— Что ты натворил на этот раз? — спросил я его после школы с гордостью, но и с легкой обидой. Доверенным лицом я больше не был, или же ему просто не понадобилась помощь для своих операций.
— Они вернули тебе деньги? — спросил Сегис в ответ.
Нет, не вернули. Замдиректора положил конверт в тот же ящик, откуда его достал, и запер замок. Сначала им придется разобраться и выяснить, насколько законным путем эти деньги попали к Сегису, а пока он их не получит. Так утверждал зам в нашем разговоре, отдаленно напоминавшем дуэль: кому из нас приходится скрывать больше, мне — делишки сына или ему — сомнительные методы наблюдения.
Мы еще не вышли за ограду. Сегис остановился рядом с плакатом об успешных детях и, когда я ответил отрицательно, посмотрел на меня не то сердито, не то испуганно — не знаю.
— Ты должен за ними вернуться, — приказал он и осторожно подтолкнул меня к зданию.
— Я не могу этого сделать, