в себя: настоящее понимала смутно, будущее узналось впоследствии. Старец отпустил меня с тем, чтобы перед отъездом моим еще позвать.
Размышляя о всем сказанном старцем, я решила, что у моей дочери, должно быть, будут два жениха, а выйдет она за третьего. Но и этот помысл мой не скрылся от прозорливого старца. Когда я в последний раз вошла к нему с дочерью и родственницей проститься, он, указывая на дочь, сказал: «Ей назначен и не тот, и не то». Отпуская нас и указывая на мою родственницу, батюшка сказал: «Это первое отделение, — на мою дочь, — второе, а ты, — прибавил он, — третье. А знаешь, что делают в третьем отделении? Секут».
Отпуская нас, старец благословил иконочками и дал нам с дочерью книгу: «Царский путь Креста Господня». На мою просьбу его святых молитв сказал: «Буду молиться — не проси». Но я добавила: «Если, батюшка, устроится все по моему желанию, то я отдам вам свою волю», — сама, впрочем, не зная, что говорила. Батюшка улыбнулся и сказал: «Ну, с тобой-то мы еще успеем поговорить». Я попросила батюшку ради Бога, чтобы никто не знал того, о чем я с ним говорила, но он опять, улыбнувшись, сказал: «Твой секрет на весь свет». Мы поехали. Когда я была на пароме и случайно взглянула на часы, было 12. Тут вспомнились мне вчерашние слова старца: «Выедешь в 12 часов дня из Пустыни».
Приехавши домой, сначала под впечатлением всего виденного и слышанного, я была покойна духом, но потом чем дальше, тем труднее становилось мне. Страшная тоска напала на меня. Вспомнилось мне и предсказание старца о ней, и я взялась за чтение Евангелия, но от наплыва мыслей даже не понимала, что читала. Страх чего-то и кого-то напал на меня. В душе ощущалась борьба. Воображалось, что ради послушания старцу я добровольно разрушаю счастье дочери. Я разболелась душой. Днем ходила как потерянная. Ночью одолевали меня страшные сны. Один из них особенно смутил меня, потому что сбылся. Потерпев немного, я написала старцу, но неоткровенно, а поверхностно. Ответа не имела. В октябре, на короткое время и одна, выпросилась я у мужа поехать в Оптину, на что он согласился, хотя не совсем охотно. Приехав в обитель, я пошла к старцу. Вдруг стало мне стыдно, что я так скоро приехала опять. Войдя к нему в келью, я сказала: «Батюшка! Вы меня не прогоните?» На что получила ответ: «Мы никого от себя не гоним». Он взял меня одну. И как только я осталась наедине со старцем, какой-то мир душевный, забывчивость и вместе лень напали на меня.
Все мои скорби показались мне таким пустяком, что стыдно было утруждать батюшку откровением всего этого. Так я ему ровно почти ничего и не сказала, и не объяснила толком ничего, что незадолго пред тем испытывала. Получила только на все один ответ старца: «Ты его любила (жениха дочери), от того и искушение».
Вечером пошла к нему проститься. Батюшка лежал. Народу почти не было, и он был свободен. Я попросила его, чтобы он отпустил меня домой. Он сказал: «Бог благословит, поезжай». Я попросила его научить меня молиться. Батюшка сказал: «Молись так: Господи Иисусе Христе, помилуй нас троих и сотвори в нас троих святую волю Свою. Слышишь? Иначе не молись». Опять это мне было сильно не по сердцу. Я молилась и просила всегда у Господа, чего мне хотелось.
Вернувшись домой так, как потом — слыхала — говаривал сам батюшка: «С чем приехала, с тем и уехала», и не получив от старца ни утешения, ни наставления за невысказанное мной ему смущение, я стала вдвое больше тосковать. К тому же и страх чего-то стал нападать на меня вдвое больше.
Видя меня такой изменившейся и расстроенной, очень близкая ко мне особа, одна знавшая наши домашние дела, у которой моя дочь почти выросла на руках, стала меня смущать просьбой — разрешить ей хотя узнать (вопреки Старцевой заповеди «не узнавать»), что случилось с женихом моей дочери. «Ну, положим, — говорила она, — вы уже считаете старца за святого и связаны его словом, а я-то при чем тут? Наконец, мне ваша дочь также близка, и я хочу знать, что с ним сделалось». Искушение для меня было слишком велико. Я поддалась, точно разум был отнят у меня, и сказала: «Ну, делайте как хотите». Скоро я почувствовала и упрек совести. Ведь могла же я удержать ее своим несогласием, и она бы меня послушалась. Наконец, не все ли это было равно, кто бы из нас ни написал — она или я. Да и он хорошо это знал.
Наказание за непослушание старцу не замедлило воспоследовать: ответ был получен. Письмо было полно отчаяния: писали — просили спасти от неминуемой ужасной смерти, для чего требовалась высылка порядочной суммы денег.
Обращались с просьбой ко мне. Неопытная, доверчивая, непривыкшая к столкновениям с разнородными людьми, я поверила, тронувшись безвыходным положением молодого человека. Но предварительно послала его письмо целиком к старцу, прося у него благословения помочь находившемуся в беде, с вопросом, впрочем, — как поступить. Батюшка ответил мне телеграммой, значения которой я тогда не поняла. Спрашивать еще, мне показалось, будет долго: побоялась, как бы что не случилось с ним. Деньги наши — последние крохи — были у нас на руках. Я спросила своих — послать ли; мои согласились. И я послала, не написав при этом почти ничего, в надежде, что сами догадаются уведомить меня в получении денег и выслать обеспечение в них. Но этого ничего не было. Мне почувствовался обман. Я поехала к старцу и, припав к нему, с раскаянием сказала: «Простите, батюшка, я вам не поверила». С какой любовью и сожалением он обратился ко мне: «Отчего же ты мне не поверила? Впрочем, это вам всем полезно — лучше будете разбирать людей».
Я осталась тогда около старца пожить некоторое время, чтобы отдохнуть от всех передряг. Раз, я помню, меня позвали к нему утром. Но лишь только я стала на колени перед батюшкой, как он встал и ушел в свою спаленку. Я как стояла на коленях, так и осталась подле его постельки в раздумье — куда же это батюшка ушел. Старца долго не было. Наконец он вернулся и, подойдя ко мне, хлопнув меня по голове, сказал: «Монашкой будешь, только не спеши». Какая-то радость и вместе испуг почувствовались мною от слов батюшки. Я не могла понять, как это может быть. Муж мой был жив, и еще дочь была на руках. «Я боюсь», — был мой глупый ответ старцу. — «Тамо убояшася страха, идеже не бе страх (Пс. 13, 5)», — сказал он мне из Псалтири. Я же продолжала: «Я и так, как стала ездить к вам, чего-то стала бояться: на меня нападает страх молиться, в темную комнату боюсь войти — кто-то пугает меня; книги мирские не могу читать — всюду мне попадается против религии, и я вся смущаюсь, дала себе слово уже больше ничего не читать; прежде же я этого ничего не замечала и читала спокойно». — «Это все у тебя искушение, все скоро пройдет, — сказал на слова мои батюшка, — читай три раза в день 90-й псалом: Живый в помощи Вышняго».
Еще раз, на общем благословении, монахини при мне стали делать вопросы старцу относительно их монашеской жизни. Мне, ничего этого не понимавшей, показалось до того мелочным и глупым, что я подумала — возможно ли и как не совестно спрашивать о таких пустяках старца. Оставшись с ним одна, я высказала ему это. А батюшка мне ответил: «Не осуждай — из мелочей составляется крупное, — и добавил: — Сама такая же мелочная будешь и спрашивать станешь обо всем». Мне подумалось: «Ну, я до этого не дойду».
В этот раз батюшка оттягивал мой отъезд, оставил меня пожить подле себя. Мне он сказал: «Я буду тебя брать, когда придется, и мне будет свободно, а ты сиди в хибарке, моя хибарка всему тебя научит — и терпению, и смирению». Правду сказал батюшка. В этой хибарке мне пришлось многое испытать, потерпеть и многому научиться.
Уезжая в этот раз от него, я сказала: «Батюшка! Я что-то привязалась к вам». Батюшка поднял ручку и погладил меня слегка по лбу. Я продолжала: «Только я боюсь избаловаться подле вас, дома мне очень трудно живется, а здесь хорошо». «Нет, — сказал батюшка, — ты подле меня не избалуешься».
Не скоро мне потом пришлось поехать к батюшке. Прошло месяца три с лишком. У меня вдруг умерла мать, очень старая женщина. С ней случился удар, вследствие чего она осталась без языка. Впрочем, священник успел ее особоровать и приобщить Святых Христовых Таин. Меня смущала мысль, в полной ли она была при этом памяти. Схоронив ее, я тотчас же поехала к старцу. Меня к нему позвали. Не дав еще мне переступить порог кельи, батюшка спросил с безпокойством: «Что с тобой случилось?» Я сказала, что у меня умерла мать, завтра ей девятый день, и высказала при этом, что меня тревожило. «Она была в полной памяти, — утвердительно сказал старец, — иначе священник не приобщил бы ее». И напомнил мне одно обстоятельство при смерти моей матери, ясно доказывавшее, что, умирая, она была в памяти, мной же это упущено было из вида. Тогда я совершенно успокоилась, удивляясь прозорливости старца.
Но чем дольше я оставалась при батюшке, тем более и более нападали на меня искушения. Сидя целый день в хибарке, я стала смущаться всем слышанным кругом. Разные глупые, непрошеные мысли стали осаждать меня. Высказать же их старцу, казалось мне, стыдно невозможно, но от этого мне становилось все труднее и труднее, и все мне сделалось в соблазн. Я мучилась и молчала. А прозорливый батюшка следил за мной и спустя некоторое время на общем благословении вдруг сказал мне: «Оставь свои дурные мысли, а то разболится у тебя голова». Он так поразил меня этим, что я сейчас же попросилась к нему и спросила: «Почему вы, батюшка, знаете, что у меня дурные мысли?» Он ласково улыбнулся и сказал: «Бог еще больше знает». Столько мне давал отец мой, но я, безтолковая, не понимала, и не верила ему, и не знала, как мне поступить.
В этот же мой приезд батюшка обличил меня на общем благословении — и как! Вышел он, по обычаю, к нам в хибарку и сел на диванчик. Нас было не особенно много. Ближе всех к нему стояла на коленях одна пожилая и всеми уважаемая монахиня, давнишняя духовная дочь старца. Батюшка взял ее голову себе на колени и, ударяя ее по голове рукой, стал говорить, ни на кого не смотря: «Мать Е.! Тебе трудно попасть в святые: ты ничему не веришь, ничего не видишь и ничего не понимаешь, что для тебя ни делай». — «Батюшка, — сказала та удивленно и с огорчением, — Господь с вами! Что вы это говорите? Когда же я вам не верила?» Но батюшка, не слушая ее, продолжал, обращаясь к ней, обличать меня. Он тут высказал все то, что было скрыто в моей душе. Я стояла как приговоренная, краснея и не зная куда деваться. Монахиня же пробовала оправдываться. После, я слышала, она говорила: «Каково же мне батюшка сказал! Что он заставил меня потерпеть! И это потому, что ему нужно было обличить кого-то в толпе, а он обратил все это на меня». При этом батюшка тут же еще сказал: «Смотрите, крепко беритесь и держитесь за мою мантию, чтобы не было так: раз одна ухватилась за старцеву мантию, он ее и понес через пропасть. Но когда она увидала и дочь свою, ухватившеюся за нее, то стала отрывать ее, и обе оборвались и полетели в пропасть». Это сказано было тоже мне в предупреждение.
После всего этого пришло мне сильное желание высказывать старцу все, но я не умела за то взяться. Попрошусь к нему, да то одно, то другое забуду. Обладая вообще хорошей памятью, я недоумевала, почему у старца я все перезабуду и не смогу ему сказать. Встретилась однажды в Оптиной с одной моей знакомой, очень говорливой особой, совету которой я никогда бы не последовала, считая себя, как мне казалось тогда, умнее ее. Разговорившись однажды с ней, я высказала ей, что все нужное всегда забываю сказать старцу. На что услышала от нее такой ответ: «Да это и со всеми так бывает; надо записывать, что сказать — враг крадет». Я ей не поверила. Но когда я в тот же день пришла к старцу на общее благословение, он разглядел меня в толпе и, подозвав, серьезно сказал: «Подумай ты, кто был апостол Петр, а и тот послушался пения петуха и покаялся, а кто был петух — птица». Ясно поняла я, что этим хотел сказать мне старец, то есть что апостол Петр, услыхав пение петуха, который напомнил ему грех отречения, покаялся, а я не хотела послушать человека, говорившего мне истину, гордилась против нее, не желая следовать ее совету. Отпуская народ, старец стукнул меня палочкой по голове и сказал: «А ты, дурак, записывай». С тех пор я стала записывать понемногу и неумеючи. Но тут родной батюшка учил меня с терпением и любовью, как надо записывать.
Скоро пришла мне мысль рассказать старцу всю свою жизнь и грехи с семилетнего возраста зараз. Пришедши к нему исповедаться, я высказала ему эту свою душевную потребность и с полной верой сказала: «Вы, батюшка, сами мне помогите: я многое забыла и не могу всего сказать». Началась страшная и до той поры непонятная и неведомая мне исповедь. Все забытое, недосказанное и непонятное мне говорил сам старец. Вся моя жизнь, моя душа были открыты перед ним, как открытая книга. Ему было все известнее, чем мне самой. По мере вины и обстоятельств он или оправдывал, или обвинял меня. Тут он даже сказал мне один грех, которому, мне казалось, я и непричастна была. Огорчившись, я сказала ему: «Батюшка! В этом случае я даже и не думала ничего дурного; разве я к вам с обманом пришла!» — «Нет, — сказал мне кротко батюшка, — не с обманом. Да ты не думай об этом, я так сказал — забудь». Взглянув при этом на старца, я увидала батюшкины глазки. Они были открыты во всю их величину, полны необычайного огня и смотрели прямо мне в сердце. Я ушла, но мысль о сказанном мне старцем грехе не давала мне покоя. На другой день я опять попросилась к нему и сказала: «Батюшка, вы вчера смутили меня, я ничего не знаю за собой». — «Я тебя не смутил, — ответил мне старец, — но хотел... — и, не договорив, повторил — забудь». После того я строго стала следить за каждым своим поступком и мыслью. И вот скоро ослепленная до той поры, душевные мои очи открылись, и я увидела, что действительно неведомый мной грех, о котором напомнил мне старец, был, — в чем я и созналась перед ним.
Случилось со мной, помнится, еще большее искушение. Я готовилась к принятию Святых Таин Христовых. Исповедалась и осталась, по своему обыкновению, слушать бдение в хибарке у старца. Был канун какого-то праздника. Народу было много на нашей женской половине. Слушая службу рассеянно и предавшись разным мыслям о всем мной виденном и слышанном, я так вдруг все растеряла и так все у меня перевернулось в голове, что на минуту все забылось, что давал мне мой отец, и страшное сомнение в прозорливости старца, совсем уже ни на чем не основанное, вкралось на минуту в мою душу. Более меня опытный в духовной жизни понял бы и отогнал непрошеную мысль. Я же перепугалась и стояла рассеянно. Мысли больше и больше путались. Началось чтение кафизм. Вдруг, без предварительного уведомления келейника, показался на пороге старец в беленьком балахончике, с накинутой на плечах короткой мантийкой, как молился. И вышел он теперь не так, как делалось всегда, — помолится сначала на икону «Достойно есть», или «Милующую», и пойдет благословлять. Нет. Он на пороге остановился, взглянув куда-то выше наших голов, к печке, и стоял так с минуту. Глазки его были полны необыкновенного огня и грозны. Все мы вздрогнули, так как все до одной заметили это. Затем батюшка сошел с приступок и стал спокойно всех благословлять направо и налево. Дойдя до меня, он неожиданно сел на стул, за которым я стояла. Когда таким образом очутилась я подле старца и стала пред ним на колена, все искушение от меня тотчас отлетело, глубокое раскаяние в моей непрошеной мысли охватило меня. Батюшка же приподнял свою палочку и, постучав ею крепко об пол, сказал: «Уж я прогоню эту черную галку», — и встал. Тогда я сказала: «Батюшка! Возьмите меня на минутку — я к завтрему готовлюсь». Но старец перекрестил меня большим крестом и ласково сказал: «Ну нет, не могу: завтра придешь».
Наутро приобщившись Святых Христовых Таин, я пошла к батюшке с твердым намерением рассказать все смущавшие меня против него помыслы, несмотря на то что после всего, дарованного мне им, мне было перед ним стыдно, и я не знала, как начать говорить. Старец сейчас же меня принял. Он лежал на своей постельке. Личико у него было такое светлое, веселое. Я подошла и, став на колена, сказала: «Простите меня, батюшка». Батюшка перекрестил меня и так скоро, весело мне сказал: «Бог тебя простит». Мне почувствовалось на душе легко. Батюшка не спросил меня, в чем я была виновата, и ничего не дал мне сказать. Но, приласкав меня, крепко дернул за колокольчик, а вошедшему келейнику велел позвать приехавших издалека каких-то монахинь. Меня же оставил стоять подле себя и, положив головку на мою голову, говорил с ними, а потом всех нас отпустил. Я вышла радостная, недоумевая только, почему я так легко отделалась. Батюшка до той поры всегда спрашивал, в чем я чувствовала себя виновной. А когда, бывало, скажешь: «Что вам говорить? Вы сами все знаете». — «Я-то знаю, — ответил он, — да ты-то говори». А тут батюшка прямо простил, и совесть моя успокоилась.
Прошло после этого дня три, и я уже все забыла. Батюшка вышел днем на общее благословение и сел на диванчик во второй комнате. Не ожидая, что он сядет, я осталась назади. За множеством народа не попала близко к старцу, стояла у притолоки и смотрела на него. В толпе, однако же, он нашел меня глазами и, улыбнувшись, стал рассказывать: «Был у меня знакомый протопоп. Пришел к нему однажды его духовный сын исповедаться и после исповеди согрешил — соблазнился и украл Протопопову дорогую шапку с бобром. Придя же домой, пораздумал — как же я буду приобщаться. Пошел опять к своему духовному отцу и просил прощения, но не сказал, в чем согрешил. Протопоп тоже не спросил и отпустил ему грех. Когда же он ушел, тогда только протопоп спохватился, что обокраден и шапки его нет». При этом батюшка прищурил глазки и пристально поглядел на меня. Я же сейчас поняла, в чем дело, попросилась к нему и рассказала все чистосердечно. Он посмеялся этому и вторично все мне простил.
Когда случалось долго не быть у батюшки, а потом, бывало, мы с дочерью приедем, он всегда встречал нас словами: «Ну, приехал к нам мудреный народ, теперь не разевай рот — живо подхватит». Еще скажет, бывало: «Одна насесть, да не одна от нее весть». Это когда в душевном настроении случалась какая-нибудь перемена, батюшка сейчас, бывало, заметит. Когда долго не берет, и заскорбишь, он скажет: «Чтобы я принял, надо быть поблагоговейнее». И сейчас увидишь, что в то время была рассеяна умом. Любил, чтобы во время церковных служб мы бывали в церкви, и говаривал: «Я богомольных скорее беру, а терпеливых уважаю».
Взяв меня на свои ручки и сказав: «Ты при мне не избалуешься», — батюшка постоянно следил за мной, ни одного моего помысла, ни одного движения души моей не пропускал без внимания. Раз тоже я долго гостила около него. Пришла к нему однажды днем довольно рано. Батюшка после обеда еще отдыхал. В хибарке почти никого не было. Я села в первой комнате. На диванчике сидела С., игуменья старушка, приехавшая издалека, да еще две монахини из разных монастырей. Начался между ними разговор касательно их монашеской жизни. Рассказывались разные случаи. Я участия, конечно, не принимала в нем и, ничего не понимая в монашеской жизни, только соблазнялась их рассказами. Осудив их за это в душе, я решилась лучше уйти от греха в другую комнату, где находится икона Божией Матери «Достойно есть», или «Милующая». В этой комнате я с самого своего приезда сиживала. Удалившись сюда, я еще подумала: «Там, в других комнатах, нечего сидеть — всегда налетишь на такие разговоры, которые тебя расстроят». Вдруг дверь отворилась, и на пороге показался батюшка. Строго окинув меня глазками, когда я поклонялась ему в ножки, он сказал: «Ты зачем здесь? Твое место там, — и указал на следующую комнатку, — тут сидят только по моему благословению, а тебя я не благословлял». Я перепугалась и переконфузилась. Сказано было строго и при всех. Пришлось удалиться в следующую комнату, где с той поры я и сидела. А пришлось мне там посидеть долго. Батюшка меня не брал и, проходя, не обращал на меня никакого внимания. С той поры редко даже благословлял, и как я к нему ни просилась, меня не звали.
Не помню, собственно, сколько времени так продолжалось, но верно знаю, что довольно пришлось мне потерпеть. К тому же сидеть здесь было гораздо теснее и душнее, чем в первой комнате. А еще, сидя здесь почти целые дни и домогаясь как-нибудь попасть к старцу, я стала, что называется, всем глаза мозолить, всем казалась помехой. Видя мое утомленное грустное лицо, стали надо мной подсмеиваться. Меня осуждали в глаза, безцеремонно замечая, что прежде старец часто меня брал, а теперь оставил, перетолковывали это по-своему. Одна так прямо даже сказала, что она видит по моему лицу, что у меня невысказанный старцу тяжелый грех на душе. Я все крепилась, терпела, хотя частенько втихомолку горько плакала. Все бы мне не так тяжело было переносить это, если бы, как мне казалось, не было полного оставления меня со стороны старца. Батюшка как будто не видел и не замечал меня. Только в это время, когда меня так оскорбила эта особа своим предположением о тяжком грехе моем, я попросилась к батюшке, он и позвал меня. Я ему сказала про оскорбление, но не хотела назвать сказавшую это. Думаю, уж пускай буду терпеть одна, а чтобы ей за меня досталось от батюшки — не надо. Так тяжело было у него быть под наказанием. Но батюшка мне прямо ответил: «Да это та, что гостит у М. К., да она глупа, а ты не разобрала это. Иди!» Опять родной батюшка холодно меня отпустил. Я все ждала, что это пройдет. Больше и больше разбирала меня тоска, и я наконец решилась уехать совсем и больше сюда никогда не возвращаться. Думаю себе: дольше живешь, к батюшке больше привязываешься, от своей мирской жизни отстаешь, а эта жизнь так тяжела, так она трудно мне дается — я ничего не понимаю, видно, я неспособна, не гожусь для духовной жизни, от того батюшка меня и бросил. Но, с другой стороны, привязанность моя к старцу была уже так велика, что я отчаянием придумывала, как бы мне уехать так, чтобы батюшка не догадался, что я прощаюсь с ним навсегда, — так скрепиться, чтобы не расплакаться.
Я придумала через келейника передать батюшке, что меня зовут домой и я прошусь войти к нему проститься. Думала себе: войду на минутку, приму благословение в последний раз и больше не вернусь. Так жить больше невозможно. План мой созрел, и решение было твердое. Но от прозорливого старца не скрылось мое намерение. Вышедши к нам на общее благословение, он опять прошел мимо меня, не взглянув даже в мою сторону, но, возвращаясь назад, он торопливо вдруг выхватил меня из толпы, вложил мне в руку свою палочку и сказал: «Ну, ты-то иди вперед», — и сам повел меня, поставил пред иконою «Достойно есть» и ласково сказал: «Обожди немного, ты мне нужна, я тебя сейчас позову».
Дав мне с минутку оправиться, старец позвал меня и, еще непредваренный о моем отъезде, сказал: «Ты едешь домой? Я тебя прошу — возьми с собой одну сиротку. Она невеста. Ей надо сделать приданое. Она никого не знает, к кому бы обратиться. Возьми это на себя, пожалуйста. Вот деньги. Закажи ей все необходимое и пригляди, чтобы все было сшито. Тогда приедешь, скажешь, что сделала». Я ничего не сказала батюшке об испытанном мной горе, так как не была еще настолько откровенна с ним. Да притом же оно у меня все сейчас же и прошло. Ничем не мог меня старец так утешить, как поручить мне от себя дело, и такое святое. Поручение это, конечно, и было мной исполнено.
Не попускал мне старец долго смущаться и заочно, вдали от него, разрешая мои недоумения. Несколько раз приходилось мне испытывать это. Однажды, помню, я очень скорбела. Много было у меня горя и недоумений, как поступить в затруднительном положении. Много раз писала я старцу, но он оставлял меня без ответа. И вот стал меня смущать помысл, что старец, не читая моих писем, бросает их. «Не стоит, значит, и писать», — сказала я себе. Но я, грешная, забыла в ту минуту, как старец раз при мне разбирал свою почту: брал в руки письма и, не распечатывая, одни бросал подле себя на пол, говорил: «Эти — требующие немедленного ответа», — а другие клал в сумку, приговаривая: «На эти можно подождать отвечать». Все это старец знал, не читая еще писем. Но к делу. Стоило мне только смутиться на старца, как пришлось скоро и раскаяться в том. Получаю из Оптиной от своей родственницы письмо. Она мне пишет: «Так давно не была я у батюшки. Так много накопилось на душе. И вот наконец попала. Батюшка позвал меня к себе. Войдя к нему и став на колени, я приняла от него благословение. Но только хотела говорить о себе, как он вынул какое-то предлинное письмо из-под подушки, на которой лежал, и стал его читать, совсем углубившись в него, забыв и про меня. Прочитав его, он сказал мне: «Получил письмо от... (тут названо было мое имя), надо прочитать, что пишет». Хотя и самой мне очень нужно было заняться с батюшкой, но до того мне приятно было видеть любовь и внимание старца к тебе, что я не вытерпела и сажусь тебе это написать». Вот я и получила, хотя через постороннее лицо, ответ на мое неверие, что старец читает мои письма, и перестала на него смущаться.
Еще в одном обстоятельстве встретила я затруднение. По-моему надо было сделать так, а старец благословлял иначе.
Помысл говорил мне — не послушаться. Но вот вижу я во сне старца. Будто нахожусь в Оптиной, в приемной его хибарке, стою пред ним на коленях. Он меня благословляет и говорит: «Я тебя и приласкаю, и проберу за непослушание». Я испугалась сна. Приехав потом к батюшке, я рассказала ему этот сон. А он и говорит мне, смеясь: «Ведь ты все не слушаешься». Я ответила: «Нет, я буду слушаться». — «Ну, — сказал батюшка, — будешь слушаться и хорошо тебе будет». Так во сне батюшка удержал меня от непослушания.
Еще однажды заявилась ко мне от имени старца одна молодая девушка, которой будто бы он благословил до приискания места пожить у меня. Но мой вопрос, привезла ли она письменное доказательство от старца, она сказала: «Старец говорил одной монахине, знакомой вам, написать мне ваш адрес для удостоверения, но та почему-то объяснила его только на словах». При этом девушка сказала, что ушла к старцу тайком от родных из столицы. Видя ее такой юной, остриженной в скобку, без всякого багажа, кроме маленького саквояжика в руках, я сильно усомнилась, прислал ли ее ко мне батюшка (то было время нигилистов); потому что вполне была уверена, что старец, не сказав мне предварительно, никого ко мне не присылал. Поэтому я, не отказав ей совсем, просила только обождать несколько дней, пока я могу устроить ее у себя. Сама же думала выгадать время, дабы письменно спросить о ней старца. Молодая же девушка поместилась пока у одной старушки на короткий срок. Но не прошло и дня, как она рано утром является ко мне совсем, говоря, что старушка держать ее не хочет. Был в это время какой-то большой праздник, и я собиралась идти в церковь, потому сама к ней не вышла, а велела через прислугу отказать, что меня нет дома. Она ушла. Но не прошло и десяти минут, как с почты получаю письмо от одной моей родственницы монахини. Она пишет: «Была я на днях в Оптиной. При мне батюшка послал к тебе молодую девочку-барышню. Занявшись с ней, он сказал ей: «Возьми адрес у В. Б. и ступай в N. к такой-то (мое имя). Она тебя направит на путь истинный, то есть схлопочет тебе местечко». Опять скорый ответ от родного батюшки на мое сомнение. Я тотчас же вместо церкви полетела за молодой девушкой, которую обидела в такой великий праздник, не приняв ее к себе в дом, и уже безотлагательно переместила ее к себе. А затем, видя перед собой, так сказать, только взрослого ребенка, я была в недоумении — какое же место благословил ей старец искать; потому, как только дела мне позволили, взяв ее с собой, повезла к старцу. Тотчас же по приезде мы вместе с ней позваны были старцем. Тут же находилась у него настоятельница Шамординской общины. Старец, благословив нас, спросил молодую девушку, где же она думает устроиться и как. А та ответила: «Возьмите меня, батюшка, к себе в обитель, прошу вас». — «Что же ты думаешь там делать?» — спросил еще батюшка. — «Все, что заставят», — ответила она. — «В огороде землю копать будешь? Капусту рубить?» — «Буду все, что заставят», — сказала она. Старец обернулся на мать настоятельницу и сказал: «Ну, чем круче, тем лучше. Вот тебе мать, — сказал он девушке, — а вот тебе дочь», — сказал затем начальнице. Я стояла как громом пораженная. Такого исхода для нее я никак не ожидала и испугалась монастыря. Видя меня такой смущенной, батюшка хлопнул меня по щеке, и так как я уже стала к девушке привязываться, то он сказал: «Ну, пусть она пока побудет с тобой несколько дней, а ты у меня погостишь». Я же, оставшись одна со старцем, об одном только просила его, чтобы по крайней мере девушка была в игуменском корпусе, сама не зная, почему этого желала. И старец исполнил мою просьбу. Таким образом я нашла девушке местечко, быв тут лично ни при чем.
Благодетельствуя мне так много по милости своей, старец за грехи мои, а главное за невысказывание их, и наказывал меня.
Искушения меня не оставляли. Раз мне пришлось страшно согрешить помыслом против старца. Дело было так: батюшка позвал меня не одну, а с другой знакомой. Не помню, что тут было говорено. Но старец как-то странно, вздрогнув, взглянул на меня. Это было как раз перед тем, как смутиться мне каким-то помыслом против него. Я знаю, что на меня это налетело вдруг30. Испугавшись этого искушения, я, выходя от батюшки, поклонилась ему в ноги и, мысленно каясь, поцеловала их, но высказать ему свой помысл мне показалось невозможным. Не прошло и дня, как я этим стала мучиться, и как ни отгоняла от себя мысли, упрека совести отогнать не могла. Мучилась, а обратиться к старцу не хотела. Между тем время отъезда моего наставало. Два раза батюшка на общем благословении, взглянув на меня, тихо мне говорил: «Дурак! Скажи, что там у тебя?» Но мне точно кто зашил рот. Я мучилась и молчала. Уезжая, сказала я себе: «Приеду домой, напишу батюшке, — так будет лучше и удобнее», — и, этим успокоив себя, уехала.
Приехав домой, я подробно написала батюшке о всем, со мной случившемся, и просила у него прощения. Прошло после того недели две, совесть моя нисколько не успокаивалась, а все мучительнее и безпокойнее становилось на душе. К моему утешению, совсем неожиданно представился мне случай побывать у старца. Собиралась я с родными на богомолье. А так как мы находились от Оптиной всего верстах в пятидесяти, то я под разными предлогами и склонила моих родных ехать к старцу. Сама же себе думаю: «Батюшка уже, конечно, получил мое письмо, прочел его и все знает. Мне уже ничего не надо объяснять ему. Выпрошу прощение — и только».
Одна из моих родственниц, ехавшая со мной, на грех, ни разу не была у старца и не веровала ему и еще на дороге поспорила с другой, что она старца ни о чем не будет спрашивать, а только посмотрит на него из любопытства. Приехав в Оптину, мы пошли к батюшке. Был вечер. Старец не позвал нас к себе в келью, а вышел сам на общее благословение. Взглянув на меня, он сказал: Аще поспите посреде предел, криле голубине посребрене, и междорамия ея в блещании злата (Пс. 67, 14). Я стояла перед старцем испуганная, в сильном смущении. Не понимая значения слов псалма, я еще больше смущалась. Протолковывала я их себе так: всем кажусь я хорошей, как бы посеребренной, а внутренний мой человек ужасный. Потому я пришла совсем в отчаяние. Едва дождалась я утра, в надежде остаться со старцем одной, но не тут-то было. Придя к старцу, все мы сидели, ждали, но батюшка нас не брал. День был субботний. Старец и сам готовился к принятию Святых Христовых Таин и других, готовившихся к служению, должен был исповедовать. Дожидались тут исповеди покойный архимандрит (Исаакий) и еще некоторые иеромонахи.
Во втором часу старец позвал нас к себе всех вместе и на нашу просьбу взять по одной сказал: «Не могу». Даже та, которая спорила, что ни о чем не будет старца спрашивать, горько плакала перед ним и просила принять ее одну, но батюшка отказал всем нам за недосугом. Оставаться же нам еще на некоторое время в Оптиной было нельзя. Лошади уже наняты были обратно. Да и мы все уехали в Оптину потихоньку от своих мужей — они этого не знали, и потому надо было уезжать. Я решилась спросить батюшку при всех о своем письме, получил ли и прочел ли он его. Батюшка мне ответил: «Нет, не читал». Но старец так мне это сказал, что я опять попросилась, ради Господа, взять меня одну, хоть на минутку. Батюшка глубоко взглянул на меня и сначала как бы поколебался, но потом, махнув рукой, сказал: «Нет, не возьму». Я должна была ехать домой, не занявшись с батюшкой. Большего для меня наказания не могло быть. В первый раз старец по приезде моем не взял меня одну.
Мы уехали в ночь. К счастью моему, дорогой мои все спали, и было темно, и потому я вволю наплакалась. Приехав домой, я еще написала батюшке. А через неделю под предлогом 7 сентября31, скитского праздника, опять к нему приехала, удивив своим скорым приездом оптинских моих знакомых. Но и тут не сразу сказала я батюшке всю правду.
Сначала я выпросилась у него готовиться к причастию Святых Таин, затем, по обычаю, исповедалась, но и опять промолчала, отложив до вечера. Батюшка сам мне ничего не сказал. Но вечером, накануне причастия, после вечерни пошла уже я к нему с полным решением все высказать. Войдя в хибарку, я тут встретила отца Иосифа и попросила его довести меня до старца. Батюшка Иосиф повел меня прямо к нему. Никогда старец не принимал меня так, как в этот раз. Он сидел на краю своей постельки, и когда я вошла, он протянул ко мне свои ручки и так ласково, ласково отечески принял меня. Когда же я бросилась к нему, он с безпокойством спросил меня: «Что с тобой?» Я сказала, что не буду приобщаться, не высказав ему все, что со мной случилось. На мои слова батюшка сказал: «Ведь я же тебе, дураку, говорил несколько раз — скажи, что у тебя там. Чего же ты не слушалась и молчала? Ведь ты замучаешься, если не будешь мне говорить всего». Тут он мне объяснил, как надо разбирать помыслы и на некоторые из них не обращать внимания. О словах же, сказанных мне из Псалтири и так меня смутивших, батюшка предварительно спросил меня, как я их поняла, а потом сам, вероятно желая меня утешить, своеобразно протолковал их мне так. Взяв меня тихонько за плечи, сказал: «Они значат, что когда у нас с тобой вырастут крылушки, тогда шейка у нас будет золотая, как у голубка». Так, утешив меня, батюшка отпустил. С какой радостью я на другой день приобщилась Святых Христовых Таин!
Отпуская меня в этот раз из Оптиной, батюшка подарил мне свой беленький халатик (балахон). Только приказал своему келейнику дать мне его из черного белья, самый грязный и самый рваный. Сам надел его на меня и, смотря на рваные рукава, сказал, смеясь: «Ну, ты их как-нибудь подшей себе». Он и теперь у меня хранится таким, каким я приняла его из рук старца, как святынька.
Между борющими меня искушениями было еще одно. Стал нападать на меня в хибарке неодолимый сон. Приду к батюшке, сижу и сплю. Засплю и забуду, что сказать ему. Вообще же я от природы никогда не была сонливой. Приехав с дочерью к старцу на короткий срок, я пропустила первый раз. Когда он меня брал, не занялась с ним как следует и от усталости, и от искушения продремала у него. И записка была в кармане, но она была не вынута и не прочтена. Родной же батюшка в первый день меня звал, на другой, последний моего в Оптиной пребывания, не звал. А дочь моя занялась и была отпущена совсем. К вечеру я стала волноваться: ну как если старец не возьмет меня, и стала к нему проситься. В десятом часу вечера, уже перед отпуском всего народа, батюшка позвал меня, но не одну, а с дочерью. Когда я стала перед ним на колена, он обернулся ко мне и сказал: «Спите и почивайте, покойной вам ночи». Я испугалась: «Родной мой батюшка! Оставьте меня одну хотя на минутку — я ничего вам не сказала». Батюшка оставил. В келье его горели лампадка и маленькая восковая свечка на столике. Читать мне по записке было темно и некогда. Я сказала, что припомнила, и то спеша, а затем прибавила: «Батюшка! Что сказать вам еще? В чем покаяться? Забыла». Старец упрекнул меня в этом. Но вдруг он встал с постельки, на которой лежал. Сделав два шага, он очутился на середине своей кельи. Я невольно на коленах повернулась за ним. Старец выпрямился во весь рост, поднял головку и воздел руки свои кверху как бы в молитвенном положении. Мне представилось в это время, что стопы его отделились от пола. Я смотрела на освещенную его головку и на личико. Помню, что потолка в келье как будто не было — он разошелся, а головка старца как бы ушла вверх. Это мне ясно представлялось. Через минуту батюшка наклонился надо мной, изумленной виденным, и, перекрестив меня, сказал следующие слова: «Помни, вот до чего может довести покаяние. Ступай!» Я вышла от него, шатаясь, и всю ночь горько проплакала о своем неразумии и нерадении. Утром рано нам подали почтовых лошадей, и мы уехали. При жизни старца я не смела никому рассказать этого. Он мне раз навсегда запретил говорить о подобных случаях, сказав с угрозой: «А то лишишься моей помощи и благодати». Теперь же, после кончины старца, в прославлении имени его записываю32.
Еще раз, помню, батюшка позвал на общее благословение всех нас, сколько было, к себе в келью. Народу было много. Это было днем перед обеденным отдыхом. Батюшка сидел на постельке прямо, спустив ножки. Я попала к нему с боку и стояла за спинкой кровати, так что мне личико батюшки видно было в бок. Батюшка говорил с кем-то в толпе и смотрел прямо на кого-то. Вдруг я вижу, из его глаз, на кого-то устремленных, вышли два луча, как бы солнечных. Я замерла на месте. И все время так было, пока старец смотрел на кого-то. Я тогда не осмелилась и ему самому высказать виденного мной — промолчала. Да! Он, верно, знал, кому что давал.
Дар исцеления у батюшки был великий. С детства я страдала страшными головными болями, доводившими меня до крайнего изнеможения. Начинались они у меня предварительно разными болезненными явлениями, потом мучительная боль сосредоточивалась в каком-нибудь виске и продолжалась она у меня иногда до трех суток. Придя раз к старцу, едва живая от боли в виске, я тихо шепнула ему на общем благословении, что очень болит у меня висок. Он шибко стукнул меня по нему, и боль мгновенно прошла.
Еще одну весну много было больных свинкой. Я приехала к старцу готовиться. Это было Великим постом. Со мной приехала из Перемышля одна барыня, которая и заболела свинкой; несмотря на это, она все-таки ходила к старцу. От нее ли или сама по себе и я заболела также. Опухоль охватила всю нижнюю часть лица и горла. Мучительная боль, жар и озноб сопровождали ее. Я пришла к старцу и показала ему свою опухшую челюсть. Батюшка пригнул мою голову себе в колени и правой ручкой благословлял народ, а левой крепко жал мне опухоль. Когда я поднялась с колен, болезнь моя вся прошла, ни боли, ни опухоли не было.
Был и еще со мной чудодейственный случай. Сильно толкнули меня в народе в грудь, в давно болевшее место, которое доктора велели мне всячески беречь от ушиба, так как я едва избавилась от начинавшегося в этом месте рака. Грудь от ушиба у меня очень разболелась, стала пухнуть и колоть. Я пришла к старцу и, не указывая на больное место, просто рассказала ему, что со мной случилось. Батюшка же сам, зная, что и где у меня болит, перекрестил мою больную грудь и сказал: «Зачем руки не держала вперед?» Это была правда. На мне был платок. Чтобы он не свалился, я перегнула руки назад, меня и толкнули. Вскоре болезнь моя прошла.
Еще помню замечательную прозорливость батюшки. Старец почему-то показался мне слаб, а я в этот день уезжала домой и безпокоилась, и когда он подошел к двери, я сзади потихоньку перекрестила его. Вдруг батюшка обернулся ко мне лицом и пристально посмотрел на меня. А я уже опустила руку и стояла так, притворившись, как будто ничего не сделала.
В последующий затем мой приезд народу было очень много, и я боялась за слабость старца, потому и стала мысленно молиться так: «Господи Иисусе Христе, спаси старца моего иеросхимонаха Амвросия и святыми его молитвами помилуй меня, грешную». Не знаю, сколько прошло времени в такой моей молитве. Но раз прибежала я к старцу на благословение поздно вечером. Народ почти уже весь разошелся. Батюшка вышел в хибарку на общее благословение и сел на диванчик. Я была подле него и мысленно повторяла свою молитву. Он, подав мне свои ножки, сказал: «Переобуй меня». И когда я, наклонившись, надевала ему на ноги носочки, он на ухо мне сказал, отвечая на мою мысль: Един ходатай Бога и человеков, человек Христос Иисус (1 Тим. 2, 5).
Много припоминается мне разных случаев и не касавшихся меня33, доказывающих прозорливость старца. Запишу самые выдающиеся.
Так он при мне исцелил ударом своей палочки одну Каширскую молодую монахиню, страдавшую страшными судорогами ног и всего тела.
Одну приезжую барыню при мне толкнул народ. Она не удержалась на ногах, упала, ударившись об шкаф, и сильно вся разбилась. Когда ее привели к старцу, он стал ее шибко бить своей палочкой по спине. Она потом рассказывала, что даже оскорбилась за это на старца. Но выйдя от батюшки, уже никакой боли не чувствовала от ушиба и тогда только поняла, что старец ее исцелил.
Приехал к старцу издалека один барин, вдовец с двумя молоденькими дочерями. Старшей было лет двадцать, а меньшей семнадцать. Обе очень красивые девушки. Старец несколько раз брал их вместе, но все внимание обращал на одну старшую и ей только давал советы, меньшую же только благословлял. Когда они перед отъездом прощались со старцем, он одарил иконками и книгами отца и старшую дочь, а меньшей ничего не дал. На вопрос о ней отца, батюшка сказал: «Ей ничего не нужно». Расставаясь со старцем, девушка не вытерпела и с огорчением сказала ему: «Батюшка! Что же это вы сестре моей сделали подарочек на благословение и память о вас, а мне не дали ничего?» — «Да тебе ничего и не нужно, — сказал старец, — разве вот это тебе дать?» И батюшка на своем столике, который стоял у него подле кроватки, разыскал какую-то длинненькую, узенькую и пустую коробочку (наподобие гробика) и подал ей. Так она и отправилась с этой пустой коробочкой. По дороге от Оптиной до Калуги она простудилась и занемогла. А приехав в Калугу и остановившись в гостинице Кулона, дня через три скончалась.
Еще раз я Петровками в Оптиной готовилась к причащению. Народу приезжего было очень много. Приехали при мне из Курска две госпожи. Одна была помещица, а другая городская. Эта последняя, незадолго перед приездом, овдовела. Осталась после мужа с шестью детьми и с большим каким-то делом на руках, о котором и приехала посоветоваться со старцем. Помещице батюшка почему-то велел остаться пожить в Оптиной, а ту вдову, после неоднократного с ней занятия наедине, отпустил домой, сказав ей, чтобы она предварительно съездила в Тихонову пустынь помолиться угоднику Божию преподобному Тихону. Помещицу же, как она ни просилась ехать вместе домой и к преподобному Тихону, батюшка не пускал. Я в то время сильно разболелась зубами и лежала у батюшки в хибарке на диване и потому была свидетельницей всего разговора старца с ними. Молодая вдовушка уехала, а помещица осталась, впрочем, очень недовольная на старца за то, что он ее оставил. Прошло дня два, и я стала замечать за ней, что как только старец выйдет к нам на благословение, ее начнет дергать, и изнутри у нее выходят какие-то неопределенные звуки. Уйдет батюшка к себе, она сделается спокойной. К батюшке она не просилась, а когда он ее позовет через келейника, идет. Раз выходит она от него и держит в руках пузырек со святым маслом от мощей святого великомученика целителя Пантелеимона, из батюшкиной кельи. Вероятно, старец сам ей дал его, но она тотчас же стала отдавать его мне, упирая на то, что я больна, а ей это не нужно. Наконец она не вытерпела. Дня через два без благословения старца наняла лошадей и тарантас и с какими-то двумя попутчиками собралась уезжать в Тихонову пустынь, а оттуда должно быть домой. Садясь в тарантас, она с одним попутчиком барином поссорилась за место, на котором ей хотелось сесть, и так в этом случае была настойчива, что тот, для прекращения дальнейшего спора, пересел на передок. Между тем это для него было счастьем. Как только они переехали на оптинском пароме речку Жиздру и стали на подмостки, необъяснимым ни для кого из нас образом огромная тяжелая цепь, на которой укреплено было бревно парома, оборвалась, и поднявшееся бревно ударило прямо по голове проезжавшую в это время в тарантасе барыню так сильно, что она вся обагренная кровью и без всяких признаков жизни привезена была обратно в гостиницу. Голова ее была проломлена. И хоть она оказалась живой, но без памяти. Жизнь ее была в опасности. Сейчас побежали сказать о случившемся старцу. Он прислал свой балахончик, которым и велел покрыть ее. Скоро она опомнилась. Батюшка разрешил наше недоумение, от чего могло оборваться бревно, сказав: «Много уж их (то есть бесов) насело на него». Мы сами все, сколько нас ни было народу в монастыре, и монахи ходили смотреть на паром и на толстую оборванную цепь. Так барыне, добровольно не хотевшей послушаться старца — остаться пожить подле него, — пришлось это сделать и поневоле. Тут я уехала из пустыни и не знаю, сколько она прожила в ней. Через несколько месяцев мне пришлось разговориться с одним курским архимандритом, отец которого был священником в имении упомянутой помещицы. Он мне сказал, что она в свое время была ужасная крепостница и много тяжелых дел было у них в семье, от чего она сделалась как бесноватой. Дети ее бросили. Вот она и собралась к старцу за советом.
Помню еще, приехали к батюшке две сестры, одна замужняя, а другая молодая девушка. Старец вышел на общее благословение. Замужняя и спрашивает его, благословит ли он ей выдать сестру замуж в другую губернию за полтораста верст от них: жених — очень хороший человек. Батюшка взглянул на невесту и спросил: «Голова у тебя болит?» Она ответила: «Да». — «Левый бок болит?» — еще спросил старец. Та сказала: «Очень болит». Тогда, обратившись к замужней сестре, он сказал: «Как же отдавать замуж? Подождать год». Батюшка ушел, и я слышу — сестра ей говорит: «Да разве у тебя болит бок? Ты мне об этом никогда не говорила». Та тихо ответила: «Я скрывала».
Была я раз у старца весной, в самое половодье. При мне приехала к нему какая-то вдова лесопромышленника, продолжавшая и по смерти мужа заниматься его промыслом. Водой унесло у нее с берега неизвестно куда лесного материала на тысячу рублей. Она приехала спросить старца, что делать. Батюшка при мне, на общем благословении, сказал ей утвердительно: «Отправляйся в такое-то место, там найдешь твой лес; вернешь его на пятьсот рублей, а половина пропала». Она поклонилась батюшке в ножки и поспешила уехать.
В пятнадцати верстах от Оптинского скита в лесу жил сторож лесной с женой и двумя маленькими детьми. Однажды летом, в послеобеденную пору, врывается при мне в хибарку сторожиха с криком и в слезах. Меньший сынок у нее пропал. Дело было так: жена отправилась зачем-то в город на лошади, а лесник — в лес. Дети оставались одни. Старшей девочке было пять лет, а мальчику ребенку — год с чем-то. Он мог только ходить, но еще не говорил. Увидав отъезжавшую мать, ребенок с криком погнался за ней. Мать, понадеявшись на старшую девочку, что она его остановит, поехала, не оглядываясь. Долго ей чудился крик сынишки. Приехав из города поздно вечером, несчастная мать и вернувшийся из лесу отец не нашли сынишку дома. В хате была одна девочка. Всю ночь они проходили с фонарем по всем лесным тропинкам, а также и утро, но поиски их были тщетны. Выбившись из сил и решив, что ребенок съеден волками, оба они через сутки пришли к старцу. На мать жалко было и взглянуть. Тотчас же они приняты были старцем, который немедленно послал их обоих отслужить молебен пред Казанской иконой Божией Матери, а после вновь отправиться на поиски. Молебен был отслужен, но после этого поиски их были уже не напрасны. Версты за четыре от своей сторожки они нашли своего мальчика здоровым и веселым. Сидел он под кустом, и, несмотря на то что прошло более суток со времени его пропажи, не было заметно, чтобы он был голоден или плакал, а как будто спал. Все это было при мне, и я сама все это видела и слышала.
А еще один случай ужасно поразил меня. Старец летом в теплые дни при большом стечении народа имел обыкновение выходить наружу благословлять народ. Для этого отгорожено было жердями довольно пространное место от хибарки до колодца (вырытого по указанию и благословению старца для утоления жажды посетителей из простонародья). С одной стороны этой огорожи мог проходить батюшка с келейниками, а с другой стоял народ. Батюшка благословлял всех по ряду и вместе занимался или отвечал на вопросы посетителей. Недалеко от колодца стоял мужик с небольшим мальчиком лет четырех или пяти. Когда приближался к ним старец, крестьянин поднял с земли ребенка, чтобы самому и ребенку принять от него благословение. Но в это время раздался раздирающий душу крик мальчика. Он в страшных, невиданных мной до той поры, судорогах изгибался на руках отца. Тело его все перегибалось дугой. Несмотря на то что отец его был большой здоровый мужик, у него не хватило сил поднести ребенка к старцу на благословение. Батюшка остановился, строго взглянул на отца и сказал: «Чужое брал?» — «Брал. Грешил, батюшка», — был ответ. — «Вот тебе и наказание», — сказал батюшка. С этими словами старец пошел от него, а несчастный мужик ни сам подойти, ни сына подвесть под благословение не мог.
А уж и милостив был батюшка к кающимся грешникам!
Раз приехала к нему одна особа, у которой был на душе грех юности. Но она очень боялась явиться на глаза святому старцу, а что-нибудь высказать ему не смела и подумать, но желала только удостоиться поглядеть на него и принять от него благословение. Когда позвали ее к батюшке в келью, он, взглянув не нее, ласково встретил ее следующими словами: «Сидор да Карп в Коломне проживают, а грех да беда с кем не бывают». Она залилась горькими слезами, бросилась к старцу в ноги и призналась в своем грехе.
Совсем противоположное было с другой особой, приехавшей со мной к старцу с таким же грехом, но не с целью покаяться в нем, а спросить, как ей устроиться. Батюшка ее не брал. Сначала она ждала и так смело просилась к старцу, потом стала все смиреннее и смиреннее; батюшка все не принимал, несмотря на просьбу не только келейников, но и всех нас. Она была моя знакомая, и как я ни просила старца помочь ей, он, не отказывая, а, напротив, выслушивая меня, все-таки не брал. Дошло до того, что она наплакалась вволю, а я измучилась из— за нее. Горе было, что старец не брал, и еще было горе, что это стало у всех на виду, что он ее не брал. Так родной батюшка довел ее до сознания своего греха и заставил стыдиться его. Тогда уже и взял ее на чистосердечное раскаяние и помог ей советом. Так святой старец помогал больным душам.
Из слов батюшкиных на общих благословениях много осталось у меня в памяти, а многое и забылось. Так нередко говаривал он:
«Благое говорить — серебро рассыпать, а благоразумное молчание — золото».
«Лучше предвидеть и молчать, чем говорить и потом раскаиваться».
«Вот я как бы закидываю удочку о многих концах и крючках. На каждом из них — добыча. Умейте только брать».
«Отчего человек бывает плох? — От того, что забывает, что над ним Бог».
«Кто мнит о себе, что имеет что, тот потеряет».
«Люди с фарисейской правдой Царствия Божия не наследят. Правда наша в сем случае выходит кривда». На вопрос из толпы слушавших: «Что это, батюшка, значит?» — Старец сказал: «Это те, которые молятся, творят милостыню». Лицо старца в это время было крайне серьезно.
Что несравненно легче изучить дело, нежели его исполнить. Говорил: «Теория — это придворная дама, а практика — как медведь в лесу».
«Научить человека жизни духовной очень трудно. Это все равно, — продолжал старец в шутливом тоне, — что выучить мужика сказать слово «секретарь». Он все будет говорить «слекатарь». Ты говоришь ему: вот тебе рубль, скажи только — «секретарь», а он выговаривает по-своему — «слекатарь». Ну, повторяй за мной: Се. И тот говорит: се; кре — кре; тарь — тарь. Ну, говори теперь один раздельней: се-кре-тарь. Говорит не спеша: сле-ка-тарь».
Тут из толпы кто-то сказал: «Батюшка! Вы говорите часто притчами. Не знаешь, как понять». Старец отвечал: «Свет разделен на умных и дураков. Вот сошлись раз мудрый и дурак. Мудрый, подняв палец кверху, указал на небо, а потом показал на землю, подразумевая при этом, что Господь создал небо и землю. А стоявший тут дурак объяснил себе действия мудреца по-своему: будто он ими подавал дураку такой намек — вот я тебя возьму за волосы, вздерну вверх да и брошу на землю. Тогда и дурак в свою очередь поднял палец, показал вверх, потом на землю и, наконец, провел еще рукой кругом, подразумевая при этом: а я тебя вздерну кверху, потом ударю оземь и оттаскаю за волосы. Мудрец же его движения понял так: Творец создал небо и землю и все окружающее»34.
«Страх Суда Божия и огня геенского и безсильных делает сильными».
«У нас и дурное, да хорошо. У нас и не мытое белье бывает белым».
«Неисполненное обещание все равно что хорошее дерево без плода».
«Купить — все равно что вошь убить, а продать — все равно что блоху поймать».
Объясняя псаломские слова: Горы высокия еленем, камень прибежище заяцем (Пс. 103, 18), Старец говорил: «Елени, то есть олени, — это праведники на горах, то есть высоко стоят. А зайцы — грешники. Им прибежище — камень. А камень — это Сам Христос, пришедший в мир не праведных спасать, а грешных привесть на покаяние» (см.: Мф. 9, 13).
Еще мне одной сказал: «Праведных ведет в Царство Божие апостол Петр, а грешных Сама Царица Небесная».
Что каждый человек причиной своих скорбей бывает сам, старец нередко повторял поговорку: «Всякий сам кузнец своей судьбы».
«Напрошенный крест трудно нести, а лучше в простоте сердца предаваться воле Божией. Не попустит бо Бог искуситися паче силы, но сотворит со искушением и избытие (см.: 1 Кор. 10, 13). Егоже бо любит Господь, наказует: биет же всякаго сына, егоже приемлет... Аще же без наказания есте... убо прелюбодейчищи есте, а не сынове» (Евр. 12, 6. 8). И прибавлял: «В одном месте молились о дожде, а в другом — чтобы не было дождя; вышло же, что Бог хотел».
Одна в старости очень боялась поступить в монастырь, и все говорила: «Не могу исполнить правил монашеских». Батюшка ответил на это рассказом: «Один купец все также говорил: то не могу, другое не могу. Раз ехал он по Сибири ночью, закутанный в двух шубах. Вдруг увидел вдали свет, точно огоньки мелькали. Стал всматриваться и заметил, что это стая волков приближалась к нему. Спасения ждать было неоткуда. Он выскочил из саней и в одну минуту влез на близстоявшее дерево, забыв свою старость и слабость. А после рассказывал, что раньше того он от роду не бывал ни на одном дереве35. Вот тебе и не могу», — добавил старец.
Любил батюшка повторять псаломские слова: Мир мног любящим закон Твой, и несть им соблазна (Пс. 118, 165).
Не жалобы сестер, что досаждают им, укоряют или даже бранят, батюшка обыкновенно отвечал: «Благословляющие уста не имут досаждения». Любя сам простоту, говорил еще: «Где просто, там ангелов со сто, а где мудрено, там ни одного».
Одной бывшей при каком-то видном послушании монахине, когда она пожаловалась старцу, что ее бранят, он сказал: «Кто нас корит, тот нам дарит, а кто хвалит, тот у нас крадет».
Еще другой знакомой мне монахине, жаловавшейся на скорби, отвечал: «Если солнце всегда будет светить, то в поле все повянет, потому нужен бывает дождь. Если все будет дождить, то все попрет, потому нужен ветер, чтобы продувал. А если ветра недостаточно, то нужна бывает и буря, чтобы все пронесло. Человеку все это в свое время бывает полезно, потому что он изменчив». И добавил ей же: «Когда кашу заварим, тогда увидим, что творим». Тогда ни она, ни я, грешная, не поняли слов старца. А ей это было предсказанием и замечательно исполнилось.
Одной начальнице монастыря на ее слова, что народ, поступающий в обитель, разный, — трудно с ним, батюшка сказал: «Мрамор и металл — все пойдет». Потом, помолчав, продолжал: «Век медный, рог железный, кому рога не сотрет. В Священном Писании сказано: роги грешных сломлю, и вознесется рог праведнаго (Пс. 74, 11). У грешных два рога, а у праведного один — это смирение»36.
Еще старец ей же говорил: «Оборвешь лычко, потеряешь ремешок. Покойный Государь Петр Великий любил петь на клиросе. Был при нем один диакон с хорошим голосом, но такой застенчивый и так боялся царя, что Государь всегда понуждал его петь. Потом уже диакон так привык, что своим голосом покрывал голоса всех певцов и даже голос самого Государя. Тогда Петр Великий стал дергать его за рукав, чтобы остановить, но не тут-то было. Государь дергает, а тот пуще орет».
Тут же батюшка рассказал еще о себе: «Когда я был маленький, очень любил стегать одну лошадку в конюшне у отца. Она была смирная. Но мать моя предостерегала меня: оставь! А я все не слушался: подползу к ней и все ее стегаю. Она же все терпела, да как вдруг ударит меня задней ногой, так и вырвала у меня кожу на голове, и до сих пор знак есть». При этом батюшка показал на свою голову. Кому это говорилось, тот и понимал.
На вопрос кого-то из толпы: сколько раз надо есть в день, — батюшка ответил примером: «Спасался в пустыни один старец, и пришла ему в голову мысль: сколько раз надо есть в день. Встретил он однажды мальчика и спрашивает его об этом, как он думает. Мальчик ответил: «Ну, захочется есть — поешь». — «А если еще захочется», — спросил старец. — «Ну так еще поешь», — сказал мальчик. — «А если еще захочется», — спросил старец в третий раз. — «Да разве ты осел?» — спросил в свою очередь старца мальчик. «Стало быть, — добавил батюшка, — надо есть в день два раза».
Приехала как-то издалека к старцу одна барыня, у которой дочь жила в монастыре. Это была очень светская особа, ростом большая и очень полная. В первый раз она видела пред собой старца. На общем благословении, посмотрев на его слабые, маленькие и худенькие ручки, она сказала: «Ну что может сделать эта ручка?» Старец ответил ей на это следующим рассказом: «У моего отца был старый дом, в котором мы жили. Половицы в нем от ветхости качались. В углу залы стояла этажерка. На самой верхней полке ее стоял тоненький, легкий, пустой стеклянный графин, а на нижней — толстый глиняный кувшин. Вот мы, будучи детьми, однажды расшалились и неосторожно ступили на половицу, на которой стояла этажерка. Она качнулась, и тоненький графин слетел сверху; сам остался невредим, хотя был на полу, а толстому кувшину отшиб ручку. Мы тогда этому очень удивлялись».
Меня он по временам встречал псаломскими словами: Терпя потерпех Господа, и внят ми, и услыша молитву мою. И возведе мя из рова страстей, и от брения тины, и постави на камени нозе мои, и исправи стопы моя (Пс. 39, 2-3), и прочее.
Говорил мне также: «Ум хорошо, два лучше, а три — хоть брось».
На мое имя в рифму говаривал часто: «Сама не юли и другим не вели».
На тщеславие: «Не хвалися, горох, что ты лучше бобов: размокнешь — сам лопнешь».
На рассказ одной, что она избежала какой-то опасности, а то могло бы случиться то и то, батюшка, смеясь, сказал: «Две женщины жили в одной избе. Вдруг как-то с печки упало полено. В испуге одна баба и говорит другой: хорошо, что моя дочь не замужем, да нет у нее сына Иванушки, да не сидел он тут, а то бы полено разбило ему голову».
Раз мы уж очень истомились в хибарке, в ожидании от старца общего благословения. Когда же вошли к нему, он сказал: «Томлю томящего мя. Истома хуже смерти».
Еще говорил: «В скорбях помолишься Богу, и отойдут, а болезнь и палкой не отгонишь».
На мои слова о молодежи, что вести их трудно, батюшка сказал: «Не беда, что во ржи лебеда, а вот беды, когда в поле ни ржи, ни лебеды». Прибавил еще: «Сеешь рожь — растет лебеда, сеешь лебеду — растет рожь. В терпении вашем стяжите души вашя (Лк. 21, 19). И претерпевый до конца, той спасён будет (Мф. 10, 22). А ты терпи от всех, все терпи, и от детей терпи».
Раз, помню, мне было уже очень трудно с больным моим мужем, так как он был ненормальный, и потому все дела по хозяйству были на мне. Пришло даже мне желание умереть, но старцу я об этом не говорила. Батюшка вышел на общее благословение и, взглянув на меня, сказал: «Один старец говорил, что не боится смерти. Неся однажды из лесу охапку дров, он очень изнемог. Сел для отдыха и в скорби проговорил: хоть бы смерть пришла. А когда смерть явилась, он испугался и предложил ей понести охапку дров».
Учил старец смирению, чтобы оно было не наружное только, а и внутреннее. На общем благословении он стал однажды рассказывать, взглянув при сем на меня: «Жил в монастыре монах, который все говорил: «Ах я, окаянный!» Раз игумен пришел в трапезу и, увидав его, спрашивает: «Ты зачем тут со святыми отцами?» Монах отвечает: «А за тем, что и я тоже святой отец».
Еще говорил: «Распустили про одного монаха слух, что он святой. И все даже в глаза ему говорили это. А он все называл себя грешным и при этом смиренно кланялся всем. Но вот раз он кому-то по обыкновению своему сказал: «Я грешный». А тот ему в ответ: «Знаю, что ты грешный». Он так и встрепенулся: «Как? Разве ты что-нибудь про меня слышал?»
«А вот, — говорил еще старец, — приехал раз в острог покойный Государь Николай Павлович, да и стал спрашивать арестантов, за что каждый из них сидит в остроге. Все оправдывали себя и говорили, что посажены в острог безвиннонапрасно. Подошел Государь и еще к одному из них и спросил: «А ты за что тут?» И получил такой ответ: «За великие мои грехи и острога для меня мало». Тогда Государь обернулся к сопровождавшим его чиновникам и сказал: «Отпустить его сейчас на волю». И родной батюшка взглянул при этом на меня.
В это время кто-то из толпы сказал: «Батюшка! Вы кого не смирите? И кто не покорится вам?» Старец в ответ на это рассказал следующее: «Раз тоже покойный Государь Николай Павлович шел по улице Петербурга. Встретил военного писаря, он спросил: «Ты откуда?» — «Из депа, Ваше Императорское Величество», — ответил он. — «Слово «депо» — иностранное, оно не склоняется», — заметил Государь. А тот в ответ: «Пред Вашим Величеством все склоняется».
Батюшка в этот раз с нами заговорился. Келейник давно докладывал о каких-то, ждущих с мужской стороны, но старец не слушал. Войдя, келейник опять доложил: «Батюшка! Поздно, уже десять часов (вечера)». Старец не отвечал.
Видно, там теряли терпение, и, вероятно, кто-нибудь сказал: «Пустяки с монашенками толкует старец». Келейник опять доложил: «Батюшка! Вас ждут N.N. и N.». А батюшка стал рассказывать, смеясь: «Был в Туле, видел памятник, где написано: «Под камнем сим лежит Ларин Максим; им бы только жить да веселиться, а они изволили на тот свет переселиться»37. Келейник опять повторил, кто ждет, вероятно думая, что старец не слышит. Батюшка же спокойно, смеясь, ответил ему: «Пустяки мне вот в голову идут». И указав ручкой на всех нас, сказал: «И хорошо помню их, а вот кто там дожидается, забываю». Тут какая-то из Шамординской обители самоуверенно сказала: «Мы знаем, что вы, батюшка, молитесь за нас каждый вечер». Батюшка сказал: «Да, когда не устаю, а то и свинья забудет своих поросят, когда ее палят».
Время шло. Я все ездила к старцу, больше и больше привязывалась к нему и внутренно отрывалась от своей мирской жизни. Наружное же мое было все то же. Между прочим, я тщательно скрывала свое сердечное влечение как от самого старца, так и от всех.
Старец еще два раза намекал мне о монастыре. Раз, провожая меня с дочерью в путь, сказал: «Ведь вам обеим быть в монастыре». Я ничего не ответила на это. А то еще как-то, поводя мне ручкой по лицу, спросил: «Ты знаешь, что я пишу на твоем лице?» Не понимая дела, я в свою очередь спросила его: «Что, батюшка?» — «Букву «Ш» на морде, — ответил он, — и выйдет «Шамордино». Я опять промолчала. Так все было для меня сбивчиво, непонятно тогда. Сама я была несвободна. А у дочери было такое душевное устроение: поживет со мной в монастыре — и как будто ей уже тяжело бывало уезжать из него, а попадет в мир — про монастырь забудет. Притом же предсказание старца насчет вторичного сватовства за нее начинало сбываться. Ей стал нравиться другой молодой человек, и я была не прочь выдать ее за него в замужество. Но по времени встретилось такое обстоятельство, которое заставило вас отдалить ее от этого молодого человека, которого, кстати, очень скоро после сего разбил нервный паралич. Таким образом сбылись и другие слова старца, сказанные ей при первом нашем приезде к нему: «Будет и другой, но опять ничего не выйдет — ей назначено не это».
От старца я не давала отставать своей дочери. Часто брала ее с собой. А раз отослала ее к нему со своей знакомой на два дня. Но прошло дня три, и, к моему крайнему удивлению, моя знакомая вернулась одна, а дочь осталась. Мне велено было сказать, что она захотела посмотреть вновь устроившуюся батюшкину женскую общину, куда и поехала с начальницей общины, которая очень полюбила ее, и вообще обеих нас, встречаясь часто с нами у старца. Я хотя и удивилась этому, так как моя дочь жила в полном повиновении у нас с отцом, особенно у него, больного, но приняла это сначала спокойно. Потом неизвестность, когда и с кем она приедет к нам, стала меня безпокоить. А виденный мной про нее сон окончательно встревожил меня.
В этом сне представилось мне, будто я нахожусь в Шамордине, где никогда не бывала, но мне кто-то говорит, что это оно. Помню святые ворота и подле какую-то могилу с крестом. Но тогда на самом деле этой могилы еще не было, потому что покойная начальница общины, матушка София, была еще жива. Затем я очутилась в каком-то корпусе с длинным коридором внутри (теперешний настоятельский корпус). В одной из его комнат, вижу, стоит купель, и мне говорят, что хотят крестить дочь мою. Тут я увидала и ее саму. Восприемники же ее будто старец Амвросий и матушка настоятельница София.
Сон этот расстроил меня донельзя. Притом пришел мне на память слышанный мной в хибарке от одной рассказ, впоследствии оказавшийся неверным, будто старец оставил в своей общине насильно одну молодую девушку, единственную дочь у матери; как потом мать приехала и, обливаясь слезами, требовала дочь свою назад, а потом и сама поступила в монастырь. Все это, вместе взятое, испугало меня. Не столько, впрочем, я испугалась монастыря для дочери, сколько того, что если дочь моя поступит в монастырь раньше меня, каково-то мне будет расстаться с ней! Ибо сама я несвободна. И Бог знает, сколько времени придется мне пробыть с ней в разлуке.
Расстроив себя таким образом душевно, я разболелась и телесно. Следствием этого было то, что я послала к старцу письмо, в котором, не объяснив ему всей правды, написала только, что я сильно разболелась и потому прошу прислать с кем-нибудь дочь мою. Мне потом передавали, что старец, получив мое письмо, вышел, в отсутствие моей дочери, на общее благословение и сказал: «Пишет мне такая-то (мое имя), чтобы прислать к ней дочь. Мы, видите, испугались, что дочку насильно оставят в монастыре. Надо ее отправить». Отправляя же мою дочь, батюшка сказал ей: «Мать твоя заболела, и надо тебе ехать. Ты скажи ей от меня, чтобы она жила по-моему». Была в то время летняя пора, и старец, указав на свое окно, продолжал: «Вот, смотри: верхняя часть его открыта, и на меня сверху идет свежий воздух, и я им дышу; а нижняя часть закрыта, и сквозной ветер на меня не дует. Так пусть и она живет, тогда и болеть не будет». Я очень поняла, что мне сказал старец и что он назвал сквозным ветром. Это — те пустые речи, которые я слушала, а про верхнее мало думала. После, приехав к старцу, я ничего еще не объяснила ему о себе, а он долгое время, благословляя меня при свидании, не пропускал, чтобы не сказать мне: «Тебя ждет та же участь, как и госпожу X. с дочерью». Так долго этим батюшка пугал меня, неразумную, а я ничего не говорила ему об этом своем ложном страхе. Наконец уже пришлось мне узнать всю правду, то есть как неверен был слышанный мной рассказ, и покаяться батюшке, что поверила этому рассказу. А батюшка смеялся, назвав меня дураком и что у меня все только одно искушение. При этом он рассказал известную басню про старика, мальчика и осла, заключив: «Если слушать чужие речи, придется взвалить осла на плечи».
Покойный муж мой все болел, и болезнь его развивалась все больше и больше. Явилось у меня сильное желание уговорить его переехать на лето в Оптину, пожить подле старца, дабы, сколько можно, приготовить его к смерти. Все равно мы лето проводили всегда на даче. Потому вместо дачи я и предложила ему эту поездку. Тем только я и могла уговорить его, что указывала на чудный оптинский лес и на здоровый сосновый воздух. О монастырях и старце он не имел никакого понятия, а потому собственно к старцу он никогда не согласился бы переехать на лето в Оптину. Трудно было мне и перевозиться с ним при условиях его болезни. Надобно было туда и обратно нанимать экипаж, но все это, за молитвами старца, мне удалось. Хотя и не без труда довезла я больного до батюшки. Старец сразу спросил его, думал ли он когда о смерти и готовился ли к ней. А затем посоветовал ему особороваться и причаститься Святых Христовых Таин. Больной сначала охотно согласился на это и стал готовиться к исповеди, но вдруг, как нервнобольной, чем-то расстроился, заскучал и стал собираться, не рассуждая, в обратный путь домой, отказался даже пойти и проститься со старцем. Видя все свои труды напрасными, я в этом горе прибежала к батюшке. Это было рано утром. Ворвавшись почти без доклада к старцу, я горько заплакала и в первый раз высказала ему, как мне трудно и тяжело жить. Когда я взглянула на батюшку, то увидела, что у него самого глазки полны слез. Но он, поднявшись, стал сильно бить меня по лицу. Я обиженно спросила: «Батюшка! За что же вы-то меня еще бьете?» Он мне ответил: «Я тебя бью любя». Мне как-то вдруг стало спокойнее и радостнее от слов батюшки, и я ему сказала: «Ну, любя, так бейте». — «Да ты, глупенькая, — продолжал батюшка, — чего ты так огорчилась? Ведь вот ничего и нет. Больной твой уж сам пришел ко мне и сидит у меня в мужской приемной. Только я тебя первую позвал, чтобы спросить, что случилось». Это было для меня непонятно. Я оставила мужа в самом ужасном настроении. Конечно, в ту минуту, как говорил со мной батюшка, больной не мог прийти, потому что не мог так скоро двигаться при своей болезни, а старец провидел перемену в его настроении и потому сказал, что он придет. Не успела я выйти от старца и посидеть в хибарке отдохнуть, как келейник мне сказал, что мой больной пришел и уже беседует со старцем.
