Поэтесса Надежда Александровна Павлович (1895-1980) оказалась в Оптиной в 1921 году. Здесь впервые видит она преподобного Нектария. В течение трех дней пытается поговорить с ним, но старец отказывается принять молодую женщину, представительницу столичной литературной богемы. Потрясенная, она уезжает в Петроград, но мысль о старце («я видела настоящего святого»), о единственно возможном для нее пути исцеления не покидает ее. Через полгода она вновь возвращается в монастырь. С этого дня жизнь ее навсегда соединяется с Оптиной. По благословению преподобного Нектария она остается жить в Оптиной, становится сотрудницей первого Оптинского краеведческого музея, которым заведовала его основательница Лидия Васильевна Защук (впоследствии она приняла схиму с именем Августы и была расстреляна вместе с оптинским архимандритом Исаакием в 1937 году в Туле). Два года прожила Надежда Александровна в Оптиной в послушании у старца. Но музею и самому монастырю уже грозила беда. Сбывалось предсказание отца Нектария о том, что «скоро монастыри закроют и ходить в монашеском по улицам будет нельзя». В Вербное воскресенье 1923 года Оптина пустынь была закрыта. Тяжелобольного старца Нектария сперва положили под арестом в больницу, а затем в Великий Четверг отвезли в тюремную больницу в Козельске, большинство духовных отцов и монашеской братии также были арестованы. Выдав в ЧК батюшку Нектария за своего дедушку, Надежда Александровна добивается замены расстрела (отца Нектария обвинили в контрреволюции) поселением. Она увозит батюшку в село Холмищи (65 км от Козельска), навещает его там, привозит продукты, теплые вещи. Перед кончиной в 1928 году батюшка Нектарий благословил свою духовную дочь Надежду Павлович помнить Оптину, всегда заботиться о ней и делать все возможное для ее сохранения. Она и выполняла завещанное как могла в те страшные для Православия годы: в конце 20-х перевезла и таким образом сохранила для нас ценнейший архив и библиотеку Оптиной пустыни, сдав все материалы в Государственную библиотеку им. В. И. Ленина в Москве. Работая в Красном Кресте, помогала родственникам и друзьям передавать вести и посылки заключенным (среди которых много было и Оптинцев); совершила духовный подвиг, навестив находящегося в заключении отца Сергия (Мечева). Ее стараниями в 1974 году Оптина пустынь получила статус памятника культуры и была поставлена на государственную охрану.
Надежда Александровна собрала и записала множество рассказов и свои воспоминания о последнем Оптинском старце Нектарии, его удивительной прозорливости и духовных наставлениях, поучениях, беседах с ним.
Последним Оптинским старцем был иеромонах отец Нектарий. Он был учеником скитоначальника отца Анатолия Зерцалова и старца Амвросия, а впоследствии архимандрита Ага— пита, широко образованного и духовно опытного монаха. Старцем он стал в 1913 году и поселился в хибарке старца Амвросия у скитских ворот. В период его старчествования в Оптиной были еще старцы — Варсонофий и Феодосий, а позже отец Анатолий, скончавшийся за год до закрытия Оптиной, летом 1922 года.
Батюшка Анатолий был необыкновенно прост и благостен. Всякий подходивший к нему испытывал счастье попасть как бы под золотой благодатный дождь. Само приближение человека к этому старцу уже как бы давало ему чудесную возможность очищения и утешения. Батюшка Нектарий был строже, проникновеннее и своеобразнее. Он испытывал сердца приходивших к нему и давал им не столько утешение, сколько путь подвига, он смирял и ставил человека перед духовными трудностями, не боясь и не жалея его малой человеческой жалостью, потому что верил в достоинство и разумение души и великую силу благодати, помогающей ищущему Правды. Основными чертами батюшки Нектария были смирение и мудрость, и свет его был как светлый меч, рассекающий душу. К каждому человеку он подходил лично, индивидуально, с особой мерой и говорил: «Нельзя требовать от мухи, чтобы она делала дело пчелы. Каждому человеку надо давать по его мерке. Нельзя всем одинаково».
Внешне старец был невысок, с лицом несколько округлым; длинные редкие пряди полуседых волос выбивались из— под высокой шапочки; в руках гранатовые четки. Исповедуя, он надевал старенькую красную бархатную епитрахиль с истертыми галунными крестами. Глаза — разные и небольшие. Лицо его как бы не имело возраста — то древнее, суровое, словно тысячелетнее, то молодое по живости и выразительности мысли, то младенческое по чистоте и покою. Еще лет за шесть до смерти, несмотря на преклонный возраст, ходил он легкой скользящей походкой, как бы касаясь земли. Позже он передвигался с трудом, ноги распухли, как бревна, сочились сукровицей. Это сказались многолетние стояния на молитве.
К концу жизни лицо его утратило отблеск молодости, который так долго покоился на нем и вернулся к нему лишь во время предсмертной болезни. Если в эти последние годы лицо его светлело, то только каким-то вневременным светом. Старец очень одряхлел, ослабел, часто засыпал среди разговора, но еще чаще он погружался в глубокую умную молитву, как бы выходя из мира, и, возвращаясь к нам, был полон особой силы духа и просветленности. Вся жизнь старца, от младенчества до смертного часа, была отмечена Божиим Промыслом.
Он родился в Ельце в 1857 году у бедных родителей, Василия и Елены Тихоновых. Крещен в елецкой церкви, освященной во имя преподобного Сергия, при крещении назван Николаем, крестных звали Николай и Матрона. О них и о родителях своих он всегда молился. Отец был рабочим на мельнице, скончался он тогда, когда сыну исполнилось семь лет. Мальчик был умным и любознательным, но учиться ему пришлось только в сельской школе — помешала нужда.
Из раннего его детства известен только один случай: однажды он играл около матери, а рядом сидела кошка, и глаза у нее ярко светились. Мальчик схватил иголку и вздумал проколоть глаз животного, чтобы посмотреть, что там светится, но мать ударила его по руке: «Ах ты! Вот как выколешь глаз кошке, сам потом без глазу останешься».
Через много лет, уже монахом, старец припомнил этот случай. Он пошел к скитскому колодцу, где был подвешен ковш с заостренной рукояткой. Другой монах, не заметив батюшки, поднял ковш так, что острие пришлось прямо против батюшкиного глаза, и лишь в последнее мгновение старцу удалось оттолкнуть острие. «Если бы я тогда кошке выколол глаз, и я был бы сейчас без глаза, — говорил он. — Видно, всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоинству, как все в жизни от колыбели до могилы находится у Бога на самом строгом учете».
С матерью у Николая была глубокая душевная близость. Она была строга с ним, но больше действовала кротостью и умела тронуть его сердце. Одиннадцати лет устроила Николая в лавку купца Хамова, и там к семнадцати годам он дослужился до младшего приказчика. Вырастал юноша тихим, богомольным, любящим чтение. «Лицом он был очень красив, с румянцем нежным, как у девушки, с русыми кудрями», — рассказывали старейшие Оптинцы, помнившие его в молодости. О дальнейшей жизни своей он тогда не загадывал. Как стукнуло ему восемнадцать лет, старший приказчик Хамова задумал женить его на своей дочери, и хозяин этому сочувствовал. Девушка была очень хороша и Николаю по сердцу.
Даже через десятки лет, вспоминая свою нареченную невесту, батюшка растроганно улыбался, а одной монашенке, которую он очень ласково принимал, говорил: «Ты мне мою давишнюю невесту напоминаешь».
В то время была в Ельце благочестивая старица, тогда уже почти столетняя, — схимница Феоктиста, духовная дочь отца Тихона Задонского. К ней елецкие горожане ходили на совет. И хозяин посоветовал Николаю пойти к ней благословиться на брак. А схимница, когда он пришел, сказала ему: «Юноша, пойди в Оптину к Илариону, он тебе скажет, что делать». Перекрестила его и дала ему на дорогу чаю. Тот поцеловал ей руку и пошел к хозяину — так и так, посылает меня матушка Феоктиста в Оптину. Хозяин — ничего, даже денег дал ему на дорогу. Простился Николай с невестой, и больше никогда в жизни им не пришлось увидеться.
Когда подошел он к Оптиной, было лето, а летом кругом Оптиной красота несказанная. Все луга в цветах, среди лугов серебряная Жиздра, над ней ивы и дубы, а дальше, на том берегу, — сады монастырские и огромный Оптинский мачтовый лес. Монастырь белой стеной опоясан, по углам башни, а на каждой башенке флюгер — Ангел с трубой.
Пришел Николай в скит, народу множество — все к великому старцу иеромонаху Амвросию, — и думает: «Какая красота здесь, Господи! Солнышко ведь тут с самой зари, и какие цветы! Словно в раю!» Так вспоминал старец о своем первом впечатлении от Оптиной.
А как найти Илариона — не знает, и не знает даже, кто такой Иларион. Спросил он одного монаха. А тот улыбнулся на простоту его и говорит: «Хорошо, покажу тебе Илариона, только уж не знаю, тот ли это, что нужен тебе». И привел его к скитоначальнику Илариону. Рассказал ему Николай о матушке Феоктисте, просит решения своей судьбы, а тот говорит: «Сам я ничего не могу сказать тебе, а пойди ты к батюшке Амвросию, и что он тебе скажет, так ты и сделай».
В то время народу к старцу Амвросию шло столько, что приема у него ждали неделями, но Николая старец принял сразу же и говорил с ним два часа. О чем была эта беседа, старец отец Нектарий никому не открывал, но после нее Николай навсегда остался в скиту, домой уже не возвращался ни на один день.
Увидев однажды в руках у посетителя книгу «Жизнеописание старца Илариона», батюшка сказал: «Я ему всем обязан. Он меня и принял в скит пятьдесят лет тому назад, когда я пришел, не имея, где главу преклонить. Круглый сирота, совершенно нищий, а братия тогда вся была — много образованных. И вот я был самым что ни есть последним». Батюшка показал рукой от пола аршина полтора, чтобы сделать наглядным свое тогдашнее убожество и ничтожество... А старец Иларион тогда уже проходил и знал путь земной и путь небесный. «Путь земной — это просто, а путь небесный...» — и батюшка не договорил.
Первое послушание, которое дали ему в Оптиной, было ходить за цветами, которые так ему полюбились, а потом назначено ему было пономарить. На этом послушании он часто опаздывал в церковь и ходил с красными, опухшими, словно заспанными глазами. Братия жаловалась на него старцу Амвросию, а тот отвечал, как было у него в обычае, в рифму: «Подождите, Николка проспится, всем пригодится!»
Стал он духовным сыном отца Анатолия Зерцалова, впоследствии скитоначальника, а на совет ходил к батюшке Амвросию. В «Жизнеописании в Бозе почившего старца иеросхимонаха Амвросия», составленном архимандритом Агапитом, приводятся воспоминания батюшки Нектария: «В скит я поступил в 1876 году. Через год после сего батюшка отец Амвросий благословил меня обращаться как к духовному отцу к начальнику скита иеромонаху Анатолию, что и продолжалось до самой кончины последнего в 1894 году. К старцу же Амвросию я обращался лишь в редких и исключительных случаях. При всем этом я питал к нему великую любовь и веру. Бывало, придешь к нему, а он после нескольких слов моих обнаружит всю мою сердечную глубину, разрешит все недоумения, умиротворит и утешит. Попечительность и любовь ко мне, недостойному, со стороны старцев нередко изумляли меня, ибо я сознавал, что их недостоин. На вопрос мой об этом духовный отец мой, иеромонах Анатолий, отвечал, что причиной этому «моя вера и любовь к старцу и что если он относится к другим не с такой любовью, как ко мне, то это происходит от недостатка в них веры и любви к старцу; как человек относится к старцу, так точно и старец относится к нему».
Дальше батюшка Нектарий вспоминает: «К сожалению, были среди братии некоторые порицавшие старца. Приходилось мне иногда выслушивать дерзкие и безсмысленные речи таких людей, хотя всегда старался защищать старца. Помню, что после одного из подобных разговоров явился ко мне во сне духовный отец мой иеромонах Анатолий и грозно сказал: «Никто не имеет права обсуждать поступки старца, руководствуясь своим недомыслием и дерзостью. Старец за действия даст отчет Богу. Значения их мы не постигаем». Так отцу Нектарию объясняли духовные отцы и учителя высокое значение и духовные законы старчества.
И отец Амвросий, и отец Анатолий вели его строго истинным монашеским путем. Батюшка Нектарий рассказывал так о том старческом окормлении, что он получал: «Вот некоторые ропщут на старца, что он в положение не входит, не принимает, а не обернутся на себя и не подумают: «А не грешны ли мы? Может, старец потому меня не принимает, что ждет моего покаяния и испытывает?» Вот я, грешный, о себе скажу. Бывало, приду я к батюшке отцу Амвросию, а тот мне: «Ты чего без дела ходишь? Сидел бы в своей келье да молился!» Больно мне станет, но я не ропщу, а иду к духовному отцу своему батюшке Анатолию. А тот грозно встречает меня: «Ты чего без дела шатаешься? Празднословить пришел?» Так и уйду я в келью. А там у меня большой, во весь рост, образ Спасителя; бывало, упаду перед Ним и всю ночь плачу: «Господи, какой же я великий грешник, если и старцы меня не принимают!»
Однажды старца спросили, не возмущался ли он против своих учителей. Тот ответил: «Нет! Мне это и в голову не могло прийти. Только раз провинился я чем-то и прислали меня к старцу Амвросию на вразумление. А у того палочка была. Как провинишься, он и побьет (не так, как я вас!). А я, конечно, не хочу, чтобы меня били. Как увидел, что старец за палку берется, я — бежать... и о том прощения просил».
Про отца Анатолия Зерцалова старец говорил: «Я к нему двадцать лет относился и был самым последним сыном и учеником, о чем и сейчас плачу». И, обращаясь к посетительнице, прибавил: «Так вот, матушка, если хочешь быть монашенкой, так и ты считай себя последней дочерью и плохой ученицей. Нужно всегда думать о себе, что находишься в новоначалии».
Та же монахиня рассказывает: «Однажды старец спросил ее: «Что же, матушка, благоденствуешь?» — «Очень хорошо, батюшка!» — по простоте ответила она. «Хорошо!» — повторил он. Потом ушел к себе и через некоторое время вернулся суровый, сердитый. Она его спрашивает о житейском, о доме, о разных вопросах, что тут решить надо, а он молчит. А потом сказал, направляя к другому духовнику: «А ко мне и не ходите! Отказываюсь я от вас!» Она плакать, а он и не глядит, других батюшка принимает, а с ней и не занимается. Отчаянные помыслы пошли у нее. Тогда он взял ее за руку и подвел к угольнику: «Говори, хочешь в Царство Небесное?» — и так сурово, только что не кулаком толкает. Та молчит. «Говори, хочешь?» Та сквозь слезы: «Хочу!» — «Ну вот! Лучшего и не ожидай. Я другой дороги туда не знаю. А если ты хочешь, то поищи сама», — и опять ушел. А у нее от скорби все в голове мутится. Тогда он словно смягчился немного и дал в книжке прочесть жизнеописания двух Саровских старцев, одного очень сурового, а другого мягкого, и как новоначальных суровый больше посылал к мягкому, а то они его суровости не выдерживали и отпадали. Так сурово воспитывали батюшку Нектария его старцы и так же вел он ближайших своих учеников, но не натягивая тетиву, а временами давая как бы отдых, чтобы силы не перенапряглись. Он сказал однажды своей ученице: «Уверяю тебя, что у нас будут экзамены и маневры, а после экзаменов у нас духовная радость будет». А та возражала: «Батюшка, я же взрослая, какие у меня будут экзамены?» Батюшка улыбнулся: «Нет, нет! Обязательно у нас будут экзамены и переэкзаменовки».
Послушанию старец придавал величайшее значение. «Самая высшая и первая добродетель — послушание. Это самое главное приобретение для человека. Христос ради послушания пришел в мир, и жизнь человека на земле есть послушание Богу. В послушании нужно разумение и достоинство, иначе может выйти большая поломка жизни.
Без послушания человека охватывает порыв и как бы жар, а потом бывает расслабление, охлаждение и окоченение, и человек не может двинуться дальше. А в послушании сначала трудно — все время точка и запятая, а потом сглаживаются все знаки препинания».
«Нашим прародителям дано было обетование, которое они ждали от Каина. Каин был первенец, но предпочтение они оказывали Авелю, потому что он был кроток, смирен и послушлив, а Каин был первенец, но был жесток и груб и творил свою волю. Ему было досадно, что Авелю отдают предпочтение, и он омрачился и опустил лицо свое. А Господь сказал ему: «Каин, грех лежит у порога. Властвуй над ним, а то он обратится и сокрушит тебя». А он не вник, не послушался Бога — грех лежал у порога сердца его, а он не вник и посмотрел на порог дома — видит, там никто не лежит, он и не стал об этом думать и пошел, убил брата своего, отказался от послушания Богу и попал в послушание греху. А уж как он мучился потом! Господи! Он всегда бежал отовсюду и всего боялся и трясся». Так старец в образной форме учил разумению и внимательности в послушании. Он указывал, что нельзя понимать духовных указаний буквально и поверхностно, ограничиваясь внешним; надо смотреть не только на порог дома, но главным образом на порог своего сердца.
Приводя какой-нибудь текст или пример из Священного Писания, он обычно говорил о прямом, буквальном, и об иносказательном его значении. Например: Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых (Пс. 1, 1). Со стороны внешней это значит, что ублажается человек, избегающий нечестивых собраний, не принимающий участия в еретических или антицерковных учениях, но мужем называется и ум, когда он не принимает приходящих от врага помыслов. Запретить приходить помыслам нельзя, но можно не вступать с ними в совещание, в разговоры, а вместо этого говорить: «Господи, помилуй!» Вот поступающий таким образом и называется мужем.
Назначая какое-нибудь послушание, он с величайшей точностью и заботливостью разъяснял его, указывал, как лучше исполнить, соразмерял его с силами человека, но, раз назначив, требовал исполнения неукоснительного и безотлагательного. Однажды он послал одну свою духовную дочь с поручением. Она задержалась в хибарке, с кем-то разговаривая. Старец вышел и сказал: «Две минуты прошло, а ты еще здесь!»
Поступив в скит в 1876 году, батюшка Нектарий получил мантию в 1887 году. Было это для него великой радостью. Он вспоминал в старости: «Целый год после этого я словно крылышки за плечами чувствовал». О постриге он говорил одной монастырской послушнице: «Когда ты поступила в монастырь, ты давала обещание Господу, и Господь все принял и записал все твои обещания. И ты получила монашество. А это только обряд монастырский. И когда ты будешь жить по-монашески, то все получишь в будущей жизни, а когда ты получишь мантию, а жить по-монашески не будешь, с тебя в будущей жизни ее снимут». Мать А., слушавшая это поучение, говорит батюшке: «Я очень плохо живу». А он в ответ: «Когда учатся хоть какому искусству, то всегда сначала портят, а потом уже начинают делать хорошо. Ты скорбишь, что у тебя ничего не выходит. Так вот, матушка, когда Господь сподобит тебя ангельского образа, тогда Благодать тебя во всем укрепит». Мать А. возражает: «Батюшка, ведь вы только что говорили, что не нужно стремиться к мантии?» — «Матушка, таков духовный закон: не нужно ни проситься, ни отказываться».
Монашество он ставил очень высоко. Оптинскому послушнику отцу Я. говорил: «У тебя три страха: первый страх — отречения от монашества бояться; второй страх — начальства бояться; третий страх — молодости своей бояться. Какого же страха надо тебе больше всего бояться? Я тебе заповедую монашество больше всего хранить. Если тебе револьвер приставят — и то монашества не отрекайся».
В 1894 году отец Нектарий был посвящен в иеродиаконы, а в 1898 году рукоположен калужским архиереем в иеромонахи.
О своем рукоположении он рассказывал П. Н.: «Когда меня посвящал в иеромонахи бывший наш благостнейший Владыка Макарий, то он святительским своим оком прозревал мое духовное неустройство, сказал мне по рукоположении моем краткое и сильное слово, и настолько было сильно слово это, что я до сих пор помню, сколько уже лет прошло, до конца дней моих не забуду. И много ли всего-то он и сказал мне! Подозвал к себе в алтарь, да и говорит: «Нектарий! Когда ты будешь скорбен и уныл и когда найдет на тебя искушение тяжкое, ты только одно тверди: «Господи, пощади, спаси и помилуй раба Твоего — иеромонаха Нектария». Только всего ведь и сказал Владыка, но слово его спасло меня раз и доселе спасает, ибо оно было сказано со властию».
От какой беды спасло его это слово, осталось прикровенным, но о нескольких искушениях своих старец однажды рассказывал: одно было в первые годы его послушничества.
В молодости у него был прекрасный голос, а музыкальный слух оставался и в старости. В те первые годы своего жительства в Оптиной он пел в скитской церкви на правом клиросе и даже должен был петь Разбойника благоразумного. Но в скиту был обычай: раз в год, как раз в Великом посту, приходил в скит монастырский регент и отбирал лучшие голоса для монастырского хора. Брату Николаю тоже грозил перевод из скита в монастырь, а этого ему не хотелось. Но и петь Разбойника... было утешительно и лестно. И все же он в присутствии регента стал немилосердно фальшивить, настолько, что его перевели на левый клирос, и, конечно, больше вопрос о его переводе не поднимался.
Второе искушение обуяло его, когда он был уже иеромонахом и полузатворником. Получив мантию, он почти совсем перестал выходить из своей кельи, не говоря уже об ограде скита. Даже были годы, когда окна его кельи были заклеены синей сахарной бумагой. Сам он любил повторять, что для монаха есть только два выхода из кельи — в храм да в могилу. Но в эти же годы он учился и читать. Читал он не только святоотеческую и духовную литературу, но и научную, занимался математикой, историей, географией, русской и иностранной классической литературой. Говорил он с посетителями о Пушкине и Шекспире, Мильтоне и Крылове, Шпенглере и Хаггарде, Блоке, Данте, Толстом и Достоевском. В единственный час отдыха своего после обеда он просил читать ему вслух Пушкина или какие-нибудь народные сказки — русские или братьев Гримм.
Изучал языки — латынь и французский (по-французски он даже говорил, познакомившись с одним французом, принявшим в Оптиной Православие; по-латыни он часто цитировал); был близок с Константином Леонтьевым; тот, живя в Оптиной, читал ему в рукописи свои произведения.
У художника Болотова, принявшего монашество, он учился живописи. Художник Болотов, окончивший Петербургскую Академию художеств, товарищ Репина и Васнецова, основал в Оптиной иконописную мастерскую, в. которой преподавал по методам Академии, и отец Нектарий сохранил интерес к живописи до конца жизни.
Уже во время иеромонашества обуяло отца Нектария желание поехать путешествовать, поглядеть дальние страны. В это время и пришло в Оптину требование откомандировать иеромонаха во флот для кругосветного путешествия, и отец архимандрит предложил это назначение батюшке. Тот с радостью стал собираться. Только уже перед самым отъездом он пошел за напутственным благословением к старцу Иосифу, а тот не благословил. Так и пришлось батюшке остаться в Оптиной.
Третье искушение было, уже когда батюшка сам был старцем. Ему, почти семидесятилетнему, захотелось бросить старчество и уйти странником. «Только здесь я уже сам понял, что это искушение, поборол себя и остался», — рассказывал он.
В эти же годы учения и духовного возрастания старец начал юродствовать. Он носил цветные кофты поверх подрясника, сливал в один котел все кушанья, подаваемые на трапезной, — и кислое, и сладкое, и соленое, ходил по скиту — валенок на одной ноге, башмак — на другой. Еще более смущал он монахов не только в это время, но и в период своего старчествования своими игрушками. У него были игрушечные автомобили, пароходики, поезда и, наконец, самолеты. По игрушкам он составлял себе представление о современной технике. Еще были у него музыкальные ящики, и он даже завел граммофон с духовными пластинками, но скитское начальство не позволило. Для него характерен был этот интерес к общему течению жизни. До последнего года своей жизни он знакомился с современной литературой, прося привозить ему книжные новинки, расспрашивая о постановке образования в школах и вузах, знал обо всем, что интересовало интеллигенцию. Но все это знание нужно было ему для его служения Богу и людям. Он рассказывал, как однажды, еще до революции, пришли к нему семинаристы со своими преподавателями и попросили сказать им слово на пользу. «Юноши! — обратился он к ним. — Если вы будете жить и учиться так, чтобы ваша научность не портила нравственности, а нравственность научности, то получится полный успех вашей жизни».
Как-то одна его духовная дочь горестно говорила своей подруге в батюшкиной приемной: «Не знаю, может быть, образование совсем не нужно и от этого только вред. Как это совместить с Православием?» Старец возразил, выходя из кельи: «Ко мне однажды пришел человек, который никак не мог поверить в то, что был потоп. Тогда я рассказал ему, что на самых высоких горах в песке находятся раковины и другие остатки морского дна и как геология свидетельствует о потопе, и он уразумел. Видишь, как нужна иногда научность». Часто он говорил: «Я к научности приникаю». Об истории он говорил: «Она показывает нам, как Бог руководит народами и дает как бы нравственные уроки Вселенной». Говоря о математике, он любил спрашивать, может ли быть треугольник равен кругу, и часто приводил святоотеческий пример: «Бог — центр круга, люди — радиусы. При приближении к центру, они сближаются между собой». О внешнем делании он говорил: «Внешнее принадлежит вам, а внутреннее — Благодати Божией. А потому делайте, делайте внешнее, и когда оно все будет в исправности, то и внутреннее образуется. Не надо ждать или искать чудес. У нас одно чудо: Божественная литургия. Это величайшее чудо, к нему нужно приникать».
Он учил внимательности в мысли: «Перестаньте думать, начните мыслить. Думать — это расплываться мыслью, не иметь целенаправленности. Отбросьте думание, займитесь мышлением. Была «дума», которая думала, а не мыслила государственно — Наполеон думал, а Кутузов мыслил. Мысли выше дум».
О жизни он говорил: «Жизнь определяется в трех смыслах: мера, время, вес. Самое доброе, прекрасное дело, если оно выше меры, не будет иметь смысла. Ты приникаешь к математике, тебе дано чувство меры. Помни эти три смысла. Ими определяется вся жизнь».
Он рассказывал, что в молодости много наблюдал жизнь насекомых и животных.
Однажды старец сказал: «Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы тот возрастал в познании. В Божественном творчестве нет остановки, все движется, и Ангелы не пребывают в одном чине, но восходят со ступени на ступень, получая новые откровения. И хотя бы человек учился сто лет, он должен идти к новым и новым познаниям... И ты работай. В работе незаметно пройдут годы». В это время лицо его было необыкновенно светлым, таким, что трудно было смотреть на него.
В другой раз он сказал: «Одному пророку было явление Божие не в световом окружении, а в треугольнике. И это было знамением того, что к неисследимой глубине Божией человек не может приближаться и испытывать ее. Человеку позволено испытывать окружение Божества, но если он дерзнет проникнуть за черту, он гибнет от острия треугольника».
Говорил старец и об искусстве и литературе. «Заниматься искусством можно, как всяким делом, как столярничать или коров пасти, но все это надо делать как бы перед взором Божиим. Есть большое искусство и малое. Вот малое бывает так: есть звуки и светы. Художник — это человек, могущий воспринимать эти другим невидимые и неслышимые звуки и свет. Он берет их и кладет на холст, бумагу. Получаются краски, ноты, слова. Звуки и светы как бы убиваются. От света остается цвет. Книга, картина — это гробницы света и звука. Приходит читатель или зритель, и если он сумеет творчески взглянуть, прочесть, то происходит «воскрешение смысла». И тогда круг искусства завершается. Перед душой зрителя и читателя вспыхивает свет, его слуху делается доступен звук. Поэтому художнику или поэту нечем особенно гордиться. Он делает только свою часть работы. Напрасно он мнит себя творцом своих произведений — один есть Творец, а люди только и делают, что убивают слова и образы Творца, а затем от Него полученной силой духа оживляют их. Но есть и большое Искусство — слово, убивающее и воскрешающее (псалмы Давида, например), но путь к этому искусству лежит через личный подвиг художника, это путь жертвы, и один из многих тысяч доходит до цели».
«Все стихи в мире не стоят одной строчки Священного Писания».
«Пушкин был умнейший человек в России, а собственную жизнь не сумел прожить».
Старец любил цитировать «Гамлета»: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».
Один писатель спрашивает у старца, как он считает, можно ли напечатать стихотворение, направленное против монастыря. «Печатай! Вот Мильтон писал страшные вещи и, можно сказать, даже ужасные, а все вместе хорошо. Всегда надо творчество брать в целом».
Он говорил о необходимости для писателя продумывать каждое слово: «Прежде чем начинать писать, обмакните перо семь раз в чернильницу».
Признавая значение театра как средства народного воспитания, советуя артистам соблюдать в игре соразмерность, он однажды не благословил идти на сцену одну девушку, мечтавшую об этом. Когда его спросили, почему он не благословляет, он ответил: «Она не осилит и развратится. Здесь сила нужна. Застенчивость — по нынешним временам большое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если сохранить целомудрие (а у вас, интеллигенции, легче всего его потерять) — это все сохранит!»
Живопись, к которой он сам имел способности, была ему особенно близка.
«Теперь нет большого живописного искусства. Раньше художник готовился к писанию картины и в душе и внешне. Прежде чем сесть за работу, он все приготовлял: и холст, и краски, а картину свою писал не несколько дней, а годы, иногда всю жизнь, как Иванов свое «Явление Христа народу». И создавались великие произведения. А сейчас — сядет работать, ан кисти подходящей нет или краски надо бежать доставать, от работы отрывается. Даже внешне не соберет себя. И пишет все второпях, не продумав, не прочувствовав...»
Однажды старец заметил: «А когда пишешь Ангела, нужно, чтобы свет не на него падал, а из него струился».
Старцу очень хотелось, чтобы была создана картина Рождества Христова. «Надо, чтобы мир вспомнил об этом. Ведь это только раз было! Пастухи в коротких, изодранных по краям одеждах стоят лицом к свету, спиной к зрителю, а свет не белый, а слегка золотистый, без всяких теней, и не лучами или снопами, а сплошь, только в самом дальнем краю картины светлый сумрак, чтобы показать, что это ночь. Свет весь из ангельских очертаний, нежных, едва уловимых, чтобы ясно было, что это красота не земная — небесная, чтобы нечеловеческое это было!» — прибавил батюшка с особой силой.
Одной девушке он сказал: «Почему пастухи видели в эту ночь Ангелов? Потому что они бодрствовали».
Однажды старцу показали прекрасную икону Преображения Господня, где яркость Фаворского света достигалась контрастом с черными узловатыми деревьями на переднем плане. Старец велел их стереть, говоря, что там, где Фаворский свет, не остается никакой черноты. Рассказывая, он показывал: «Когда загорается этот свет, каждая трещинка на столе светится, а там, где тени, — только более слабый свет».
Все замечания эти были плодом внутреннего духовного опыта отца Нектария. Сейчас, неся служение старца, он делился с людьми своими знаниями. Но переход из уединенной кельи к общественному служению дался ему нелегко. В 1913 году по настоянию отца Венедикта, настоятеля Боровского монастыря и благочинного монастырей, Оптинская братия собралась, чтобы избрать старца. Сначала старчество предложили отцу архимандриту Агапиту, жившему в Оптиной на покое. Это был человек обширных познаний и высокого духа, автор лучшего жизнеописания старца Амвросия, но решительно уклонявшийся и от архиерейства, не раз ему предлагаемого; от старчества он отказался наотрез. Он спасался, имея лишь несколько близких учеников. Одним из них был иеромонах Нектарий. Когда братия стала просить его указать им достойного, он назвал отца Нектария. Тот, по смирению своему, и на соборе братии не присутствовал. Когда его избрали, послали за ним отца Аверкия. Тот приходит и говорит: «Батюшка, вас просят на собрание». А батюшка Нектарий отказывается. «Они там и без меня выберут кого надо». — «Отец архимандрит послал меня за вами и просит прийти!» — говорит отец Аверкий. Тогда батюшка сразу же надел рясу и как был — одна нога в туфле, другая в валенке — пошел на собрание. «Батюшка, вас избрали духовником нашей обители и старцем», — встречают его. «Нет, отцы и братии. Я скудоумен и такой тяготы понести не могу», — отказывался батюшка. Но отец архимандрит сказал ему: «Отец Нектарий, прими послушание». И тогда батюшка согласился.
Отец Венедикт поддержал этот выбор, но когда отец Нектарий стал уже старцем и поселился в хибарке старца Амвросия, решил испытать его. Приехав в монастырь, он послал сказать ему, что требует его к себе. А батюшка Нектарий не идет: «Я столько лет в скиту живу и никуда не выхожу и идти не способен». Тогда отец Венедикт посылает вторично и велит сказать: «Благочинный монастырей требует тебя к себе». Тут батюшка сразу пришел в монастырь и поклонился отцу Венедикту в ноги, а тот смеется и говорит: «Я — благочинный, тебе в ноги кланяться не стану, а до земли поклонюсь». Потом они стали дружески беседовать.
Но всегда старец говорил о себе: «Ну какой я старец. Как могу я быть наследником прежних старцев! Я слаб и немощен. У них благодать была целыми караваями, а у меня ломтик».
Вспоминая старца Амвросия: «Это был небесный человек и земной Ангел, а я едва лишь поддерживаю славу старчества». С тонким юмором он говорил: «Я — мравий и ползаю по земле и вижу все выбоины и ямы, а братия очень высока — до облак подымается. «О, лениве, пойди ко мравию и поревнуй его житию!» — это сказал не светский писатель, а в церкви читается. Паремии слышали? А кто мы такие — батюшка Анатолий и мы? Только мравки. И вы к нам пришли. А вот Крылов, ваш петроградский библиотекарь, про мравия писал, как к нему стрекоза пришла. Вы знаете?» Батюшка начинает улыбаться, рассказывая конец басни. Однако тут же обращается к образам, творит краткую молитву и отпускает посетителя: «Вы еще только подходите к первой ступеньке, не поднимались, а только подходите. А еще надо пройти сквозь дверь, и никакими усилиями невозможно в нее войти, если не будет милости Божией. А потому первым делом надо просить: Милосердия двери, Господи, отверзи ми. Все испрашивается молитвой! Адам в раю. Заповедь: Возделывай и храни — о молитве. А Адам безпечно только созерцал красоту, он не благодарил Бога». Смирение, любовь к ближним и покаяние батюшка считал важнейшими в духовном пути.
«Положение Иова — закон для всякого человека. Пока богат, знатен, в благополучии, Бог не откликается. Когда человек на гноище, всеми отверженный, тогда является Бог и Сам беседует с человеком, а человек только слушает и взывает: Господи, помилуй! Только мера унижения разная».