Батюшка прямо взял его исповедовать и, утешив и успокоив, отправил в гостиницу. С тех пор больной спокойно доживал в Оптиной и до конца срока не собирался уезжать. Особоровался и приобщился.
При отъезде нашем домой, после проведенного нами в Оптиной летнего времени, батюшка, провожая нас, сказал мужу: «Я советую вам подать в отставку, вам дадут хорошую пенсию». Батюшка назначил даже цифру. Но мы этого испугались. Нас тревожила мысль, что если и при всех удобствах жизни больному так трудно живется, что же будет при тесном помещении и маленьких средствах. Я, грешная, первая попротиворечила старцу. Мысль о скорой кончине мужа мне тогда не приходила в голову. Батюшка ничего мне не ответил, а только, прищурясь, посмотрел мне в глаза. Мы уехали.
В ноябре, приехав к старцу готовиться к причащению Святых Таин, я была встречена им на общем благословении словами из Псалтири: Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако оцветет (Пс. 102, 15) и прочее. В этот раз, позвав меня к себе одну и говоря со мной, старец взял меня за правую руку и стал тащить с моего пальца обручальное кольцо, но оно долго ему не поддавалось. От многолетнего ношения его на пальце образовалась как бы мозоль. Батюшка все тянул его с пальца. Сердце мое дрогнуло предчувствием. Но я, ничего не сказав, стала и сама повертывать кольцо на пальце, чтобы его снять.
В этот раз, когда я уезжала из Оптиной, батюшка неожиданно дал мне девочку-польку, чтобы я помогла ей докончить ее образование, и прибавил: «Вам втроем будет веселее». Но с ней нас должно бы быть четверо, а батюшка сказал: «Втроем». Значит, кто-нибудь из нас да должен был убавиться. Еще прибавил: «Она у тебя в доме и Православие примет». Я безпрекословно, охотно взяла к себе в дом чужого ребенка и, недоумевая — каким образом может состояться принятие ею Православия у меня в доме — молчала, думая, что верно она сама говорила об этом со старцем. Оказалось потом, что это было только его предсказанием. Девочка тогда еще и не думала о принятии Православия.
Прошло немного времени. Вдруг получаю я от батюшки на благословение хлеб. Это меня крайне удивило и испугало. Затем мой муж заболел своей предсмертной болезнью. Я написала батюшке о его болезни и тотчас же получила от него ответ: «Скажи от меня больному, — писал он, — что аз грешный советую ему немедленно приобщиться Святых Христовых Таин». Мужем это было исполнено.
Четыре раза снился мне батюшка в течение тяжелых предсмертных страданий моего мужа, ободряя и подкрепляя меня в уходе за ним. В последнем четвертом сновидении видела я себя в Оптиной, в батюшкиной хибарке. Лежал будто бы тут же у него и мой больной. Батюшка же мной очень недоволен и, не желая меня благословить, отвертывался от меня и укорял меня в непослушании. Я проснулась огорченная и не поняла сна. Дело же было вот в чем: доктор строго запретил мне давать больному что-либо съестное, говоря, что у него полное параличное состояние желудка и что съестным я только продлю ему мучение. И духовные лица говорили мне то же, что он уже готов к исходу и ему ничего не надо. Но я, неразумная, оставаясь с больным одна, давала ему глотать чего-нибудь жидкого. Больной сам этого, как видно, не желал, крепко стискивая зубы, но глотал поневоле. Так я своей любовью мучила его.
После его смерти приехала я к батюшке, который после обычного приветствия и высказанного им ко мне участия строго мне сказал: «А ты все не слушалась ни монашествующих, говоривших тебе, ни доктора — кормила больного. Теперь клади за это поклоны — по шести поклонов утром и вечером». Итак, вот чем был мной недоволен приснившийся мне тогда старец и вот за что не хотел перекрестить меня во сне. Я была поражена всезнанием старца и не находила слов высказать ему это. Наложенную им на меня епитимью я исполняла. И только незадолго перед кончиной своей батюшка вдруг спросил меня: «Ты поклоны кладешь?» На мой утвердительный ответ он сказал: «Ну, клади еще до января, а там оставь». Старец предчувствовал свою близкую кончину и знал, что без него никто бы не мог разрешить меня от епитимьи.
За две недели до смерти мужа деловые люди посоветовали ему, пока он был в памяти, подать в отставку, говоря, что дадут больше пенсии, что и было им сделано. Прошение об отставке было подано и передано в канцелярию губернатора для его подписи и отправки в Петербург. На этот счет мы были покойны, но дело вышло не по-нашему. Мой муж скончался, а прошение об отставке не было подписано кем следует и вовремя и завалялось в канцелярии. Случилось же это по воле Божией, за непослушание наше к старцу. Послушались бы мы его полгода назад, подали бы тогда в отставку, и все было бы сделано как следует, и мне бы дали пенсию больше.
В самые предсмертные минуты муж мой открыл глаза и, повернув ко мне голову, тихо сказал: «Монах пришел». В этот день я послала телеграмму к старцу, прося его отпустить умирающего с миром. После же кончины мужа я получила от старца следующее письмо, весьма тогда меня утешившее. Письмо батюшки писано было нам обеим с дочерью. Вот оно: «Мир вам и Божие благословение, а покойному — Царство Небесное! Он много поболел и много пострадал в болезни. А за терпеливое перенесение болезни даруется и милость, и прощение грехов. Вы теперь осиротели. Но сказано: Сам Бог — Отец сирых и строгий Судия за вдовиц. Силен Господь заступить вас и сотворить о вас всякое промышление, даровать вам и место, и пропитание. Призывая на вас мир и Божие благословение, остаюсь с искренним благожеланием. Многогрешный иеромонах Амвросий». Это письмо пришло тогда ко мне как раз вовремя. Я оставалась с детьми без места и без всяких средств к существованию. Каждый пункт батюшкина короткого, но многосодержательного письма исполнился на мне. Господь за его молитвы и заступил, и защитил меня, и дал мне место и пропитание.
После девятого дня по кончине мужа я уехала к старцу, и так как наступила весна, то за разливом рек и осталась в Оптиной до сорокового дня. Накануне этого дня, перед вечерней, пришла я к старцу просить его помолиться за покойного, но во множестве народа, который толкался подле меня, я в ту минуту как бы забыла, зачем пришла. Старец обратил ко мне свое личико и взглянул на меня испуганно и строго. «Ох, страшно! — сказал он. — Приговор наступает; иди скорей молиться в церковь, и я помолюсь за него». Я очень поняла, о чем мне говорит батюшка, и страшно испугалась его слов и выражения лица. Ему были открыты и тайны загробного мира. Я ушла в церковь, где, отстояв вечерню, заказала панихиду, а наутро обедню с панихидой. Придя после обедни к батюшке, я тотчас была принята им. Он сидел весь светленький и радостно встретил меня. Не успела я поклониться ему в ножки, как он, хлопнув меня по голове три раза, сказал: «В Царстве Небесном! В Царстве Небесном! В Царстве Небесном!» Личико его все сияло небесной радостью. И эта радость сообщилась и мне, грешной.
Время моего отъезда домой с дочерьми приближалось. Хлопоты о пенсии, о местожительстве и одно денежное дело тянули домой. Горько и тоскливо было на душе. Неизвестность томила меня. Батюшка вышел на общее благословение, где икона Божией Матери «Достойно есть» и где мы его ожидали, сел неожиданно подле меня на стоявший тут комодик, пригнул мою скорбную голову к себе в колени и сказал: «Ты не тужи, что у тебя не ременные гужи. Лыко да мочало оборвалось — связала и опять помчала». Одна из толпы, слышавшая слова старца, но не понявшая их, спросила: «Что это значит, батюшка?» Старец ответил: «А вот ехал богатый барин на тройке, у него и лошади были хорошие, и сбруя ременная. Ехал и бедняк. У того и лошадь была плохая, и вся сбруя — лыко да мочало. Оба попали в зажору. У обоих сбруя порвалась. Высвободившись кое-как из зажоры, бедняк связал свое «лыко да мочало» и поехал себе вперед, а богатый остался на месте — ременные гужи надо было сшивать». Этим рассказом батюшка предсказал или определил мою последующую жизнь. Так она и потекла.
При отъезде из Оптиной, принимая благословение от старца, я сказала ему: «Одного боюсь, батюшка: не хватит у меня средств ездить к вам часто». Батюшка ответил: «Средства ко мне ездить у тебя всегда будут. Еще будешь ходить к нам пешком». Я тогда не поняла этого и возразила: «Пешком?
Да разве это мне можно?» Однако слова старца сбылись. У меня всегда являлись средства ездить к батюшке, и даже чаще, чем прежде езжала в Оптину. А теперь, живя в Шамордине, хожу летом пешком к нему на могилку, а вместе и к старцу Иосифу. Вот что означали батюшкины слова: «Еще будешь ходить к нам пешком».
Тут же, при прощании, старец сказал еще: «Не хватит когда-либо у тебя денег на твою приемную дочь (которой надо было еще учиться) или еще на что-либо — бери у меня». Я же, грешная, ответила ему: «Нет, батюшка, а вы лучше дайте мне свое старческое благословение, чтобы у меня никогда не прекращались средства мои собственные на все необходимое. Мне много не нужно». — «Ну, в таком случае, — сказал старец, — дай мне свои руки». Я их подставила, и старец благословил полным крестом руки мои, сказав: «Чтобы у тебя никогда не прерывались деньги! А за то, что ты меня успокоила, взяв к себе приемную дочь, Архангел Михаил будет тебе во всем помощником». Через пять лет после этого умерла моя единственная родная дочь на день Архангела Михаила, 8 ноября, приняв перед смертью пострижение в великий ангельский образ (схиму). О ней много тоже предсказывал мне старец, но в то время, как говорилось им, я ничего не понимала. Так, он часто говаривал ей, встречая ее, Евангельскими словами: Мариа же благую часть избра, яже не отъимется от нея (Лк. 10, 42). Называл ее часто: «Ты моя роза только до мороза». А мне на мою заботу об устройстве ее жизни говаривал так: «Ты об ней не заботься. Ее устроит Сама Царица Небесная». И многое другое.
За молитвы и благословение старца Господь устроил меня с детьми. Дали мне единовременное пособие до пенсии, которую я могла получать только через год от дня кончины мужа, и казенное помещение в том же здании, где мы жили прежде, пока служил мой покойный муж. Отвели мне сначала три комнаты. Устроившись, я поехала осенью к старцу и, пробывши у него некоторое время, собиралась уезжать. Батюшка позвал меня к себе в келью и, занявшись немного со мной, вышел, ничего не сказав мне — уходить или еще подождать его. Я оставалась в недоумении. Вдруг старец торопливо вернулся и, увидав меня, не говоря мне ни слова, сильно меня ударил и так толкнул, что я, не удержавшись на ногах, стукнулась головой об дверь, которую шибко распахнула своей особой. Но странно — от удара я не почувствовала никакой боли и с удивлением посмотрела на батюшку, не понимая, чем я провинилась пред ним. При сем я встретила ласковый и веселый взгляд батюшки. Сама тут же чему-то рассмеялась и, не спросив его о причине удара, вышла, а потом и уехала. Разгадка этого батюшкина со мной поступка ожидала меня дома. Устройство мое в казенном здании и помощь не обошлись без завистников и недоброжелателей. Подвели и наговорили было на меня так, что я едва удержалась на месте и чуть-чуть не была лишена казенной квартиры. Но все объяснилось, и полученный мной нравственный удар прошел для меня безследно, да еще как будто в мою пользу и на посрамление оболгавших меня.
И так, до пенсии я жила единовременным пособием, которое мне дали, и продажей кое-каких вещей. Но вот случилось, что этот источник иссяк. До получки пенсии, до которой оставалось два с половиной месяца, у меня было всего только три копейки, а взять было неоткуда и не у кого. Конечно, я могла бы написать о сем старцу, и он не отказался бы помочь мне. Но раз я сама отказалась от обещанного им денежного пособия, то мне уже до последней крайности не хотелось в этом случае безпокоить старца. С такой верой я приняла тогда его благословение! Заскучав, не зная, что делать, я ушла пешком к особенно чтимой чудотворной иконе Царицы Небесной, за десять верст от города, и решила отдать свои последние копейки на свечу Ей. День был июльский жаркий. Я сильно утомилась дорогой и вечером, возвращаясь к дому, сказала себе мысленно: «Батюшка! Что же ты меня оставил без помощи? А обещал». Кто-то в это время шибко проехал мимо меня на извозчике. Я, занятая своими мыслями, не обратила на него внимания. А вышло так: подошла я к дому, и ехавший подъехал, и мы вместе вошли на крыльцо. Ехавший оказался приятель моего покойного мужа, тульский помещик, которого я не видала года два. Он много был обязан моему покойному мужу своим состоянием и даже косвенным образом был его должником. Быв проездом в N., он захотел отыскать и повидать меня. Посидев у меня, он сказал: «Вы знаете, как я был дружен с вашим мужем и любил его! В память этой моей дружбы к нему, прошу я вас принять от меня пятьдесят рублей». Я поблагодарила его. Эти пятьдесят рублей и помогли мне с детьми дожить до пенсии.
Спустя немного времени по кончине мужа родной мой брат стал было звать меня жить подле него, на его полном содержании, до получки мной пенсии, говоря: «Лучше будешь жить у меня, нежели одолжаться посторонними и занимать казенный угол, через который уже была неприятность». Не делая уже ничего без благословения старца, я написала ему о предложении брата, быв вполне уверена, что батюшка не замедлит мне благословить это. Каково же было мое удивление! Получаю от батюшки очень скорый ответ. Он не только не благословляет меня переходить к брату и пользоваться его содержанием, но, во избежание дальнейших неприятностей, велит немедленно мне перейти из трех в одну комнату, а две отдать. Я ничего не могла понять. Мне показалось это даже ужасно. После обширного помещения, которое занимали мы прежде, и в трех комнатах казалось тесно. А тут батюшка велит нам втроем поместиться в одной комнате. Проплакав целый день и нароптавшись на старца (признаюсь в своем малодушии), я стала придумывать, как бы устроиться в одной комнате. И что же? Как стала об этом думать, то так хорошо придумала и устроилась, как нельзя лучше. Это было в ноябре месяце, а в марте мой брат неожиданно умер. Хорошо бы мне тогда было, если бы оставила казенную квартиру! Недели за две перед его смертью я была у батюшки в Оптиной. На общем благословении, когда нас много стояло перед старцем на коленях, он вдруг обернулся ко мне и, как-то особенно взглянув на меня, сказал: «Ты смотри, в карты не играй — можно и умереть за картами». Я с удивлением ответила: «Батюшка! Вы знаете, я в карты никогда не играю и не умею даже». Но батюшка, как бы не слушая меня, опять повторил то же. Я опять ответила: «Никогда не играла, разве в детстве в дурачки, и то плохо». Что же? Вскорости брат мой умер от нервного удара за карточным столом.
Много батюшка и утешал меня, грешную, особенно когда, бывало, заскорбишь или обидит кто. Так, однажды, в душевном расстройстве приехала я к нему, незадолго перед днем своего рождения, и выпросилась у него поготовиться, чтобы на этот день приобщиться Святых Христовых Таин. О дне своего рождения старцу сама я не говорила, а сказал кто-то из посторонних. Накануне батюшка, позвав меня исповедаться, сам поздравил меня с завтрашним днем, говоря: «А то, пожалуй, забуду, ваше преподобие, поздравить». Так он, шутя, называл меня, мирскую. А на другой день, когда я пришла к нему, сам подарил мне свой портрет, в знак особенного его благоволения.
Раз приехали мы втроем к батюшке встречать с ним Новый год. На общем благословении батюшка благословил меня с детьми образом Трех Святителей, поздравил с Новым годом и заповедал нам утром и вечером класть им по три поклона; тут же и заставил нас на первый раз положить три поклона. При этом он рассказал следующее: «Жили на одном острове три пустынника, имевшие у себя икону Трех Святителей. И как были они люди простые, необразованные, то и молились пред этой иконой не иначе, как простой, своеобразной молитвой: «Трое вас и трое нас, — помилуйте нас». Так они постоянно твердили одну эту молитву. Вот пристали к этому острову путешественники, а старцы и просят, чтобы они научили их молиться. Путешественники начали учить их молитве «Отче наш», а выучив, поплыли далее морем на своем корабле. Но, отплыв несколько от берега, они вдруг увидели, что учившиеся у них молитве три старца бегут за ними по водам и кричат: «Остановитесь — мы вашу молитву забыли». Увидев их, уходящих по водам, путешественники изумились и, не останавливаясь, только сказали им: «Молитесь, как умеете». Старцы вернулись и остались при своей молитве». Потом батюшка приказал келейнику подать ему чашку, которую только что получил от кого-то в подарок, и отдал ее нам, сказав: «Вот вам одна чашка, пейте из нее поочередно все трое».