«Главное, остерегайтесь осуждения близких. Как только придет в голову осуждение, так сейчас же со вниманием обратитесь: Господи, даруй ми зрети моя согрешения и не осуждати брата моего».
С умилением старец говорил: «У меня плохо, зато у Благодати хорошо. Тем только и утешаюсь, что у Благодати хорошо. А как дивно хорошо! Когда посмотрю на себя и вижу, что у меня плохо, а у брата хорошо, то и это меня утешает. У меня плохо, сознаюсь. Но у Благодати хорошо и у брата хорошо. А я с братом одной веры. И «хорошо» брата и на меня переходит в Благодати, не мое хорошо, а брата». Здесь поразительны слова об одной вере с братом, ибо это единство веры создает как бы среду для действия Благодати.
Старец много предостерегал приходивших к нему против уклонения от Православия, против «живой церкви» и ложных мистических течений.
О «живой церкви» он высказывался решительно: «Там Благодати нет. Восстав на законного Патриарха Тихона, живоцерковные епископы и священники сами лишили себя Благодати и потеряли, согласно каноническим правилам, свой сан, а потому и совершаемая ими литургия кощунственна». Своим духовным детям старец запрещал входить в захваченные живоцерковниками церкви; если же в тех церквах находились чудотворные иконы, например Иверская, то заповедал, входя в храм, идти прямо к ней, ни мыслью, ни движением не участвуя в совершающемся там богослужении, и свечи к иконе приносить из дому или из Православной церкви.
Но говорил: если живоцерковники покаются, в церковное общение их принимать. О мистике же он говорил: «Мистика — это многоцветная радуга. Один конец ее упирается в море, другой — в землю, а там что — одна грязь, а у них остается море — высокая область... Что, поняли?» — спросил он слушателей. Образ моря в святоотеческой литературе — это образ неверного, колеблемого, обуреваемого.
Особенно боролся старец с увлечением спиритизмом. «Люди ученые часто увлекаются спиритическими учениями, искренне думая, что этим путем можно найти спасение. Ан — нет! Вот отсюда-то и проистекают болезни».
Быков, бывший когда-то видным спиритом, описал в книге «Тихие приюты» свое посещение старца Нектария и привел слова старца о спиритизме: «О, какая это пагубная, какая это ужасная вещь! Под прикрытием великого христианского учения и через своих слуг-бесов, которые появляются на спиритических сеансах незаметно для человека, он, сатана, сатанинской лестью древнего змея заводит человека в такие ухабы и такие дебри, из которых нет ни возможности, ни сил выйти самому, ни даже распознать, что ты находишься в таковых. Он овладевает через это Богом проклятое деяние человеческим умом и сердцем настолько, что то, что кажется неповрежденному уму грехом, преступлением, то для человека, отравленного ядом спиритизма, кажется нормальным, естественным. У спиритов появляется страшная гордыня и часто сатанинская озлобленность на всех противоречащих им... И, таким образом, последовательно, сам того не замечая — уж очень тонко (нигде так тонко не действует сатана, как в спиритизме!) — отходит человек от Бога, от Церкви, хотя заметьте! — в то же время дух тьмы настойчиво через своих духов посылает запутываемого человека в храмы Божии служить панихиды, молебны, читать акафисты, приобщаться Святых Таин и в то же время понемножку вкладывает в его голову мысли, что все это ты мог бы делать и сам, в домашней обстановке и с большим усердием, с большим благоговением... И по мере того, как невдумывающийся человек все больше и больше опускается в бездну своих падений, все больше запутывается в сложных изворотах и лабиринтах духа тьмы, от него начинает отходить Господь. Он утрачивает Божие благословение. Если бы он был еще не поврежденным сатаной, он бы прибег за помощью к Богу и святым угодникам, к Царице Небесной, к Святой Апостольской Церкви, к священнослужителям, и те помогли бы ему своими молитвами, а он со своими скорбями идет к тем же духам, к бесам, и они еще больше втягивают его в засасывающую тину греха и проклятия. Наконец от человека совершенно отходит Божие благословение, у него начинается необычайный, ничем внешним не мотивированный развал семьи... от него отходят самые близкие, самые дорогие ему люди... Наконец, когда дойдет несчастная человеческая душа до самой последней ступени своего, с помощью сатаны, самозапутывания, она или теряет рассудок, человек становится невменяемым в самом точном смысле этого слова, или кончает с собой. И хотя говорят спириты, что среди них самоубийства редки, это неправда. Самый первый вызыватель духов — царь Саул, окончил жизнь самоубийством за то, что он не соблюл слова Господни и обратился к волшебнице».
Эти мудрые слова старца Нектария могут быть обращены ко многим ложным мистическим учениям, также запутывающим душу видимостью общения с духовным миром (например, теософия). О других христианских вероисповеданиях старец говорил: «Премудрость создала себе дом на семи столпах. Эти семь столпов имеет Православие. Но у святой Премудрости Божией есть и другие дома — там может быть шесть и менее столпов и соответственно этому различные ступени благодатности». Он говорил: «В последние времена мир будет опоясан железом и бумагой. Во дни Ноя было так: потоп приближался. О нем знал Ной и говорил людям, а те не верили. Он нанял рабочих строить ковчег, а они, строя ковчег, не верили, и потому за работу свою они лишь получали установленную плату, но не спаслись. Те дни — прообраз наших дней. Ковчег — Церковь. Только те, что будут в ней, спасутся».
— А миллионы китайцев, индусов, турок и других не христиан?
Старец отвечал так: «Бог желает спасти не только народы, но и каждую душу. Простой индус, верящий по-своему во Всевышнего и исполняющий, как умеет, волю Его, спасется, но тот, кто, зная о христианстве, идет буддистским путем или делается йогом, — не мыслю».
О софийности в душе человеческой старец говорил, что она возгорается, когда душа воззовет к Богу: «Отец мой и вождь девства моего!» Тогда Бог душе блудницы возвращает девственность и она становится «невестой Христовой, сестрой Слова».
Старец определял духовный путь как «канат, протянутый в тридцати футах от земли. Пройдешь по нему — все в восторге, а падешь — стыд-то какой!».
С тихим вздохом сказал однажды старец: «Общественная жизнь измеряет годы, века, тысячелетия, а самое главное: И бысть вечер, и бысть утро, день един (Быт. 1, 5). Бывает в движении сужение и расширение, но, сколько бы человек ни прожил, все так будет: И бысть утро, и бысть вечер, день един. Самое твердое — камень, самое нежное — вода, но капля за каплей продалбливает камень. Человеку даны глаза, чтобы он глядел ими прямо».
Он говорил о великой постепенности духовного пути, о том, что «ко всему нужно принуждение. Вот если подан обед и вы хотите покушать и слышите вкусный запах, все-таки сама ложка вам не поднесет кушанья. Нужно понудить себя встать, подойти, взять ложку и тогда уже кушать. И никакое дело не делается сразу — везде требуется пождание и терпение».
«Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он ей», то есть человек не должен делаться рабом своих обстоятельств, не должен приносить свое внутреннее в жертву внешнему. «Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоразумение, он и не знает, зачем живет. Это очень вредное недоумение, и часто бывает: человек, как лошадь, везет и везет, и вдруг на него находит такое... стихийное препинание».
Батюшка разъяснял символы пеликана и феникса. «Пеликан кормит своей кровью птенцов — это символ Божественной Благодати. Феникс предчувствует, что приближается смерть его. Тогда он собирает в кучку щепочки, веточки и садится на нее. От жара его тела развивается такая теплота, что костер зажигается, и сам он на этом очистительном костре сгорает и тогда, очистившись в огне, из пепла возрождается вновь в юности и красоте».
Об этом очистительном духовном пламени рассказал однажды старец Нектарий, по-своему истолковывая роман английского писателя Хаггарда «Она»:
«В фантастическом романе этом рассказывается о волшебнице, жившей несколько тысячелетий и сохранявшей молодость и красоту, потому что она окунулась в пламенный источник жизни, сокрытый в горной пещере. Полюбив обыкновенного юношу, она захотела дать такую же красоту и безсмертие своему избраннику и, когда тот испугался огненной волны, дерзновенно вошла в нее вторично, чтобы показать, что пламя это безопасно, и была наказана мгновенным превращением в дряхлую старуху и смертью».
Батюшка подробно изложил историю таинственной и недосягаемой пещеры, где время от времени раздается гром, потом треск, а потом вырывается необычайный свет, и, кто входит в этот свет, получает молодость и красоту. «Хаггарду было попущено дать надписание в мир, чтобы часть знания об этом свете была в мире». Слушатели недоумевали и вечером спрашивали друг друга — какой общий смысл этого батюшкиного поучения. Наутро, когда они пришли к старцу за благословением, тот встретил их словами: «Общий смысл — «Господи!» — раздается гром, «Иисусе Христе» — треск, «Сыне Божий» — появляется свет, «Помилуй мя, грешного!» — душе, если она хочет (тут есть полная свобода), позволяется вступить в этот свет и получить в нем обновление, а состариться душа может за одну неделю, а иногда и в один день. Бывает, что сам Свет приходит к человеку. Так Мария Египетская рассказала Зосиме. Она лежала, как труп, в пустыне, и к ней явился таинственный тихий свет».
В этот же день вечером старец говорил: «Человек принадлежит двум мирам — видимому и невидимому. Человек состоит из тела физического, душевного и духовного — умного. Тело дано ему для удобства — спутником душе, чтобы обращаться в видимом мире. Мир видимый отражается в мире невидимом, и обратно. И такая пещера, о которой рассказал писатель, существует в сердце человека, только не каждому человеку дано спуститься в эту пещеру. Бывают люди, которые никогда туда не спускаются, ибо она окружена всяческими опасностями и обрывами. Гром раздается для устранения нечистых духов, а иногда и самой души. Треск — явление Спасителя, ибо как бы разъялся видимый привычный мир. А когда вспыхнет свет, душе дозволяется в него войти не один, а даже несколько раз, и она получает молодость, красоту и безсмертие. Она в романе Хаггарда потеряла эти дары, войдя вторично неблагоговейно в доказательство, что этот огонь не опасен, а он и сжигает, этот огонь».
Старец заповедал ученикам своим никогда самовольно не заниматься Иисусовой молитвой; он говорил о ней: «Знай, что сначала тебе будет очень тяжело и трудно, ведь надо войти в свою душу, а там такой тебя встретит мрак, и только потом — не скоро — забрезжит свет, и надо ждать, и принять много скорби».
Батюшка много, с любовью говорил о молитве. «Молитвой, словом Божиим, всякая скверна очищается. Душа не может примириться с жизнью и утешается лишь молитвой. Без молитвы душа мертва перед благодатью. Многословие вредно в молитве, как апостол сказал. Главное — любовь и усердие к Богу. Лучше прочесть один день одну молитву, другой — другую, чем обе зараз. Одной-то будто бы и довольно».
Это не значит, что старец ограничивал молитвословие или ежедневное правило одной молитвой. Он говорил о мере новоначальных, которые имели силу сосредоточиться только на одной молитве, а другие читали рассеянно. Это — снисхождение к немощи, что старец и проявил дальнейшим примером. «Спаситель взял Себе учеников из простых, безграмотных людей. Позвал их — они все бросили и пошли за Ним. Он им не дал никакого молитвенного правила — дал полную свободу, льготу, как детям. А Сам Спаситель, как кончал проповедь, уединялся в пустынное место и молился. Он Своих учеников Сам звал, а к Иоанну Крестителю ученики приходили по своему желанию — не звал их Креститель, а к нему приходили. Какое он им давал правило, это осталось прикровенным, но молиться он их научил. И вот, когда ученики Иоанновы пришли к Спасителю, они рассказали апостолам, как они молятся, а те и спохватились — вот ученики Иоанновы молятся, а наш добрый Учитель нам ни полслова не сказал о молитве, и так серьезно к Нему приступили, как бы с укором, — что вот ученики Иоанновы молятся, а мы нет. А если бы ученики Иоанновы не сказали им, то они бы и не подумали об этом, — заметил старец, поглядывая на одну послушницу, которая попросила у него молитвенного правила, узнав, что другим ученикам старец такое назначает. — А Спаситель им сице: «Отче наш...» И так их и научил, а другой молитвы не давал».
«Есть люди, которые никогда не обращаются к Богу, не молятся, и вдруг случается с ними такое — в душе тоскливо, в голове мятежность, в сердце — грусть, и чувствует человек, что в этом бедственном положении ему другой человек не поможет. Он его выслушает, но бедствия его не поймет. И тогда человек обращается к Богу и с глубоким вздохом говорит: Господи, помилуй! Казалось бы, довольно нам в молитве сказать один раз «Господи, помилуй», а мы в церкви говорим и три, и двенадцать, и сорок раз. Это за тех страдальцев, которые даже не могут вымолвить «Господи, помилуй», и за них говорит это Церковь. И Господь слышит, и сначала — чуть-чуть благодать, как светоч, а потом все больше и больше, и получается облегчение». Одному духовному сыну батюшка сказал: «Аз возжегох вам светильник, а о фитиле вы позаботьтесь сами».
О Шестопсалмии. «Шестопсалмие надо читать не как кафизмы, а как молитвы. Значение Шестопсалмия очень велико: это молитва Сына к Богу Отцу».
Батюшку спрашивают, как молиться о тех, о ком неизвестно, живы ли они. «Вы не ошибетесь, если будете молиться, как о живых, потому что у Бога все живы. Все, кроме еретиков и отступников. Это мертвые. Так, если угодно, и поминайте о них, как мертвечине». «Вот вам наказ: когда готовитесь к Святому Причащению, поменьше словесности и побольше молитвенности».
Одна женщина говорит старцу: «Батюшка, сильно раздражаюсь», а он отвечает: «Как найдет на тебя раздражение, тверди только: Господи, помилуй. Ищи подкрепления в молитве и утешения в работе».
Старик-возчик Тимофей падает перед батюшкой на колени. Лицо у Тимофея все преображено верой, умилением и надеждой: «Батюшка, дайте мне ваше старческое наставление, чтобы ваш теплый луч прогрел мою хладную душу, чтобы она пламенела к горнему пути». После этой мудреной фразы он просто говорит: «Батюшка, у меня слез нет!» А старец с чудесной улыбкой наклоняется к нему: «Ничего, у тебя душа плачет, а такие слезы гораздо драгоценнее телесных».
Сам старец молился с детской верой и простотой, иногда простирая к образам руки.
Одна его духовная дочь рассказывала, что долго сидела у него и беседовала. Потом он отпустил ее. Уходя, она обернулась и увидела, что он стремительно двинулся в угол к иконам, простирая к ним руки. Она незаметно вышла. Исповеди у него — самое прекрасное и страшное, что она видела в жизни. Она всегда знала, что и без ее слов он знает не только то, что она скажет, но и то, что еще не дошло до ее сознания. Он был очень строг на исповеди, указывал на духовное значение помыслов, а не только дел. Иногда же он был ласков, даже шутил. Так, он однажды дал читать исповедь по книге. Исповедница на одном месте остановилась. «Ты что?» — «Я думаю, грешна я этим или нет». — «Ну подумай! А то ты, может быть, вычеркнешь это в книжке». И улыбка.
Очень хорошо рассказывала об исповеди у него одна женщина, которая не исповедовалась с юности, от Церкви была далека, даже не отдавала себе отчета, верит она или нет, и к старцу попала, лишь сопровождая больного мужа. Старец произвел на нее большое впечатление, и, когда он предложил ей исповедаться, она согласилась. «Вхожу я, — рассказывает она, — а он подводит меня к иконам: «Стань здесь и молись!» Поставил ее, а сам ушел к себе в келью. Стоит она и смотрит на иконы. И не нравятся они ей — нехудожественны они, и даже лампадка кажется ей никчемной. В комнате тихо. Только за стеной батюшка ходит. Шелестит чем-то. И вдруг начинает находить на нее грусть и умиление, и невольно, незаметно начинает она плакать. Слезы застилают ей глаза, и уже не видать икон и лампадки, и только радужное облако перед глазами, за которым чудится Божие присутствие. Когда вышел батюшка, стояла она вся в слезах. «Прочти „Отче наш“». Кое-как, запинаясь, прочла. «Прочти „Символ веры“». — «Не помню». Сам старец стал читать и после каждого члена спрашивает: «Веришь ли так?!» На первые два ответила: «Верю». Как дело дошло до третьего члена, то сказала, что ничего здесь не понимает и ничего к Богородице не чувствует. Батюшка укорил ее и велел молиться о вразумлении Царице Небесной, чтобы Та Сама ее научила, как понимать «Символ веры». И про большинство других членов «Символа веры» женщина эта говорила, что не понимает их и никогда об этом не думала, но плакала горько и все время ощущала, что ничего скрыть нельзя и безсмысленно было бы скрывать и что вот сейчас с ней как бы прообраз Страшного суда, а батюшка о личных грехах спрашивал ее, как ребенка, так, что она стала отвечать ему с улыбкой сквозь слезы, а потом отпустил ей грехи с младенчества до сего часа.
Однажды одна его ученица на время отошла от него, уехала, но молча очень без него тосковала; ее подруга сказала старцу: «Она очень одинока сейчас». — «А что, она причащается?» — спросил старец. «Да!» — «Тогда она не одинока».
О преодолении безпричинного страха он говорил: «А ты сложи руки крестом и три раза прочитай «Богородицу», и все пройдет». И проходит.
Отпуская однажды в скиту осенним вечером духовных детей своих, он сказал: «Ночь темна для неверного. Верным же все в просвещение».
Он говорил: «Не бойся! Из самого дурного может быть самое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле, кажется, страшно ноги запачкать, а, если поискать, можно увидеть бриллианты — вот тебе, твою шею украсить».
Батюшка строг, требователен, иногда ироничен с духовными лицами и с интеллигенцией и необыкновенно добр с простыми людьми и доступен им.
Один старик-крестьянин рассказывал: «Пропал у меня без вести сын на войне. Иду к батюшке. Он меня благословляет; я спрашиваю, жив ли сын мой. Как скажешь нам молиться за него — мы уже за упокой подавать хотели. А он так прямо мне: «Нет, жив сын твой, отслужи молебен Николаю Чудотворцу. И всегда за здравие поминай сына». Я обрадовался, поклонился, рублик положил ему на свечи. А он так смиренно тоже поклонился мне в ответ».
Батюшка с простотой давал деньги. Однажды одной духовной дочери нужны были деньги. Она попросила у старца. Он вынес с улыбкой скомканную пачку: «Вот, сосчитай эти тряпочки».
Он говорил, что милостыню надо подавать с рассуждением, а то можно повредить человеку.
Келейник его рассказывал, что он всегда хотел подробно знать нужду человека, зря не любил давать, а если давал, то щедро, на целые штиблеты или даже на корову или лошадь.
Особенно внимателен был батюшка к более грешным посетителям или восстающим против него своим духовным детям. Тот же келейник говорил, что он «девяносто девять праведных оставлял, а одну [овцу] брал и спасал».
В периоды непослушания и возмущения он был отечески ласков, звал не по имени, а «чадо мое», «овечка моя» — и возмущение стихало, потому что самая возмущенная и упрямая душа чувствовала искренность этой великой любви, о которой старец сказал однажды сам: «Чадо мое! Мы любим той любовью, которая никогда не изменяется. Ваша любовь — любовь-однодневка, наша и сегодня и через тысячу лет — все та же».
Однажды духовная дочь спросила старца: должен ли он брать на себя страдания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их страдания и утешить. Он ответил: «Ты сама поняла, поэтому я скажу тебе — иначе облегчить нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебя легла словно гора камней — так много греха и боли принесли к тебе, и прямо не можешь снести ее. Тогда к немощи твоей приходит Благодать и разметывает эту гору камней, как гору сухих листьев, и можешь принимать сначала».
Многие считали батюшку Нектария прозорливцем, каждое движение его истолковывалось символически. Иногда это очень тяготило его. Однажды он рассказал такой случай: «У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывается о человеке, а иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына, ребенка девятилетнего, что с ним нет сладу. А я ей говорю: «Потерпите, пока ему не исполнится двенадцати лет». Я сказал это, не имея никаких предчувствий, просто потому, что по научности знаю, что в двенадцать лет у человека часто бывают изменения. Женщина ушла, я и забыл о ней. Через три года приходит эта мать и плачет — умер сын ее, едва исполнилось ему двенадцать лет. Люди говорят, что вот батюшка предсказал, а ведь это было простым рассуждением моим по научности. Я потом всячески проверял себя, чувствовал я что-нибудь или нет. Нет, ничего не предчувствовал». Иногда же батюшка так же прямо говорил: «Тебе это прикровенно, а я знаю».
В нем была прекрасная человеческая простота, умная проницательность, мягкий юмор. Даже в глубокой старости он умел смеяться заливистым детским смехом. Он очень любил животных и птиц. У него был кот, который его необыкновенно слушался, и батюшка любил говорить: «Старец Герасим был великий старец, потому у него был лев. А мы малы — у нас кот» — и рассказывал замечательную сказку о том, как кот спас Ноев ковчег, когда нечистый вошел в мышь и пытался прогрызть дно. В последнюю минуту кот поймал эту зловредную мышь, и за это теперь все кошки будут в раю. Эта шутливость была свойственна батюшке. Как бы исполняя слово святого Антония Великого, что нельзя без конца натягивать тетиву лука, старец Нектарий перемежал наставления свои и требования легкой шуткой, передачей исторического анекдота или сказкой. Рассказывал он всегда подробно, живо, со всеми деталями, как будто сам являлся участником или очевидцем события, даже события из Священной истории. Неиссякаемы были его рассказы из жизни Оптиной, о славных старцах, мудрых архимандритах и скитоначальниках, о необходимости свято до конца соблюдать старческие заветы. По возрасту батюшка был один из старейших насельников Оптиной и являлся как бы живой летописью ее.
В высшей степени в нем была развита духовная трезвость — никакой экстатичности, никакой наигранности чувств, никакой сентиментальности в христианской любви к людям. Сам — глубокий аскет, он с любовью благословлял своих духовных детей на брак и говорил о светском воспитании детей. Когда некоторых родителей смущал антирелигиозный характер советской школы, старец говорил: «Ведь ваши дети будут советскими гражданами; они должны учиться в общегосударственных школах. А если вы хотите сохранить в них христианство, пусть они видят истинно христианскую жизнь в семье».
Он говорил приходящим к нему людям искусства: «Любите земные луга, но не забывайте о небесных».
Высоко ставил он человеческий труд. Когда одна духовная дочь его сокрушалась, как она будет жить после его смерти, без его руководства, он сказал: «Работай! В работе незаметно пройдут годы».
О его обращении, о его речи пишет покойный ученик его отец А.: «Батюшкина беседа! Что перед ней самые блестящие лекции лучших профессоров, самые прекрасные проповеди!
Удивительная образность, картинность, своеобразность языка. Необычайная подробность рассказа (каждый шаг, каждое движение описывается с объяснением. Особенно подробно изъясняются тексты Священного Писания). «Вся наша образованность — от Писания», — говорил о себе батюшка. Каждое слово рассматривается со всех сторон. Легкость речи и плавность. Ни одного слова даром, как будто ничего от себя. Связность и последовательность. Внутренний объединяющий смысл не всегда сразу понятен. Богатство содержания, множество глубоких мыслей. Над каждой из них можно думать год. Это жемчужная нитка, которой не видно, да и нет конца. Живой источник живой воды. Вся беседа чрезвычайно легко и воспринимается и запоминается. Часто принимает оттенки светской шутливости. Например, в рассказе о том, как человечество впервые (в лице Евы) услышало слово «Бог», батюшка говорил, что у Евы в полдень явилось желание подкрепиться, как это свойственно нашему естеству. И вот ходит она по раю и выбирает, какой плод сорвать. При этом путь ее случился как раз мимо древа познания. Она проходила мимо так близко — рукой подать, хотя и было запрещено не только рвать плоды, но и подходить близко. А враг-то как раз и воспользовался этим...»