Тут было несколько монахинь из обители Шамординской, живших при Оптиной. Батюшка приказал всем читать третью главу Послания апостола Иакова. Сам прочитал нам ее наизусть, особенно делая ударение на начале этой главы: Не мнози учителие бывайте, а на конце. И сказал: «Учить — это небольшие камни с колокольни бросать, а исполнять — большие камни на колокольню таскать». Прибавил: «Хорошо бы вам и все это послание выучить наизусть и каждый день читать».
Мне часто, взяв меня за подбородок и крепко сжимая рот, говаривал: «Помни салазки». Не знаю, что означали эти его слова, а я понимала их так, чтобы я побольше молчала.
Каких-либо женских украшений, серег или брошек, а также головных уборов на мне батюшка не терпел. И если увидит на мне что-нибудь такое, то протянет свою ручку, возьмет и до тех пор тащит молча, пока я не сниму. Так я уже и перестала надевать на себя какие-либо украшения. Других же из женского пола оставлял в покое.
В тот же приезд, на праздник Крещения Господня, когда мы пришли к старцу, он встретил нас, пропев тропарь Крещению. Тут я увидала у одной монахини очень хорошо написанный образок святого Амвросия, батюшкина Ангела. И мне очень пожелалось иметь такой же образок, и чтобы старец меня благословил им. Но денег у меня оставалось немного — только на обратный путь. Идя в лавочку, чтобы купить образ, я дорогой рассуждала так: «Уж куда ни шло — куплю образ и как-нибудь перевернусь: приеду домой, там и заплачу ямщику за дорогу». Когда же я возвратилась с образом к батюшке за благословением, он мне сказал: «Какое же это будет мое благословение, когда ты образ сама купила? Уж куда ни шло (при этом старец подмигнул глазами точно так же, как я это сделала себе дорогой) — сходи в лавочку и скажи, чтобы там записали образ в мой счет, а я уж как-нибудь перевернусь». И так батюшка благословил меня образом своего Ангела. Вот до чего он был прозорлив!
На мои слова: «Всем бы я была довольна, да вы, батюшка, от меня далеко» — старец сказал: «Ближние мои далече от меня стали. Близко да склизко, далеко да глубоко».
Раз при отъезде из Оптиной мне что-то очень тяжело было расставаться со старцем. Кстати, в тот день батюшка был очень слаб. Меня же за последнее время стала преследовать мысль о смерти старца. И одного я всего больше боялась, как бы это не случилось в мое отсутствие. Я пришла к батюшке проститься и, не смея даже произнести перед ним слово «смерть», только сказала: «Батюшка! Отъезжая всегда от вас, я одного боюсь, как бы не случилось это без меня». Родной батюшка сейчас же понял, о чем я говорю, и так ответил мне: «Нет, нет, будь покойна, — при тебе». Что и случилось после этого разговора через четыре года. Господь сподобил меня быть при кончине старца и даже в самой его келье.
Через год после этого (стало быть, за три года до своей кончины) старец сильно заболел. Я была дома в своем городе и, прослышав о тяжкой его болезни, сильно скорбела и безпокоилась, узнавая письменно и телеграммами о ходе болезни. Сама же ехать не могла — одно, данное мне старцем дело, держало меня. Вырвавшись только на третьей неделе Великого поста, когда уже старцу было немного лучше, я поехала к нему с дочерью. Вечером поздно старец нас принял. Он лежал уже в своей спаленке на постельке. Взглянув на батюшку, я испугалась страшной перемены его личика, и слезы невольно потекли у меня из глаз. Батюшка встретил меня словами: «Хоть плыть, да быть». Этим он определил трудность моего путешествия при полном разливе рек. Затем продолжал: «Дураки! Вымолили-таки меня, остался еще для вас пожить». Я стала подле него на колени и сказала: «Слава Богу, батюшка!» Он мне в ответ: «Дурень! Да ведь мне трудно, невозможно становится жить». Я ничего не могла на это ответить. Все это говорил он как бы недовольным тоном. Вероятно, чтобы удержать мои слезы, которые невольно текли, старец еще продолжал: «Ну что ты приехала? Я болен, заниматься не могу». Я ответила: «Потому и приехала, что вы больны». Дочь же моя добавила: «Кстати, батюшка, и Великий пост — можно приготовиться». — «Ну что же? — сказал старец. — Я всех своих духовных детей передал батюшке отцу Иосифу. И вы у него исповедуйтесь». Но я смекнула дело и скоро ответила: «Да я, батюшка, недавно перед масляной готовилась, я подожду — могу и после Святой». — «Ну, зачем же откладывать? — сказал он. — Идите, утро мудреней вечера», — и отпустил нас. Я всю ночь проплакала и промолилась, чтобы Матерь Божия внушила старцу при жизни его не передавать меня другому духовному отцу.
Наутро мне еще прибавилось огорчение. Одна пришедшая к нам в номер монахиня, духовная дочь старца, сказала мне, что она уже исповедалась у батюшки отца Иосифа, и стала надо мной подшучивать и тем довела меня до больших слез. Я никому не могла противоречить, но с собой сладить тоже не могла. Оправившись, насколько это было возможно, чтобы не было заметно слез, я пошла к старцу. Войдя к нему в келью и не успев еще поклониться ему, я увидала, что он стал торопливо что-то разыскивать кругом себя на кроватке, на которой лежал. Достал откуда-то из-под подушек мантийку, епитрахиль и поручи, которые были там спрятаны, и стал все это спешно надевать, сказав мне: «Ну, дурак, исповедуйся скорей, только не говори никому, что я тебя сам исповедал. А если спросят, как исповедалась, — скажи: как и все. У тебя пока другого отца не будет». Такой для меня был переход от сильного огорчения к великой радости! Кончив мою исповедь и начав читать разрешительную молитву, старец был прерван приходом к нему батюшки отца Иосифа, так как дверь в келью мной была не заперта. Я вздрогнула. Показался на пороге батюшка отец Иосиф и, увидав, что старец по великой своей любви не выдержал и снизошел к моей немощи, покачал головой и, улыбнувшись на батюшку отца Амвросия, только махнул рукой и ушел. У батюшки же отца Амвросия было при этом как бы виноватое личико. После я узнала, что старцу и доктор запретил, и все очень просили его, начиная с отца архимандрита, чтобы он никого не исповедовал, пока не оправится от болезни.
Прочитав надо мной разрешительную молитву, батюшка вдруг сделался серьезным и, взглянув на меня своим особенным — загоревшимся внутренним огнем — взглядом, сказал: «Слышишь? Ты иди к отцу Иосифу». Я же, недоумевая, ответила ему с улыбкой: «Зачем я теперь пойду к нему?» Но батюшка опять повторил с добавлением: «Слышишь? Я тебе говорю: если хочешь, иди к отцу Иосифу. Я всех своих духовных детей передал ему». Я же тогда, опять ничего не понимая и рассуждая только о настоящем, думала: зачем же я к нему пойду и что ему скажу? Батюшка подозвал меня к себе и еще в третий раз сказал мне, но так строго, что всякая улыбка слетела с моих уст: «Слышишь? Я тебе говорю: иди к отцу Иосифу». И затем, по свойственному ему глубочайшему смирению, прибавил: «Я вас поил вином с водой; он же будет поить вас чистым вином». Выйдя от батюшки, я стала искать батюшку отца Иосифа, но, к моему крайнему удивлению, не нашла его дома. Оказалось, что он послан был старцем в монастырь и во время моей исповеди входил благословиться идти. Поискав батюшку отца Иосифа, я нечаянно встретилась с одной белевской монахиней, духовной дочерью старца, которая как-то испытующе взглянула на меня и спросила: «Вы у кого исповедались?» К счастью, я научена была старцем, как ответить, и спокойно сказала: «Как и все». Лжи тут не было: исповедь была обыкновенная, как и у всех. Она же удовлетворилась моим ответом.
Скажу еще о прозорливости старца и о некоторых чудесных случаях.
Раз тоже приехала я в Оптину к старцу и еще ничего положительно не думала говорить ему о монастыре и о своем устройстве в нем. Дети и дела держали меня. Мысли свои о монастыре я крепко скрывала. Выйдя на общее благословение, батюшка взглянул на меня и сказал: «О монастыре надо говорить наедине». Пройдя дальше, старец вернулся и, проведя рукой мне по лбу, сказал: «Шила в мешке не утаишь». Я этого сначала не поняла и подумала: Батюшка говорит что-нибудь о моих грехах. Позвав меня вечером того же дня, старец — не помню — спросил ли меня или предложил мне какое-то занятие. Но я перепугалась и сказала: «Да нет, нет, батюшка, я пойду за вами». — «А, пойдешь за мной, ну так подойди ко мне — я тебя перекрещу». И старец перекрестил меня большим крестом. В этот раз я высказала ему уже все, что было у меня на душе. И потому, когда я уходила, батюшка опять подозвал меня, сказав: «Подойди, я тебя еще раз благословлю». Личико его было радостное. И он тут же велел одной монахине проводить нас с дочерью за него.
Еще случай со мной. Нужно мне было с моей дочерью уезжать из Оптиной. Был конец октября — самая глубокая осень. День был дождливый, грязь невылазная. Батюшка был чем-то занят и принял меня только в два часа дня. Я уже, по правде сказать, и не думала выезжать так поздно. Но батюшка, взглянув на меня, сказал: «Если не побоитесь, Бог благословит ехать». Я ответила: «Если вы, батюшка, благословите, ничего не побоюсь с вашим благословением». И так мы выехали из пустыни на почтовых в третьем часу пополудни и доехали уже до Андреевской, последней до Калуги станции. Дождь усилился, настала непроглядная темь, какая бывает у нас только в осеннее время, хотя час был не особенно поздний — часов семь вечера. Лошадей тут не было, надо было целый час ждать. Староста начал было уговаривать нас остаться за темной ночью и плохой дорогой, которая в то время особенно была плоха от этой станции до Калуги (теперь там шоссе). Но я ему ответила: «Я не боюсь. А если вы не беретесь везти нас — это другое дело». Повезли. Когда мы въехали в лес, который скоро за Андреевской станцией начинается, то не только не видно было дороги, даже нельзя было разглядеть тройки белых лошадей, которые нас везли. Ямщик стал ворчать и пугать нас Выркой (так называется место, где мост через ручей), что трудно будет попасть на мост. Я опять сказала ему: «Боишься — вернись». Едем дальше. Так называемую Вырку проехали благополучно. Но вскоре постигла нас такая неожиданность. Не доезжая версты четыре до Калуги, по обеим сторонам дороги тянется лес. Вдруг неподалеку от нас мы услышали свисток, как это бывает в городах у полицейских. Мы вздрогнули. В ответ свистку раздался другой такой же, а дальше и третий. Дело было понятно. К дороге кто-то подходит.
Мы ехали шагом. Бубенцы и колокольчик звенели потихоньку. Ямщик и мы обе перекрестились. Я подумала себе: «Батюшка родной! Зачем же ты нас отпустил в такую ночь?» Слышалось, что кто-то подходит к нам. Но в это самое время вдруг сзади нас раздался звон колокольчика — кто-то шибко ехал. Оказалось — то была эстафета, которая и догнала нас в самое опасное для нас время. Все мы трое, благодарственно к Богу, перекрестились и уже были спасены.
В другой раз, собираясь Великим постом на пятой неделе в Оптину готовиться, я взяла с собой старшую свою дочь. А меньшая моя, крестница, оставалась у моих хороших знакомых — она еще училась. Очень желалось мне тогда встретить Пасху при старце. Детям я еще ничего не говорила об этом своем желании и более полагалась на волю Божию, как там Господь устроит. Только им сильно не хотелось этого. Такое напало на них искушение. Я же думала и меньшую дочь к Пасхе выписать в Оптину. Но, приехав к старцу, я не высказала ему этого. Не прошло и трех дней, как пахнуло теплом, и реки вскрылись. Путь был прегражден. Казалось мне, ехать не представлялось возможности, и я в душе торжествовала. В субботу приобщились мы Святых Христовых Таин. Но вечером того же дня вдруг батюшка позвал меня и сверх всякого моего ожидания сказал: «Сейчас посылать за почтовыми лошадьми! Завтра рано ехать!» Я сказала: «Батюшка! Почта даже останавливается. Ни на колесах, ни на санях нет никакой возможности ехать». Но батюшка строго сказал мне: «Так вы не слушаться! Ведь вы потонете. Сейчас посылать! Идите». Огорченные и удивленные решением батюшки мы поспешили к отъезду. Дочь моя тогда уже и пожелала было остаться. Признаться сказать, я боялась ехать и проплакала всю ночь. Рано утром, однако, мы выехали. Не могу пересказать всю трудность пути. Мы ехали и на колесах, и на санях. Приехав в село Кожемякино, где мельница, видим — плотину прорвало, и воду спустили. Огромное пространство кругом было залито водой. Мужики высыпали на улицу смотреть на нашу переправу, когда тройка наша подъехала к мосту. Он был залит, и из него торчала только одна палка перил. Ямщику надо было угадать попасть на него. Нам сказали, что только перед нашим приездом залило мост. Ямщик положил доску на высокую спинку саней, привязал ее и посадил нас. Моя дочь, как молодая, взгромоздилась на доску, подобрав ноги и сев боком. Я же так не могла и села прямо. Вещи наши положены были на козлы. Русский народ храбр. Ямщик перекрестился и, подобрав вожжи, ударил по тройке, которая бросилась в пучину. Я закрыла глаза и забыла подобрать опущенные свои ноги. Вода и лед хлынули в сани, и мои ноги погрузились до колена в воду. Но сильная тройка, направленная лихим ямщиком на мост, выхватила нас из пучины, за молитвами и благословением старца мы поехали дальше. От Кожемякина до города Перемышля восемь верст. Я ехала мокрая, под сильным весенним ветром. Когда мы добрались до Перемышля, на моих ногах образовалась ледяная кора, которую хозяйка постоялого двора едва могла с них стащить. Вещи были перемочены. Перемениться нечем. Ноги же мои не только не озябли, но всю ночь горели. Ни малейшей простуды, ни даже насморка не было. Я крепко проспала всю ночь. Наутро мы поехали дальше. Нужно было переправляться через Оку. Пришлось плыть в казенной огромной лодке верст шесть под ледоходом, который гребцы отпихивали баграми. Под самой же Калугой, где в другой раз нужно было переплывать Оку, мы не нашли никакого казенного перевоза. Лед шел Угорский (из реки Угры) сильный, и паром еще не был устроен. Встретив тут старосту почтового двора, мы решились ехать в частной маленькой лодочке, так называемой «душегубке», с какими-то гребцами мужичками. Мы сказали себе: «Если Господь пронес нас там, за молитвами старца, то, без сомнения, и здесь пронесет». Но эта переправа была последняя и чуть ли не самая опасная. Надо было плыть с версту, если не более, против течения и потом выгадать время — между ледоходом повернуть лодку по течению. Господь пронес нас целыми и невредимыми. Мы приехали в Калугу. После, когда я приехала опять к старцу и рассказала ему о трудностях своего путешествия, он сказал, смеясь: «А ты вперед говори свои желания — я бы все устроил».
Раз собралась я с детьми к старцу в Оптину на праздник Рождества Христова. Сама-то я уже не ела мяса, а детей жалела, боясь, как бы они не ослабели. Да еще думала: пожалуй, будут жалеть, что не остались на праздник дома. Чтобы не было в соблазн, хоть и мирской прислуге на монастырской гостинице, я захватила с собой самый хороший копченый и запеченный окорок ветчины, думая: буду втихомолку давать им понемногу — все подкрепление. Но, приехав, сказала об этом старцу. Батюшка же мне говорит: «Не вози никогда мяса в монастырь. Вот один как-то привез, а в мясе завелась трихнина, и он отравился». Возвратившись от старца, я сказала своим: «Ну, дети, подождите три дня, приедете домой, тогда и покушаете мяса». Но, приехав домой, нашли это мясо, все изъеденное червями. Так и выкинули его.
Бывая в монастырских кельях и видя там почти у всех деревянные кресты с Распятием, я возымела желание купить такой же и себе. Итак, купив себе в Оптиной очень хорошенький крест, я принесла его к старцу и просила его благословить им меня. Батюшка же, взяв в руки крест, сильно ударил им меня по голове, от чего верхняя дощечка с надписью «Иисус Христос» и прочее отскочила и покатилась под стол. Я с сожалением бросилась искать ее и сказала: «Как жаль, что дощечка отскочила!» Я видела, что батюшка с особенным вниманием следил за мной. И когда я ее подняла и приложила к тому месту, от которого она отклеилась, думая: дома приклею, — дощечка сама собой, под пристальным взглядом батюшки, пристала. И вот уже много лет этому кресту, как он у меня, дощечка так крепко держится, как литая. Сколько дорог этот крест изъездил со мной, и я его часто клала за пазуху, но дощечка никогда не отклеивалась. Так крепко приклеил ее родной батюшка своим взглядом.
Весной 1890 года приехала я к нему готовиться и должна была прийти исповедаться. Вдруг, говорят, батюшка получил очень грустную телеграмму о кончине Воронежского Владыки Вениамина38 и, прекратив прием народа, отпустил всех до двух часов. Со всеми и я ушла. В два часа прихожу к старцу. Он позвал меня к себе на исповедь. Став пред ним на колени, я сказала: «Батюшка! Вы получили грустную весть — ваш любимый Владыка скончался». — «Да, — ответил мне старец, — двойная скорбь: этот скончался, а нашего возьмут в Воронежскую епархию». Я остолбенела. Своего Владыку я очень полюбила. Он был мне помощником в приведении моей приемной дочери в Православие, обещал и на экзаменах защитить ее от нападок на нее со стороны одного учителя. Не поняв прозорливости старца, я удивленно спросила его: «Да разве об этом говорят уже?» — «Да, — ответил он, отвернув свое личико от моих вопросительных глаз, — слухи носятся. Туда надо хорошего, а другого такого нет». В заботе о своей крестнице я сказала: «Господи! Кто же теперь поможет ей?» — и назвала ее имя. Батюшка утвердительно ответил мне: «Да Владыка же и поможет». Я вышла от старца в недоумении, как и что это он говорит: Владыку нашего переведут, да он же поможет и на экзаменах, которые у нас так поздно кончались, к июлю месяцу. А была еще ранняя весна. Через некоторое время вдруг, как снег на голову, — телеграмма из Петербурга о назначении преосвященного Анастасия на Воронежскую епархию. Ни он сам и никто другой этого не ожидал. Между тем слова прозорливого старца батюшки отца Амвросия, сказанные мне в день кончины Владыки Вениамина, исполнились в точности. И моей дочери помог преосвященный Анастасий, и его перевели в Воронеж.