Старец Нектарий скончался в глубокой старости 12 мая 1928 года в селе Холмищи Брянской области, куда переехал после закрытия Оптиной. Перед смертью он исповедался и причастился. При кончине его присутствовал один священник — его духовный сын, который прочел отходную. В момент смерти он поднял над умирающим старцем свою епитрахиль. Батюшка Нектарий умирал тихо, весь в слезах.
Смерть свою он предчувствовал и прощался со своими близкими еще за два месяца, давал им последнее благословение и наставление, передавал их тому или иному духовнику.
Хоронили его в светлый весенний день, несли с пасхальными песнопениями, и великая радость была на сердце у плачущих детей его.
Похоронен он был на местном кладбище в Холмищах... Память о последнем Оптинском старце жива и светла.
Батюшка крещен в Ельце, в церкви преподобного Сергия; служил он потом приказчиком у купца Хамова. Мать звали Елена. Отца — Василием. Фамилия: Тихоновы. Крестные: Николай и Матрона.
Батюшка стал старцем в 1913 году.
В первый раз я увидела старца Нектария в июне. Тогда это был старец с чудесным лицом: то невероятно древним — тысячелетним, то молодым — лет сорока. Черты лица правильны; из-под шапочки выбиваются длинные, редкие пряди волос... Длинные пальцы; походка скользящая, словно он мало касается земли, — и вместе старческая. Очи его небольшие. Такая в них мысль, ясность, иногда любовь.
К 1925 году старец одряхлел, согнулся; ноги страшно отекли, сочатся сукровицей (это следствие безконечных стояний на молитве). Лицо его утратило отблеск молодости. Это все вернулось к нему только во время предсмертной болезни (я видела его за два месяца до смерти). Он очень ослабел... Часто засыпал среди разговора.
В 1921 году умер близкий мне человек... Мне нужен был учитель, который спас бы меня от прелести. Я молилась. В тот день пришли ко мне (знакомые) и рассказали об отце Нектарии. Я написала ему письмо. Тогда же я увидела его во сне, и сон этот произвел на меня глубокое впечатление. Я видела, что я и другие люди стоим в какой-то комнате и ждем выхода старца Нектария.
...Наконец проходит он; я запоминаю его лицо; и все мое существо стремится за ним. Потихоньку я иду за ним в другую комнату. Там стоят столы, и монахи рассаживаются и пьют чай. Я чувствую себя недостойной, забиваюсь в угол и оттуда со слезами гляжу на трапезующих. Предо мной как бы развертывается вся моя жизнь, а выйти из своего угла из-за шкафа просто невозможно. И когда я дохожу до какой-то предельной точки этого горького сознания, отец Нектарий встает, подходит ко мне, берет меня за руку, ведет к столу, усаживает рядом с собой и начинает поить меня чаем.
Проснувшись, я как-то затаила в себе сон.
В июне 1922 года ко мне пришел неверующий литератор О., не знавший ничего вообще о моей духовной жизни, не говоря уже о моем обращении к старцу, и предложил мне написать книгу об Оптиной. Я сначала отказывалась, ссылаясь на незнакомство с предметом.
— Поезжайте туда, чтобы писать на месте.
— У меня нет денег.
— Вот вам аванс.
Это было настолько удивительно, что я больше не посмела отказываться. Приезжаю в Оптину.
Отец Нектарий вышел в хибарку на благословение. Я его сразу узнала: я видела его во сне.
Наконец старец говорит:
— Нет, хорошо, что вы приехали. Это — Божий Промысл. Оставайтесь здесь и пишите книгу.
Молчание. И вдруг лицо его загорается и делается строгим:
— Вы верите в Бога?
— Да.
— Вы хотите у меня исповедоваться?
— Да.
— Идите сейчас в церковь. Там идет повечерие, через полчаса возвращайтесь ко мне на исповедь. Вы обедали?
Я ела в тот день скоромное.
Прихожу через полчаса. Я была в каком-то безконечном восторге. Я не знала, как сложатся мои отношения со старцем; я видела только необыкновенное обаяние этого человека, и я узнала в нем того, кого видела во сне. После исповеди он был очень ласков со мной и сказал (не помню: теперь или в конце исповеди) после долгого молчания:
— Да, грешна, но дух истинно христианский.
...После я при всех сказала ему: «Простите меня».
Тогда он положил руку мне на голову и сказал три раза: «Все прощено».
Вся маленькая приемная его была залита послеобеденным солнцем, и в ней стояла чудная тишина. Я чувствовала, что погружаюсь в какую-то неизъяснимую радость.
Я осталась жить в Оптиной.
Некто Ф., бывшая курсистка математического факультета, пришла к отцу Нектарию и осталась там. Она с детства была ясновидящей; у них в семье наследственное ясновидение. Демонов она видела совершенно запросто, в любое время дня и ночи и в любой обстановке. Часто мы сидим с ней, а она говорит:
— Н., вот демон.
Я — в ужасе:
— Где?
— А вот там, — показывает.
Я — в панике, но с любопытством:
— А какой у него вид?
Облики демонов бывали разные — в виде рыбы, в виде кошки, в виде красной пьяной морды и так далее. Я пошла к батюшке и рассказала ему. Он в ответ:
— А ты не бойся.
Я и перестала бояться и с тех пор относилась к Ф-м видениям спокойно. Мне самой нечистую силу пришлось видеть только раз за это время. Я сидела в хибарке — там, где икона «Достойно», — на ступеньках, ведущих в комнаты старца, спиной к его двери. Хибарка была полна. Никакого ожидания чего-либо сверхъестественного у меня не было, и время было не позднее — часов около шести вечера.
Вдруг я вижу — из-за моего правого плеча выбегает синеватая змейка вроде медленной молнии, проскользнет, скроется и опять выбегает. Я изумилась и стала тереть глаза, думая, что это какое-то странное физическое явление. Нет, не помогает. А перекреститься мне стыдно: ну чего я буду — этак, лицом к народу — креститься? Змейка все быстрее и как бы наглее вьется сбоку от меня. «Хоть бы батюшка вышел!» — думаю я.
Нет, не идет. А меня уже начинает охватывать неприятное чувство. Тогда я перекрестилась потихоньку — опять стесняясь этого. Еще хуже! Передо мной — уже прямо передо мной, на уровне лица моего — загорается тем же синевато-золотым пламенем звездочка и начинает лихо отплясывать; ее движения были одушевленны, задорны и торжествующи. Тогда я не выдержала и перекрестилась большим открытым крестом. Все мгновенно исчезло.
Через минуту дверь открылась, вышел батюшка, благословил всех и позвал меня к себе. Я ему рассказала о виденном и спросила его, что это было все-таки: физическое или же духовное явление?
Он, улыбаясь, сказал:
— Нет, духовное.
И прибавил, что это мне за что-то наказание; только не помню сейчас — за что.
Как-то я спрашивала его: можно ли надеяться на соединение Церквей? Он ответил:
— Нет! Это мог бы сделать только Вселенский Собор; но Собора больше не будет. Было уже семь Соборов, как семь Таинств, семь даров Духа Святаго. Для нашего века полнота числа — семь. Число будущего века — восемь. К нашей Церкви будут присоединяться только отдельные личности.
Батюшка приучал меня всячески к терпению. Любимая его поговорка: «Всюду нужно терпение и пождание».
Учил он терпеть, заставляя ждать приема целыми часами, а иногда — и днями.
Зато какое бывало счастье, когда примет! Очень хорошо было бывать у него во время повечерия. Это были часы его отдыха. Он не любил в это время отвечать на вопросы и сам не говорил. Бывало, он сидит в кресле и молча молится или дремлет — а молчание его всегда было прекраснее и выше слов, — или просит читать ему вслух. И никто в этот час не входит в келью, не безпокоит его...
Бремя старчества страшно и тяжко. И быть старцем каждую секунду непосильно человеку. Старца окружает великая любовь народная, но — и требовательность. Каждое движение его истолковывается символически. Я видела, как люди плакали, если он попросту ласково угощал конфетами: дескать, если он дает конфету, значит, меня ждет горе! Много конфет я съела из его рук, и никакого горя не следовало за этим. И батюшка иногда изнемогал под этими суеверными отношениями к нему, — не говоря уже о тяжести самого старческого подвига.
Однажды я спросила его, должен ли он брать на себя страдания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их и утешить. Он сказал:
— Да. Ты сама поняла; поэтому я скажу тебе: иначе облегчать нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебе словно гора камней — так много греха и боли принесли к тебе; и прямо не можешь снести ее. Тогда приходит благодать и разметывает эту гору камней, как гору сухих листьев; и можешь принимать сначала.
О суеверном же отношении к нему он сам говорил:
— У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывается о человеке. А иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына — ребенка девятилетнего, — что нет с ним сладу. А я ей говорю: «Потерпите, пока ему не исполнится двенадцать лет». Я сказал это, не имея никаких предчувствий; просто потому, что по научности знаю, что в двенадцать лет у человека бывает изменение. Женщина ушла. Я и забыл об этом. Через три года приходит эта мать и плачет: умер сын ее, едва ему исполнилось двенадцать лет. Люди, верно, говорят, что вот батюшка предсказал. А ведь это было простым рассуждением моим — по научности. Я потом всячески проверял себя: чувствовал или нет? Нет, ничего не предчувствовал.
— Чадо мое! Мы любим той любовью, которая никогда не изменяется. Ваша любовь — однодневка; наша — и сегодня, и через тысячу лет все та же... Но не говори никому, что я люблю тебя. Иначе — не взыщи.
Потом он меня отпаивает чем-то, чаем, кажется; благословляет и отпускает. И я, конечно, уже не хочу уехать из Оптиной.
Иногда я прихожу к нему злая и капризная. Тогда он особенно нежен со мной и уже зовет меня не Н., а «чадо мое»... Раз назвал «моя овечка». Иногда он дразнит меня, как ребенка, и с ним я действительно чувствую себя ребенком. Нет ни Москвы, ни моего писательства, есть только эта, увешанная образами, сияющая, душная келья — и этот дивный мой отец: уже не «батюшка», а «дорогой мой отец».
Холмищи. Вечер. Красная полоска заката.
Батюшка сидит в своем кресле... Он безконечно ласков со мной, но мне скучно. Все, что он говорит, скучно и неинтересно. Самый воздух его комнаты душен от скуки. И со скукой и ленью я повторяю:
— Что же, вы меня возьмете с собой (в рай)?
Батюшка:
— Но ведь там, где буду я, тебе будет «скучно».
Оптина. Осень. Последняя горсточка муки приходит к концу, последние деньги тратятся. Мне нужно ехать на заработки в Москву, но мне не хочется уезжать от старца... Вдруг с почты мне подают денежную повестку.
Когда я прихожу в себя, батюшка дает мне читать о том, как апостол Иоанн пошел в горы за заблудшим учеником своим; и еще о том, что, если бы Господь счел нужным, Он мог бы каждую морскую гальку превратить в драгоценный камень и дать любящим Его, но не делает этого, ибо это им не полезно.
Но бывают дни, когда старец страшен и суров. В хибарке неутешно плачет женщина. У нее один за другим умирают дети. Вчера она схоронила последнего. Старец выходит на общее благословение, проходит по рядам. Женщина с плачем падает ему в ноги. Он, не останавливаясь, с каменным лицом бросает ей:
— Это наказание за грехи.