«Лучше не исполнить чего-либо и укорить себя в глубине души за неисправность, — говаривал старец, — нежели все выполнить и подумать, что хорошо сделал». Бывало, батюшка, заметив в ком-либо склонность к формализму и буквальному исполнению своих правил и обязанностей, заставлял нарушить что-нибудь, говоря, что такому полезнее остаться неисправным. Точно так же и слабых, и немощных он воодушевлял тем, что Бог не требует подвигов выше сил физических и Ему приятнее наше сокрушенное сердце, почему никогда не следует смущаться, что не пришлось наравне с другими попоститься, или не в силах выстаивать все долгие службы, или не можешь трудиться в обители.
«Если не можешь, — говаривал батюшка, — стоять всю службу, сиди, но не уходи из церкви; не в силах держать поста — поешь и поневоле смиришься и не будешь осуждать других». Тех, кто по болезненному состоянию не мог нести послушания и скорбел об этом, батюшка утешал, говоря: «Благодари Бога и за то, что живешь в обители, и это милость Божия». «А я вот ничего не делаю, а все лежу», — прибавит таким в ободрение любвеобильный отец.
Так он был мудр и снисходителен к немощным, а, с другой стороны, от здоровых он требовал сильного понуждения. Он говорил, что лень и немощь так тесно сплетаются в человеке, что очень бывает трудно разобрать, где кончается лень и начинается немощь, и что очень легко принять первую за вторую. Он увещевал неопустительно ходить к службам церковным, говоря: «В Писании сказано: Пою Богу моему дондеже есмь и Воздам Господеви молитвы моя пред всеми людьми Его. Кто понуждает себя ходить в храм Божий, того Господь сподобляет особенной милости Своей. Кто не справляет своих монашеских правил и пятисотницы по лени, то горько пожалеет об этом, когда будет умирать. За оставление нами правила Господь оставляет нашу душу».
Самочинных подвигов тоже не велел на себя накладывать. Одна сестра начала подолгу ночью молиться и класть без числа поклоны. Все это ей легко давалось, и она так привыкла, что как заснет, то сейчас точно кто к двери подойдет и постучит — и она снова встает на молитву. Наконец рассказала она об этом батюшке, который ей на это серьезно сказал: «Вот когда тебя будут опять ночью будить, то ты не вставай и не клади поклонов, а лежи всю ночь. За полчаса, как идти на послушание, встань и положи двенадцать поклонов». Она так и сделала; в двенадцатом часу по обыкновению просыпается, и точно кто говорит ей: «Вставай молиться». Но она, помня приказание старца, пролежала на постели до половины пятого утра и тогда, встав, хотела положить назначенные старцем двенадцать поклонов, как вдруг ударилась лбом об стул, который раньше никогда на этом месте не стоял. Пошла носом кровь, и она, провозившись, не успела положить ни одного поклона. Рассказав все батюшке, она получила такой ответ: «Вот видишь теперь, кто тебя будил; когда ты по своей воле молилась, то тебе не было тяжело сотни поклонов класть, а за послушание и двенадцати не положила, потому что врагу эти двенадцать поклонов гораздо тяжелее, чем твоя тысяча, и раньше он тебя будил, а теперь даже и не допустил».
Батюшка советовал чаще вспоминать слова: Предзрех Господа предо мною выну, яко одесную мене есть, да не подвижуся. «Помните, — говорил он, — что Господь зрит на вас, на ваше сердце и ожидает, куда вы склоните свою волю. Господь готов каждую минуту прощать нас, если мы только готовы с сокрушением воззвать к Нему:
«Прости и помилуй!» Но мы большей частью на вопрос Господа: Адаме, где ecu? — стараемся обвинить других и потому вместо прощения готовим себе двойное осуждение».
Предостерегая от лености и праздности, батюшка любил приводить слова святого Ефрема Сирина: «Трудясь, трудись притрудно, да избежишь болезни суетных трудов». Так, однажды батюшка велел всем написать на бумажке и приклеить на стенке следующее изречение: «Скука — уныния внука, а лень — дочь; чтобы отогнать ее прочь, в деле потрудись, в молитве не ленись — скука пройдет, и усердие придет». Побуждая к терпению, он указывал на примеры святых и по своей привычке выражаться иногда полушутя составил и на этот случай четверостишие: «Терпел пророк Елисей, терпел пророк Моисей, терпел пророк Илия, так потерплю ж и я». В терпении вашем стяжите души ваша и претерпевый до конца, той спасен будет — эти слова были любимыми его, и он часто повторял их унывающим.
Ошибками своими батюшка никогда не велел смущаться. «Они-то нас и смиряют», — добавлял он. «Кабы на хмель не мороз, так он бы и дуб перерос», — говорил батюшка, поясняя этим, что если бы разные немощи наши и ошибки не смиряли нас, то мы возомнили бы о себе очень высоко.
Учил батюшка предаваться во всем воле и Промыслу Божию и не любил, когда роптали и говорили: «Отчего со мной не так поступили, почему другим иначе сказали?» «На том свете, — говорил батюшка, — не будут спрашивать, почему да отчего, а спросят нас, почему и отчего мы не хотели терпеть и смиряться. В жизни человеческой все идет вперемежку, как пряжа — идет ровная нить, а потом вдруг переслега (тонкая нить)».
Батюшка как сам преисполнен был смирения, так особенно заботился, чтобы и сестры старались и понуждали себя к этой добродетели. «Бог любит только смиренных, и, как только смирится человек, так сейчас Господь поставляет его в преддверие Царства Небесного, но когда человек не хочет добровольно смиряться, то Господь скорбями и болезнями смиряет его. Раз одна сестра за невольное ослушание подверглась строгому выговору от настоятельницы. Сестра не могла поступить иначе и хотела объяснить причину, но разгневанная настоятельница не хотела ничего слушать и грозила тут же, при всех, поставить ее на поклоны. Больно и обидно было ей, но, видя, что нельзя оправдаться, она, подавив в себе самолюбие, замолчала и только просила прощения. Возвратившись к себе в келью, сестра эта, к великому своему изумлению, заметила, что, несмотря на то что она потерпела такое незаслуженное обвинение, в особенности при посторонних мирских лицах, у нее вместо стыда и смущения, наоборот, на душе было так светло, отрадно, хорошо, как будто она получила что-нибудь радостное. Вечером того же дня она попала к батюшке (старец в это время жил в Шамордине) и рассказала ему обо всем случившемся и о своем необычайном настроении духа. Старец внимательно выслушал ее рассказ и затем с серьезным выражением лица сказал ей следующее: «Этот случай промыслителен — помни его; Господь захотел показать тебе, как сладок плод смирения, чтобы ты, ощутивши его, понуждала себя всегда к смирению, сначала к внешнему, а затем и к внутреннему. Когда человек понуждает себя смиряться, то Господь утешает его внутренне, и это-то и есть та Благодать, которую Бог дает смиренным. Самооправдание только кажется облегчающим, а на самом деле приносит в душу мрак и смущение». «Когда бываешь в Оптиной, — сказал батюшка в другой раз, — ходи на могилку отца Пимена и читай надпись на его памятнике — вот как должен держать себя монах». На памятнике отца Пимена, бывшего смиренным подвижником Оптиной пустыни, духовником братии и самого старца, надпись говорит о том, что он за кротость и смирение был любим всеми. Замечания настоятеля и старших принимал без всякого самооправдания, а, сложив смиренно руки, просил прощения.
Так ясно, просто излагал любвеобильный старец свои мудрые наставления и так сильно они влияли на душу, истомленную борьбой и искушением. В унынии и в томлении душевном старец был особенно сильным помощником; тут, конечно, главным образом действовали его молитвы, но тем не менее он не оставлял и без подкрепления словом. «Это крест монашеский, — говаривал он, — надо нести его без ропота, считая себя достойной, и получишь за это особенную милость Божию. Бог посылает этот крест любящим Его, но виновным в нерадении и за самомнение. Если в это время придут хульные помыслы отчаяния, то не должно смущаться: это внушение вражеское и не вменяется в грех человеку; нужно чаще говорить: «Господи, хочу или не хочу, спаси мя!» Трудящиеся, живущие в повиновении и понуждающие себя к смирению и самоукорению, избавляются от этого креста, но и он полезен и необходим в монашеской жизни, и кто испытал его, будет бояться как огня самомнения и возношения».
«Батюшка, — сказала одна сестра, — как я могу иметь смирение? Святые, которые жили праведно и считали себя грешными, этим действительно показывали свое смирение, а я, например, кроме грехов, ничего не имею, какое же это смирение, когда я вижу только то, что есть?» Батюшка на это ответил: «Смирение в том и состоит, чтобы в чувстве сердца иметь сознание своей греховности и неисправности, укорять себя внутренне и с сокрушением из глубины взывать: Боже, милостив буди мне, грешному, — а если мы, смиряясь на словах, будем думать, что имеем смирение, то это не смирение, а тонкая духовная гордость».
Когда некоторые малодушные жаловались, что трудна монашеская жизнь, батюшка говорил, что действительно иночество требует постоянного понуждения и есть наука из наук, но в то же время она имеет громадные преимущества перед жизнью в миру. «Святые отцы сказали, — добавлял батюшка, — что если бы известно было, какие скорби и искушения бывают монахам, то никто не пошел бы в монастырь, а если бы знали, какие награды получат монахи, то весь мир устремился бы в обители».
Батюшка вообще был снисходителен, и, зная, что люди теперь не могут выносить столь сурового образа жизни, какой вели древние иноки, он дозволял по немощи телесной иметь что-нибудь лишнее из пищи и одежды, но желание большого приобретения никогда не одобрял и особенно был всегда против выигрышных билетов и надежды на выигрыш, говоря, что если нужно для человека, то Бог сумеет и без этого послать. Так, одна его духовная дочь имеет билет и, желая непременно выиграть, огорченная неудачей, говорит раз ему на общем благословении: «Вот, батюшка, опять я ничего не выиграла, а уж как я просила Господа, намедни всю «Херувимскую» промолилась!» «Оттого-то ты и не выиграла, что молилась об этом во время «Херувимской»; поют: Всякое ныне житейское отложим попечение, — а ты просишь о выигрыше», — сказал ей на это батюшка со свойственной ему улыбкой.
Не было такой скорби, не было такого искушения, каких не снял бы благодатный старец с души каждого. К батюшке потому так тянуло в минуту жизни трудную, что он удивительно горячо принимал к сердцу всякую тревогу душевную. Когда батюшка брал сестру для занятия, он в это время весь принадлежал ей, жил ее жизнью, вникал во все тайные изгибы ее сердца, с самой нежной заботливостью указывал на недостатки, судил и прощал, пробирал и ласкал. И как легко становилось на душе после таких занятий! Все как рукой снято, и выходили от него точно с другим сердцем, с новыми чувствами... Конечно, не одно только участие старца влияло на душу, но та великая сила благодати, какой он был исполнен, совершала внутренний переворот, спасала и разливала жизнь и мир. Доказательством этого служат те многочисленные случаи, когда люди приходили к нему в сильном душевном смущении и, не успев еще передать ему свое внутреннее состояние, принимали одно благословение, когда он выходил к народу, и уже чувствовали облегчение, а иногда и полное избавление от душевной тяготы.
Батюшка выйдет на общее благословение, хлопнет по голове или, сидя на диванчике, пригнет голову и крепко держит рукой все время, пока разговаривает с другими, и затем отпустит, не сказав ни слова... А на душе стало уже светло и спокойно! В другой раз придет сестра, как будто спокойная, старец берет ее в келью и начинает наводить ее на какой-нибудь бывший с ней случай, в котором окажется что-либо серьезное и вредное, а между тем она и не считала это за важное.
Раз одна монахиня пришла к нему на исповедь и говорила все, что помнила; когда она кончила, батюшка сам начал говорить ей все, что она забыла, и между прочим упомянул один грех, которого она не делала. Это смутило ее, и она сказала это батюшке. Тогда старец ей сказал: «Ну, забудь об этом». Но она долго не могла забыть и все вспоминала, но, не найдя за собой этого греха, снова сказала старцу, что не грешила в этом. Старец опять ответил: «Забудь об этом, я так сказал, хотел только...», — и не успел он договорить, как она вспомнила, что этот грех действительно был на ней. Пораженная, она принесла чистосердечное раскаяние.
Две сестры пришли в Оптину и просились к старцу. Батюшка вышел на общее благословение и, увидев их, сказал: «А ты мне нужна». Сестры не поняли, к которой из них относились эти слова, а батюшка, возвращаясь назад, взял одну из них за руку и повел к себе. Через несколько минут она вышла от старца вся в слезах. Ее товарка упросила ее рассказать, в чем дело, и та ответила, плача: «Ах, батюшка мне так страшно сказал, что он видел врага, который сказал, что ходил в Шамордино смущать меня на такого-то, но я даже и не видела его никогда». В смущении она пошла к своему духовнику отцу Анатолию и передала ему все слышанное от старца. Отец Анатолий посоветовал ей хорошенько разобрать свою совесть, говоря, что старец сказал это не просто. Долго мучилась она и, наконец, вспомнила, что действительно думала об одном человеке, только не о том, которого называл старцу лукавый обличитель, и не каялась в этом. Таким образом враг оболгал сестру перед старцем, но молитвами его эта кознь вражеская обратилась в стрелу против него же: сестра через этот случай вспомнила свой неисповеданный грех и принесла чистосердечное покаяние.
У одной сестры случились разные вопросы, касающиеся ее внутренней жизни. Это было Успенским постом в последний год его жизни. Народу было много, старец сильно уставал, и она, не надеясь попасть к нему на беседу, написала ему письмо. Дня через два она была у старца, и он на все пункты ее письма дал полные ответы, вспоминая сам, что еще там было написано. Сестра ушла от старца утешенная и успокоенная, не подозревая, однако, какое чудо прозорливости старца совершилось над ней. В октябре старец скончался, и через шесть недель, при разборке его келейных бумаг, нашли нераспечатанное письмо на его имя; так как на конверте было также надписано и от кого оно, то его и возвратили по принадлежности. Каково же было изумление той сестры, когда она увидела то самое свое письмо, которое писала Успенским постом и на которое тогда же получила такие подробные ответы, нераспечатанным!
Поучения преподобного Амвросия, записанные монахиней Евфросинией (Розовой)
«Когда бывает бдение, минут за восемь (до благовеста) надо читать вечерние молитвы».
«После всенощной к тебе придут в келью, то ты встань, зажги свечку и скажи: ну-ко, сестра Варвара, прочитай-ко вечерние молитвы — и по очереди. Этим отучишь ходить в келью».
«Когда ложишься спать, кровать и келью крестить с молитвой „Да воскреснет Бог“».
«На ночь ложиться и утром вставать — все члены крестить можно: сердце — с молитвою „Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь“, а прочие члены — уши и перси и даже всю, с молитвою — „Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную“».
«Шесть часов спать, а то (если более) с покаянием».
«В подряснике можно спать и ничем не накрываться. Сны не рассказывать».
«Ничего не желай во сне видеть, а то с рожками увидишь».
«Когда проснешься, сначала перекрестись. В каком состоянии будешь с утра, так и на целый день пойдешь. У святого Иоанна Лествичника об этом написано».
«Утром, когда проснешься, говори: Слава Тебе, Боже! — Батюшка отец Макарий всегда это говорил. И не должно вспоминать прошедшее и сны».
«Когда нельзя ходить в церковь, (должно) дома вычитывать: вместо утрени — утренние молитвы, двенадцать избранных псалмов и первый час, а вместо обедни — третий и шестой часы с изобразительными».
«Утренние молитвы читать и в это время ничего не делать. И ко всякой службе ходить. А то ведь тебя даром кормят. Антоний Великий видел Ангела, который показывал ему (как должно монаху жить): то помолиться, то поработать. А во время работы „Господи, помилуй“ читать».
«В праздности грех время проводить. И службу церковную, и правило для работы упускать грех. А то смотри — Господь как бы тебя не наказал за это».
«К службе церковной непременно должна ходить, а то больна будешь. Господь за это болезнью наказывает. А будешь ходить, здорова и трезвеннее будешь. Батюшка отец Макарий, случалось, заболеет, а все пойдет в церковь. Посидит, потом в архиерейскую келью выйдет, там места не найдет, перейдет еще в келью к отцу Флавиану, там побудет, но когда уже увидит, что не в силах быть долее в церкви39, перекрестится да и уйдет. А то все не верит себе».
«Когда в церковь идешь и из церкви приходишь, должно читать: „Достойно есть“. А в церковь придя, положить три поклона: „Боже, милостив буди мне“, и прочее».
«К началу ходить к службе — трезвеннее будешь».
«Кафизму иногда стоять и непременно вставать на славах».
«Кафизму попробуй стоять в уголке, а потом выйди на свое место».
«В церкви не должно говорить. Это злая привычка. За это посылаются скорби».
«Четки даны для того, чтобы не забывать молитву творить. Во время службы должно слушать, что читают, и перебирать (четки с молитвой): „Господи, помилуй“, а когда не слышно (чтения), то: „Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную».
«Непременно устами читай молитву (Иисусову), а умом не полезно — повредиться можешь».
«Хоть шепотом произноси молитву (Иисусову), а от умной многие повредились».
«Во время чтения Апостола дома можно сидеть, если кто другой читает. И в церкви можно сидеть, когда не в силах стоять».
«От того дремлешь в церкви и не слышишь службы, что помыслы бродят туда и сюда».
«Прежде всего нужно милости просить у Господа и молиться: „Ими же веси судьбами, помилуй мя грешную“».
«От тайных моих очисти мя, и от чуждых пощади рабу твою.
(Читать): „Помилуй мя Боже“, „Отче наш“, „Богородицу“, „Да воскреснет Бог“, „Боже милостив буди мне грешной“».
«Читайте „Отче наш“, да не лгите: остави нам долги наша, якоже и мы оставляем...»
«„Христос Воскресе“ читать, когда положено церковью, а то не должно».
«Надо молиться и прибегать к Царице Небесной: помоги, спаси и помилуй».
«„Богородицу“ читать двенадцать раз или двадцать четыре раза в день. Она у нас одна Заступница».
«„Богородице Дево“ читать хоть с поясными поклонами, как одной, явившись во сне, сказала сама Божия Матерь, прибавив, что это для ее же пользы».
«Когда усердно молишься, то так и смотри, что искушение будет. Это и со всеми случается».
«Не должно говорить, что молишься (или будешь молиться) за других. Отец Антоний40 и тот говорит: обязываюсь молиться».
«Не должно тебе молиться за сестер. Это враг под видом добра подущает. Это дело совершенных. А ты только перекрестись и скажи: Господи, помилуй нас».
«Правило ко причащению можно читать самой, и „Господи, помилуй“».
«После приобщения надо просить Господа, чтобы Дар сохранить достойно и чтобы подал Господь помощь не возвращаться назад, то есть на прежние грехи».
«Когда приобщаешься, то один только день не полоскать рот и не плевать. Если большая частица (Святых Даров), то раздроблять (во рту); а маленькую так проглотить и не обращать внимание на хульные помыслы, а укорять себя за гордость и осуждение других».
«Если пьешь воду или лекарство до обедни, то не должно антидор и вынутую просфору есть».
«Просфору можно стоя есть — это дело благочестия; а кто сидя ест, того не осуждать».
«К образам прикладываться, как все делают: прежде положить пред иконой два поклона и приложиться, а потом еще один поклон».
«Пятисотницу (по немощи или недосугу) от вечерни можно раскладывать (на целые сутки)».
«Если с вечеру пятисотницу не справишь, то утром получше молись».
«Своих поклонов не накладывать, а если хочешь (больше молиться), то ночью вставать».
«К пятисотнице не прикладывать своих выдумок, а как следует (то есть как положено) молиться».
«Когда справляешь правило (келейное), то опускай занавеску. А когда посмотришь в окно, то вспомни, что каяться надо. У Иоанна Лествичника написано: если хочешь что не должное сделать, вспомни, что должно сказать о сем старцу, то и остановишься».
«Не должно говорить (случившейся посетительнице): иду правило справлять, а скажи: пойду по своим делам. А то скажи ей: давай Казанской Божией Матери акафист читать».
«Молитву в келье читать устами: „Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную“. Или: „Боже, очисти мя грешную“. А в церкви: „Господи, помилуй". И слушай больше, что читают. А если не слышишь, то всю молитву читай: „Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную“».
«Когда ударят к „Достойно" (если находишься в келье), нужно встать и положить три поклона Святой Троице: Достойно и праведно поклонятися Отцу и Сыну и Святому Духу. Просить заступления Царицы Небесной и читать: „Достойно есть яко воистину..." А если кто чужой будет (в келье), то только перекреститься».
«С покровенной главой нужно молиться».
«Когда бьют часы, должно перекреститься с молитвой: „Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную“, как пишет святой Димитрий Ростовский, для того помилуй мя, что час прошел, ближе к смерти стало. Можно не при всех креститься, а по рассмотрению, приком можно; а то и не надо, в ум же молитву должно сотворить».
«Если что представится — перекреститься».
«Не надо верить приметам, и не будут исполняться».
«Лампаду засвечать, а если масла не будет, не скорбеть — пускай не горит».
«Свечей восковых в церкви не ставить, а самой свечкой быть».
«Когда в мирском доме бываешь, то, как в дом взойдешь, в первой комнате креститься три раза, а в другую комнату (перейдешь), можно один раз. А когда обедать сядешь, за первым кушаньем только один раз перекреститься и на весь обед».
«Не должно обращаться свободно с мирскими — ты их соблазнишь».
«Книги читать поутру с четверть часа до работы, а потом целый день жуй, что читала, как овца жвачку».
«Списывать с книг, пожалуй, можно, только нужно усвоивать: что понятно, то читать. Читать надо меньше, но понимать».
«Только хоть прочитай книгу. Если и не запомнишь ничего в то время (то есть во время чтения), получишь пользу».
«Евангелие можно сидя читать только не в положенное время».
«Перед причастием читать святого Ефрема Сирина о покаянии».
«Нужно более читать книги в этот день (когда причастишься), особенно Новый Завет, послание к Ефесеям и Апокалипсис».
«Оттого не любишь отеческих книг, что они обличают тебя».
«Книги давай читать, хотя и маслом зальют, запачкают, — ничего, только по разбору — кто читает».
«Книги лучше не раскрывать» (чтобы узнать неизвестное).
«По воскресеньям не работать. А если праздник, например Иоанна Златоуста и тому подобное, то к вечеру можно поработать».
«Чай пить без хлеба. А если сильно захочется, то после чая маленький кусочек можно съесть на глазомер».
«Когда поутру чай с хлебом пьешь, то скажи себе: разве ты на постоялый двор пришла? — Это от привычки. С малого начнешь — привыкнешь к большему».
«Чай пить по три чашки без хлеба и никому этого не рассказывать. А если у кого в гостях будешь, то раскроши только хлеб, как делал митрополит Филарет (Московский). Подали ему уху стерляжью, он ушицу поел, а рыбу только раскрошил»41.
«Чай постом в другой раз — с покаянием».
«Великим постом поставишь самовар и скажи: кто не хочет осуждать, тот пей чай. Хоть не осуждайте-то, а то и напьетесь, и осуждаете».
«Когда труды, то не принуждай келейных только по три чашки чай пить, а скажи: пейте по вашему правилу».
«Если будешь помногу чай пить, то зубы будут болеть».
«Объястливые уста — свиное корыто».
«Если будешь пить после правила вечернего, то нужно положить за это двенадцать поклонов. Не осуждать людей, а сказать себе: ах я, окаянная!»
«Надо благодарить Господа, что Он тебе все посылает. Это для трех причин — чтобы привести в чувство, сознание и в благодарность».
«Как будешь кого осуждать, то скажи себе: лицемере! изми первее бревно из очесе твоего».
«Бревно в глазу — это гордость. Фарисей имел все добродетели, но был горд, а мытарь имел смирение и был лучше».
«Если найдут помыслы осуждения, то вспомни, что один лошадь украл, а другой овцу, то есть ты лошадь (украла)».
«Все помыслы (недолжные) от гордости. У тебя есть гордишка».
«Гордых сам Бог исцеляет. Это значит, что внутренние скорби (которыми врачуется гордость) посылаются от Бога, а от людей гордый не понесет. А смиренный от людей все несет и все будет говорить: достоин сего».
«Когда чувствуешь, что преисполняешься гордостью, то знай, что это похвалы других тебя надмевают».
«Когда нападет гордость, скажи себе: чудачка ходит».
«На объяснение, что в разговорах с другими говорю — я, батюшка сказал: „Отец архимандрит Моисей никогда не говорил — я“, а: „Это опытом удостоверено“ или скажет: ,,мы“».
«Дом души — терпение, пища души — смирение. Если пищи в доме нет, жилец лезет вон» (обычное выражение: выходить из терпения).
«Когда разворчишься, то укори себя, скажи: окаянная! что ты расходилась, кто тебя боится?»
«Если очень зацепят тебя, скажи себе: не ситцевая, не полиняешь».
«Много в этой голове ума, да вон нейдет».
«Когда бывает такое время, что желаешь и сама не знаешь чего, то напиши в уме эти слова: кто я и кто ипостась моя? и чего я желаю? — в гости не еду и дома не остаюсь — везите меня к нам. — Подойди и прочитай».
«Тщеславие и гордость — одно и то же. Тщеславие выказывает свои дела, чтобы люди видели, как ходишь, как ловко делаешь. А гордость после этого начинает презирать всех. Как червяк сперва ползает, изгибается, так и тщеславие. А когда вырастут у него крылья, возлетает наверх, так и гордость».
«Тщеславие, если его тронуть пальцем, кричит: кожу дерут».
«Сказать (хвалящей): не хвали, а то после рассоримся. Лествичник велит опасаться таких людей. Лучше принять злословившего человека».
«Если будут тебя хвалить, должно молчать — ничего не говорить, как написано у аввы Варсонофия».
«Похвала не на пользу. Ужасно трудна похвала. За прославление, за то, что здесь все кланяются, тело по смерти испортится — прыщи пойдут. У аввы Варсонофия написано: Серид какой был старец! А и то по смерти тело испортилось».
«Уступай N.N. во всем, предложи свой совет, только не настаивай».
«Надо быть ко всем почтительной. Будь ласкова, но не ласкательна. Поклонись, да скорее мимо проходи».
«Надо вниз смотреть. Ты вспомни: земля ecu, и в земную пойдеши».
«Не желай рясофора. Меня самого принудили в рясофор и в мантию, а я не хотел и говорил об этом батюшке отцу Макарию, я сам не принял бы».
«Смирение состоит в том, чтобы уступать другим и считать себя хуже всех. Это гораздо покойнее будет».
«Ведати подобает, яко три суть совершенного смирения степени. Первая степень покорятися старейшине, не превозноситися же над равными. Вторая степень покорятися равным, не превозноситися над меньшими. Третья степень покорятися и меньшим и вменяти себе ничтоже быти, яко единому от скотов, недостойну сопребывания человеческого».
«Лепо тебе смирятися паче иных, в передней бо мнишися жити. Это напиши да к стене приколи».
«Прежде надо наружно кланяться в ноги старцам. Это положили святые отцы. А потом внутри будет (ощущаться), точно как кто (кланяющийся) беден, а затем кучу золота дадут, и он богат будет».
«Сестра! Кайся, смиряйся, сестрам уступай что можно и не осуждай других — все с немощами».
«Кто уступает, тот больше приобретает».
«Смиряйся, и все дела твои пойдут».
«Умудряйся. Смиряйся. Других не осуждай. Не судите, да не судими будете».
«Иди мытаревым путем и спасешься, говори: Боже, милостив буди мне грешной!»
«Если не имеешь любви (к ближним), смиряйся».
«Прочитай „Живый в помощи Вышняго“, да и иди, прощение проси, на кого немирна».
«Если кто сердится на тебя, то спроси у него причину».
«Если кто не покоен (то есть немирен на тебя, а не высказывает сего), то угождай ему, будто не замечаешь сего».
«Если помысл будет говорить тебе: отчего ты этому человеку, который оскорбил тебя, то и то не сказала? — то скажи своему помыслу: теперь поздно говорить — опоздала».
«Если кого хочешь уколоть словом, то возьми булавку в рот и бегай за мухой».
«Будь сама к другим снисходительна».
«Нужно ближнего успокаивать — и с тобой то же может быть».
«Сама живешь нерадиво, а с других строго требуешь, чтобы исполняли все».
«Ты молчи пред всеми, и тебя будут все любить».
«Шуточками лучше высказывай, когда непокойна (немирна на кого) бываешь».
«Не должна вмешиваться в их (вместе живущих) спор. А уйди в свою келью, возьми бутылку воды и полей между ними, особенно же каждой можно говорить. Скажи N.N.: мы без щей насидимся — ни я, ни ты не умеем варить, а другой скажи: потерпи — она Петербургская».
Грубо не велел батюшка обращаться.
«Не должно выбирать сестру по духу, а то будет по плоти».
«Хорошее дело, что родные тебе не пишут. На что тебе знать ихние дела? К нашему отцу А-ию пришла родная сестра и ходила разыскивать для себя сани. Пошла к отцу Д-фею, к отцу казначею, наткнулась на отца игумена, там был и отец А-ий. После он говорил, что такой скорби еще не было ему».
«Смотри на всех просто».
«Будь проста, и все пройдет. Считай себя хуже N.N. Если будешь внимать себе, то найдешь, что ты действительно хуже N.N.».
«Жить просто — значит не осуждать, не зазирать никого. Например, идет Е-да. Прошла и только. Это значит, думать просто. А то при виде проходящей Е-ды подумать о ней с худой стороны: она такая-то, характер у ней такой-то. Вот уже это непросто».
«Если непокойна N.N., то скажи: все по своим местам! Себе внимать и авву Дорофея читать! Напиши это и где-нибудь приколи».
«Ты ей (N.N.) раз уступишь, а она тебе десять раз».
«Когда ты непокойна на N.N., то клади поклоны от трех до девяти с молитвой: Господи, яко же веси, помози рабе твоей N.N., и за ее молитвами меня окаянную помилуй. Тогда клади поклоны, когда непокойна (немирна), а то не надо».
«Истина без смиренномудрия основывается на злопамятности. Истина значит — кто ставит ланиту и обращает другую; а на злопамятности — кто оправдывается, что не виноват».
«У тебя всегда была эта страсть — злопамятность; она скрытна и тонка».
«Внутренняя скорбь значит: например, памятозлобствовать или терпеть отсечение своей воли потому, что другой никто не может знать, что у тебя внутри. А внешняя скорбь со стороны других».
«N.N. чтобы старшая была тебе. Убытку не будет. Ты все та же будешь. Только кто к тебе придет и что спросит, ты скажи: как М.М., — а без нее ничего не делай, а как она скажет».
«Кто будет спрашивать у тебя совета, отказываться должно: не знаю, что сказать».
«Смеяться поменьше; а то от этого недолжные помыслы приходят».
«Смех изгоняет страх Божий».
«Если кто будет смешить, тому уменьшить одну чашку чая».
«За столом не смеяться. Надо знать время на все. Ежели рассмеются, то одна сжала бы губы и вышла в сени, положив там три поклона».
«Если помыслы будут говорить: никаких больших грехов нет, что смеетесь много — большой грех».
«Дерзка и смела от смеха — страха Божиего, стало быть, нет».
«Если перебивать разговор, то это дело дерзости».
«Если кто шутя до кого дотронется, то десять поклонов положить».
«Господь тебя избавит от всех недолжных помыслов, только смиряйся».
«Молитва: «Господи! За молитвами старца Макария избави меня от помыслов». И меня (старца Амвросия), пожалуй, если хочешь, помяни».
«Если придут хульные помыслы и осуждающие других, то укоряй себя в гордости и не обращай на них никакого внимания».
«Когда найдет день, что будто хорошо живешь — весело и покойно, а вдруг сделается безпокойство, и помыслы будут тебя смущать, тогда скажи себе: что ж ты теперь смущаешься? А помнишь, когда была покойна».
Вопрос: «Как стяжать страх Божий?» Ответ: «Должно всегда иметь Бога пред собой. Предзрех Господа предо мною выну».
«Страх Божий приобретается еще исполнением заповедей Божиих, и чтобы делать все по совести».
«Против рассеянности надо иметь страх Божий. Читай у аввы Дорофея о страхе Божием, о хранении совести и о смиренномудрии».
Вопрос: «Как себе внимать, с чего начинать?» Ответ: «Надо прежде записывать: как в церковь ходишь, как стоишь, как глядишь, как гордишься, как тщеславишься, как сердишься и прочее».
«В кельи не ходить и к себе гостей не водить. А если в келье сделается тесно духом, то в чулан выйти прочихнуть».
«Если кто скажет: зайдите, — то скажи: я теперь в кислом расположении — не могу».
«Ты моя дочка. Я сам такой — человекоугодничаю. Не должно человекоугодничать, должно лучше молчать. Положи на бесы угождение людям на одну сторону, а на другую молчание, то молчание перевесит».
«Вы на меня похожи, я тоже учу, вы мои дочки». Батюшка отец Амвросий несколько раз это повторял.
«Помыслы записывать каждый день. А когда пойдешь к М. И. (для откровения), то выпиши их вообще, например сердилась и тому подобное».
«Надо говорить помыслы М. И., помыслы и ослабеют. А откуда они — от гордости».
«N.N. (старице или старцу) все должно говорить, сказать, что осуждаю, и помыслы приносятся, а повторять их не надо. Это враг наносит. Ефрем Сирин называет это лаянием бесовским. Если спросит N.N.: какие? — тогда можно сказать».
«Надо говорить: приходят помыслы хульные против вас и осуждающие». (Если бывают помыслы против старицы или старца.)
«Свои грехи говори и себя больше вини, а не людей».
«Чужие дела не передавай».
«Не рассказывать, где что делается».
Батюшка строго приказывал — чужих грехов не говорить матушке игуменье, но себя винить.
«Помыслы те надо говорить, которые безпокоят. Иной помысл целый день приражается — и ничего, а другой враз оцарапает — тут и нужно говорить».
«Не должно никому говорить, как матушка игуменья утешает, а то зависть будет».
«Милостыню подавать, если лишние деньги будут».
«Выработанные деньги отдавай на общие».
«Когда кто просит тебя что купить, покупай до тех пор, пока денег не будет; а тогда скажи, что денег нет».
«У N.N. немощь — скупость, а у тебя немощь — раздавать. У нас был такой-то брат — раздаст, а потом и скорбит, что того или другого у него нет».
«Свет воссиял, чтобы иоты не было тьмы».
«Кадка меду, ложка дегтю. Враг покажет десять раз правду, а однажды ложь — все дело пропало».
«Нужно себя понуждать гряды копать и на все».
«Вспоминай батюшки отца Макария слова и исполняй — вот и будешь его слушаться».
«Ответ на жалобу о безпамятстве: „Придет время — вспомнишь мои слова, когда нужно будет“».
«Уныние значит та же лень, только хуже. От уныния и телом ослабеешь, и духом. Не хочется ни работать, ни молиться, в церковь ходишь с небрежением — и весь человек ослабевает».
«Прелесть нерадения (может быть), а настоящей прелести не будет, потому что мы — не подвижники».
Вопрос: «Помысл пришел: зачем спасаться? Не спасемся все равно, как ни жить. К тому же теперь нет спасающихся, как написано в видении Афонского монаха». Ответ: «Это сказано к тому, что теперь совершенных во всем нет, а спасающиеся есть. Не каждый может быть генералом, а иной — генерал, другой — полковник, майор, офицер, солдат, и простой человек такой же, как и они».