В Оптиной была девица, самовольно юродствовавшая. Она, сидя в хибарке, пела мирские песни, безсмысленно смеялась, иногда ругалась. Старец благословлял пришедших к нему. Девица стояла, ожидая благословения. Вдруг он поднял руку с грозным отстраняющим жестом и, пятясь, безконечно медленно стал отступать от нее — все время с поднятой рукой. Когда он скрылся за своей дверью, девица упала в судорогах.
Страшное впечатление оставила во мне еще одна история. После Рождества я поехала из Оптиной в Москву. Одна монахиня, матушка А., при мне просила батюшку, чтобы он позволил мне привезти с собой в Оптину ее больную слепую сестру, которая находилась в то время в одной московской богадельне. Батюшка не благословил, он только велел мне навестить ее, передать посылку от матушки А., и попросить отца С., чтобы тот причастил больную. Я поехала в богадельню. Среди грязной палаты я увидела худенькую измученную женщину, по которой ползали вши. Когда я назвала ей имя отца Нектария, на лице ее отразился дикий ужас, как у затравленного животного. И она испуганно спросила меня. Я, как могла, ее утешила и успокоила и сказала, что на днях к ней приедет отец Сергий и причастит ее. Когда я вернулась в Оптину, батюшка сказал:
— Видишь ли, она два раза спрашивала меня, как ей жить. Я благословил ей идти в монастырь, но она не послушалась меня и, вот видишь, ослепла. — А затем, обернувшись к матушке Анне (сестре болящей), прибавил: — Она скоро умрет, но перед смертью прозреет, и последние дни будет очень хорошо жить, а похоронят ее самым лучшим образом.
И действительно, так и случилось... Умерла она в том же году.
Молитвой и словом Божиим всякая скверна очищается.
Душа не может примириться с жизнью и утешается лишь молитвой.
Без молитвы душа мертва для благодати.
Многословие вредно в молитве, как апостол сказал (см.: 1 Кор. 14, 19; ср.: Мф. 6, 7). Главное — любовь и усердие к Богу. Лучше прочесть в день одну молитву, другой день — другую, чем обе зараз. Одной-то и довольно. Спаситель взял Себе учеников из простых безграмотных людей; позвал их — они все бросили и пошли за Ним. Он им не дал никакого молитвенного правила, дал им полную свободу — льготу, как детям. Днем — работа духовная, а вечером — спать. А Сам Спаситель, когда кончал проповедь, уединялся в пустынное место и молился... И вот когда ученики Иоанновы пришли к Спасителю, они рассказали апостолам, как они молятся. А те и спохватились: вот ученики Иоанновы молятся, а наш добрый Учитель нам ни полслова не сказал о молитве... А если бы им ученики Иоанновы не сказали, то они бы и не подумали об этом... Вот тогда Спаситель сказал им еще: «Отче наш»... И так их и научил, а другой молитвы не давал им.
Как-то я говорю батюшке, что временами испытываю страх, часто безпричинный.
— А ты сложи руки крестом и три раза прочитай «Богородицу», и все пройдет.
И проходит.
Я помню комнату в Холмищах. Лампада и свеча пред образами. Я вхожу — он в епитрахили сидит в кресле... Вдруг он со стоном подымается и показывает мне, чтобы я шла за ним к образам... Вынести этот страдальческий стон его (вставшего с постели из-за меня) невозможно: и с ужасом... поддерживаю, когда он идет. А там, пред образами, границы миров совсем стираются. Я чувствую, как оттуда надвигается волна Божиего присутствия, — а батюшка рядом со мной — приемник этой волны. Я становлюсь на колени немножечко позади него, не смотрю на него и только — или держусь за его руку, или за ряску.
Приезжает N.N... Помню изумительный вечер. Он сам заговорил о Фаворском свете:
— Это такой свет, когда он появляется, все в комнате им полно — и за зеркалом светло, и под диваном (батюшка при этом показал и на зеркало, и на диван), и на столе каждая трещинка изнутри светится. В этом свете нет никакой тени; где (должна быть) тень — там смягченный свет. Теперь пришло время, когда надо, чтобы мир узнал об этом свете.
Еще раньше батюшка благословил Л. написать икону Преображения — для Германии, говоря: «Ваш образ будет иметь действие сначала на мысли, а потом — и на сердце». Л. написал чудесный по краскам образ, но эффект сияния этого белого света достигался тем, что на первом плане подымались черные узловатые деревья. Увидев их, батюшка приказал их стереть: ничто не должно омрачать такого светлого проявления. И Л., плача, стер. Тогда батюшка не объяснил, ни почему он приказывает стереть деревья, ни каков должен быть Фаворский свет. И вот теперь — через три года — он заговорил об этом.
Говорил он нам о незримой физическому взору красоте; как под видом нищего старика однажды явился Ангел. И лик батюшки был так светел и прекрасен во время этих рассказов, что мы не смели глядеть на него: казалось, в любую минуту может вспыхнуть этот дивный свет.
Он говорил нам и о послушании. Хвалил N. за то, что она приняла послушание, и говорил, что это важнейшее приобретение в жизни, которое она сделала. Самая высшая и первая добродетель — послушание. Это — самое главное приобретение для человека. Христос ради послушания пришел в мир. И жизнь человека на земле есть послушание Богу.
В послушании нужно разумение и достоинство.
Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он — ей. Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоумение: он и не знает — зачем он живет. Это — очень вредное недоумение: и оно часто бывает. Он, как лошадь, везет и... вдруг останавливается; на него находит такое стихийное препинание.
Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы он возрастал в познании.
Надо творить милостыню с разумением (рассуждением), чтобы не повредить человеку.
Застенчивость по нашим временам — большое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если сохранить целомудрие — а у вас, у интеллигенции, легче всего его потерять — все сохранить.
Он говорил:
— Не бойся! Из самого дурного может быть самое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле: кажется, страшно ноги запачкать; а если поискать, можно увидеть бриллианты.
О народе. Про одного крупного русского человека он сказал: «Для него необходимо Православие, а то он оторвется от русской души».
N. и N. жаловались батюшке на крестьян, что с ними очень трудно.
— Вы с ними, верно, на иностранных языках говорите. С ними надо по-русски говорить. Русская словесность — это целая научность.
...Я с горечью говорю батюшке:
— Вам не дорога русская культура.
— Мы отреклись не только от культуры, но и от самих себя; но все же русская культура дорога нам. Но если нет жизни, не может быть и культуры.
Заниматься искусством можно так же, как столярничать или коров пасти; но все это надо делать как бы пред Божиим взором.
Но есть и большое искусство — слово, убивающее и воскрешающее (псалмы Давида): путь к этому искусству — через личный подвиг, путь жертвы; и один из многих тысяч доходит до цели.
Все стихи мира не стоят одной строчки Священного Писания.
Пушкин был умнейший человек в России, а собственную жизнь не умел прожить.
Про Ходасевича, слушая «Тяжелую меру», сказал: «Вот умница».
О Блоке. Нравились стихи о Прекрасной Даме и «Итальянские стихи».
— Он теперь в раю. Скажи его матери, чтобы она была благонадежна.
Проявлял большой интерес к Хлебникову.
Последняя книга, которую мы читали батюшке в Оптиной, были статьи Шпенглера («Закат Европы»).
Много раз просили у старца благословения написать его; но он всегда отказывался:
— У меня нет на это благословения предков.
«Святой Серафим предвидел и революцию, и церковный раскол, но говорил: «Если в России сохранится хоть немного верных православных, Бог ее помилует», — а у нас такие праведники есть» — и светлая улыбка.
Мне он сказал: «Над человечеством нависло предчувствие социальных катастроф. Все это чувствуют инстинктом, как муравьи... Но верные могут не бояться: их оградит благодать. В последнее время будет с верными то же, что было с апостолами перед Успением Богоматери. Каждый верный, где бы он ни служил, — на облаке будет перенесен в одно место.
Ковчег — Церковь. Только те, кто будут в ней, спасутся».
Бог желает спасти не только народы, но и каждую отдельную душу. Простой индус, верящий во Всевышнего и исполняющий, как умеет, волю Его, — спасется. Но тот, кто, зная о христианстве, идет индусским мистическим путем, нет.
— Батюшка, а какова судьба других христианских вероисповеданий?
— Они не спасутся.
Я (с возмущением):
— А святые католические? А святой Франциск? Что же, по-вашему, они совсем безблагодатны?
Батюшка (неохотно):
— Ну, у них частичная благодать.
В другой раз батюшка мне рассказывает видение одного Оптинского монаха. Тот вышел однажды на крылечко своего домика в скиту (не про себя ли говорил? — Матушка В.) и видит: исчезло все — и скит, и деревья, а вместо этого до самого неба подымаются круговые ряды святых, только между высшим рядом и небом — небольшое пространство. И монаху было открыто, что конец мира будет тогда, когда это пространство заполнится.
— А пространство было уже небольшое, — добавил батюшка.
Однажды батюшка сказал мне:
— Мы живем сейчас во время, обозначенное в Апокалипсисе: это — после того, как Ангел восклицал: «Горе живущим» — перед явлением саранчи (о саранче см. Откр., гл. 9. — Матушка В.).
Перед его арестом и закрытием Оптиной я предлагаю ему убрать его келью, вынести и спрятать то, что могло бы вызвать осуждение при обыске, например женское белье, духи, пудру, которые были у него в шкафу. Это частью было отнято им у дам легкомысленных, приезжавших в Оптину и здесь каявшихся; либо, как белье, жертвовалось ему для раздачи бедным девушкам-невестам. Батюшка отказался наотрез прятать что-либо.
— Как у меня есть, пусть так и будет, — твердо сказал он.
И действительно, при обыске над ним издевались.
Каталептик и крестное знамение. В Оптиной постригся академик-художник Болотов и стал обучать живописи некоторых монахов и мирян. Батюшка стал заниматься у него... К периоду занятий живописью относится замечательный случай из батюшкиной жизни. Об этом он сам рассказал.
У Болотова занимался один мирской юноша. Раньше он был болен — чем-то вроде одержимости, и впадал в каталепсическое состояние. Старец Амвросий исцелил его, но не окончательно, то есть у юноши осталась способность сознательно вызывать у себя такое состояние.
Однажды, когда они с отцом Нектарием остались вдвоем, юноша сказал батюшке:
— Хотите, я вам нечто покажу?
— Хорошо!
Тогда юноша сел, сосредоточился. Затем тело его стало неестественно изгибаться, голова запрокинулась, и все члены как бы одеревенели.
Тогда батюшка поднял руку и начертал в воздухе крестное знамение.
(«Заметьте — без молитвы», — прибавил батюшка, обернувшись к нам с N. во время рассказа.)
Юноша остался в том же положении. Тогда батюшка начертал крестное знамение вторично — также без молитвы. И в третий раз. После третьего раза юноша пришел в себя.
— Что ты видел? — спросил его батюшка.
— Я видел как бы слоистый воздух и плоские очертания людей и других существ, — ответил он. — А затем я видел как бы молнию. Она имела вид креста. Она вспыхивала два раза, а на третий раз вспыхнуло пламя, но формы его я не успел разглядеть. И я очнулся.
— Видите, какую силу имеет крестное знамение, — закончил батюшка свой рассказ.
Однажды, видя, что он необыкновенно добр, снисходителен и позволяет спрашивать себя обо всем, я осмелилась и спросила его:
— Батюшка, может быть, вы можете сказать: какие у вас были видения?
— Вот этого я уж тебе не скажу, — улыбнулся он.
И я больше не дерзнула спрашивать.
Рассказывали, что еще во время ареста, когда власть требовала, чтобы батюшка отказался от приема посетителей, ему явились все Оптинские старцы и сказали:
— Если ты хочешь быть с нами, не отказывайся от духовных чад твоих! — И он не отказался.
А второе явление Оптинских старцев было ему тогда, когда хотели увезти его из Холмищ: тогда они запретили ему уехать.
Я (Н.), чувствуя свою ответственность за неудачный выбор местожительства для батюшки (в Холмищах), умоляла его позволить мне поискать ему другую квартиру, но он сказал:
— Меня сюда привел Бог.
Мы привыкли читать только в книгах о чудесах и прозорливости святых. Здесь семь лет мы жили пред этим прозорливым взором и принимали это как нормальное — иногда даже смеясь.
Сам батюшка свою прозорливость облекал иногда в юмористическую форму.
Вернувшись из Москвы в Оптину, я начинаю выкладывать батюшке все мои новые богословские измышления (о гностицизме). Батюшка слушает, усмехается и с непередаваемым выражением говорит:
— Что? Владимира наслушались?
Ученого (гностика) звали Владимиром. А о том, что я с ним знакома, батюшка не знал.
Собираемся в гости к доктору. Батюшка задерживает нас на два часа. Потом смеется и говорит:
— А не собираетесь ли вы в гости? А я-то не догадался.
В тихий, тихий вечер в Холмищах. Батюшка в своем кресле.
— Ты знаешь, как сладок отдых после труда. Вот я теперь отдыхаю.
Он говорит мне о трудностях предстоящей мне жизни. Я огорчаюсь...
— Можешь ли ты понять? Это — о самом высоком. Бог любы есть. И Христос по любви сошел в мир. И Мария Египетская в пустыне была по любви.
В Холмищах в 1925 году батюшка принимает меня. День. Какие-то хозяйственные батюшкины распоряжения. Никаких особенных разговоров. Батюшка уходит к себе, потом возвращается в приемную, садится в кресло и неожиданно говорит мне:
— Н., скажи мне: хочешь ли ты, чтобы мы положили тебя на страницы истории?
Я теряюсь, думая, что он шутит, и, смеясь, говорю:
— Как будто — нет.
Через несколько минут он повторяет настойчиво вопрос.
Я недоуменно гляжу на него, думаю, к чему бы это? Может быть, он обличает меня в честолюбии? И говорю:
— Не знаю, батюшка.
В это время приходят звать меня обедать. Батюшка отпускает меня, провожает и на пороге говорит страшно строго и торжественно:
— Согласна ли ты, чтобы мы положили тебя на страницы истории?
Я робко говорю ему, падая к его ногам:
— Я в вашей воле, батюшка.
Об отце архимандрите Агапите. В 1913 году отца Нектария выбрали старцем. Особенно советовал избрать его отец архимандрит Агапит, его духовный отец и учитель.
Архимандрит Агапит — одна из таинственнейших фигур истории Оптиной. Он был исключительно образован (в мирском смысле) и вместе — духовно одарен. Ему предлагалось и архиерейство, и старчество, но он не захотел принять на себя подвиг общественного служения, имея всего несколько учеников. В старости он стал юродствовать, затем заболел.
Батюшка говорил, что болезнь старца Агапита была Божиим наказанием именно за отказ от общественного служения по послушанию.
Когда батюшку избрали старцем, он три дня отказывался, плача. Уже на хуторе В. П. батюшка сказал мне:
— Я уже тогда, когда избирали меня, предвидел и разгром Оптиной, и тюрьму, и высылку, и все мои теперешние страдания — и не хотел брать этого всего.
Старчество он принял только тогда, когда этого потребовали у него «за послушание».
Он часто говорил: «Как могу я быть наследником прежних старцев? Я слаб и немощен. У них благодать была целыми караваями, а у меня — ломтик».
Про старца Амвросия говорил: «Это был небесный человек или земной Ангел, а я едва лишь поддерживаю славу старчества».
Из современных богословов он знал — и даже иногда давал из него посетителям выписки — Флоренского, но относился к нему очень сдержанно.
Духовный путь батюшки был окрашен юродством: он юродствовал и в костюме (яркие кофты, красные шапки и так далее), и в пище (сливая в одну кастрюлю и щи, и кисель, и холодец, и кашу), и в обращении с людьми.
Кроме того, он имел игрушки, чем смущал некоторых монахов. Я поинтересовалась, какие же игрушки у него были. Оказалось: трамвай, автомобиль и так далее. Меня он как-то просил привезти ему игрушечную модель аэроплана. Так, играя, он как бы следил за движением современной жизни, сам не выходя целыми десятилетиями за ограду скита.
Я помню, на хуторе В. П., — он стоит на крылечке и глядит на Плохинскую дорогу, по которой тянутся возы на базар. Он глядит своим прекрасным, умным человеческим взором и круто оборачивается ко мне:
— Н.! Пойми, ведь я пятьдесят лет этого не видел.
Еще был у него музыкальный ящик. Как-то он завел себе граммофон с духовными пластинками, но скитское начальство его отняло.
Наступает революция. В 1923 году Оптина как монастырь ликвидируется. Батюшку арестовывают. Затем освобождают, но предлагают, чтобы он выехал за пределы губернии (Калужской). Сначала он уезжает на хутор Василия Петровича в сорока пяти верстах от Козельска. Но это еще Калужская губерния, до ее границы с Брянской остается две с половиной версты, и оставаться здесь нельзя.
Батюшка просит меня поехать и посмотреть, где ему лучше устроиться — в самом Плохине или в Холмищах у Андрея Ефимовича Денежкина, родственника Василия Петровича, который всячески уговаривает батюшку переехать к нему.
В Плохине слишком шумно и нет подходящего помещения. Еду в Холмищи. Там прекрасный домик, батюшке предлагается целая изолированная половина, хозяин — предупредителен до крайности. Я выбираю Холмищи, возвращаюсь к батюшке и советую переехать сюда.
В это время батюшка был в очень угнетенном состоянии. Он просил ни о чем его не спрашивать.
— Пойми, что сейчас я не могу быть старцем. Я еще не знаю, как собственную жизнь управлю.
Он никого не хотел принимать, и только постепенно он стал крепнуть душевно. Иногда целыми днями он плакал (с месяц).
Здесь я захворала малярией и должна была уехать в Москву. А вернувшись, я уже нашла батюшку в Холмищах.
Он жил с келейником Петром. Я поселилась напротив.
В феврале 1928 года я узнала, что у него (отца Нектария) открылась грыжа и что доктор признал его положение опасным. Я мгновенно поехала к нему. Батюшка позвал меня к себе.
Он, с очень светлым, помолодевшим лицом, с блестящими и страдальческими глазами, полусидел на постели.
Меня пронзило такое ощущение его святости и вместе — моей неразрывной связи с ним и боли за его человеческую боль, что я только тихонько опустилась и поцеловала его сапожки. А когда подняла голову, увидела, что лицо его все просветлело нежностью и что он крестит меня. Он сказал мне:
— Н.! Ты видишь, я умираю.
Я очень растерялась от прямого его слова о смерти. Он долго смотрел на меня:
— Ты не погибла. Ты грешна, но дух у тебя истинно христианский.
Эти же слова он сказал мне во время первой моей исповеди у него в 1922 году.
...Потом смотрел на меня:
— Над тобой туча демонов. Ты непременно исповедуйся и причастись!
Я сказала:
— Я так бы хотела исповедаться у вас.
Он улыбнулся:
— Я от тебя не отказываюсь. Только грызь у меня. Нет сейчас сил у меня. Ты исповедуйся у другого православного священника. Только в красную церковь не ходи (в «живую», или обновленческую).
...Тут он стал слабеть.
Он еще посидел немножко с очень отрешенным и безстрастным лицом и ел сухарики. Потом поднял голову и сказал:
— Пойди теперь. И завтра пораньше уезжай.
Он благословил меня и сказал:
— Ночью перед отъездом приди ко мне.
До трех часов ночи пролежала я без сна... Пробило три. Иду на батюшкину половину. Из темноты голос:
— Н.! Воды!
На лежанке, в аршине от батюшки, был чайник с водой и пустой стакан, но дотянуться до них и тем более налить воды у батюшки не было сил. А перед этим у него была рвота. Я напоила его. Он попросил положить в воду сахару и долго выбирал нужный кусок: «Вот этот положи, квадратный».
Потом он опять приподнялся и спустил ноги с постели. Он был в белом халатике с отложным воротником, и — опять юным и белым было лицо.
Он заговорил очень отчетливым, ясным и громким голосом. Я поняла — сейчас опять говорит только старец:
— Я умираю и вымолю тебя у Бога. Я все твое возьму на себя. Но одно испытание ты должна выдержать сама. Ты должна выдержать опять такое же искушение: если ты покончишь с собой — не взыщи!
И голос его стал нежным:
— Н.! Умоляю тебя, выдержи, вытерпи! Если бы не грызь моя, я бы тебе в ноги поклонился. Но когда я умру и меня не будет, ты вспомни то, что я сейчас говорю тебе. Как придет искушение, ты только говори: «Господи, помилуй».
Я посмотрела на него. Чего-то я не понимала и спросила:
— Батюшка, о чем вы говорите: о прошлом или о будущем?
Он улыбнулся:
— И о настоящем.
Я сказала:
— Я боюсь.
— А ты не бойся. Ты только сохрани Причастие, и все будет хорошо...
Потом был разговор о некоторых знакомых. Отец Нектарий сказал:
— Я больше в ваши мирские дела входить не могу. Помни, что я монах последней ступени.
Тут я увидела, что лицо его делается усталым и голос слабеет.
— Что мне прислать вам?
— Благодарствую. Ничего не надо. Только вина... портвейна. Я им свои силы поддерживаю.
А потом батюшка сказал очень строго:
— Передай всем, что я запрещаю ко мне приезжать! Пауза.
Другим, жалобным, тоном:
— Передай, что я умоляю, чтобы не приезжали, от этого мне еще больнее.
Я увидела, что слабость батюшки с каждой секундой увеличивается... Я вспомнила, что у меня целый список вопросов, но батюшка уже бледнел у меня на глазах.
— Пощади меня, больше не могу.
Лицо его совсем побледнело. Он что-то невнятно пролепетал и стал клониться набок. Вошел А. Е. и стал помогать мне: взял батюшку за туловище, я — за ноги; и мы удобно уложили его. Он лежал на боку и чуть заметно перекрестил меня.
— Андрей Ефимович! Проводите их. Я поклонилась ему и вышла.
Вечером идти на исповедь к батюшке. Грехи я записала; а раскаяния у меня нет — один каприз. Батюшка встречает меня:
— Давай мы с тобой помолимся.
И стал говорить: «Господи, помилуй!»
— Повторяй за мной: «Господи, помилуй!»
Я сначала безсознательно повторяю. А он все выше и выше берет:
— Господи, помилуй.
И такой это был молитвенный вопль, что вся я задрожала. Тогда он оставил меня перед иконами и сказал: «Молись», а сам ушел к себе. Я молюсь; а когда ослабеваю, он от себя голос подает: «Господи, помилуй!» Когда же я всю греховность свою сознала, он вышел и стал меня исповедовать. Я говорю:
— Батюшка, я записала грехи.
— Умница. Ну, прочти их.
Я прочла. Батюшка говорит:
— Сознаешь ли ты, что ты грешна во всем этом?
— Сознаю, батюшка, сознаю.
— Веришь ли в то, что Господь разрешил тебя от всех твоих грехов?
— Батюшка, я имею злобу на одно лицо и не могу простить.
— Нет, Н., ты это со временем простишь. А я беру все твои грехи на себя.
Прочел разрешительную молитву и сказал мне:
— А завтра ты пойди в церковь к утрени, а оттуда приди ко мне и, что в церкви недостаточно будет, здесь покаянием дополни.
Причащение было чудным и торжественным.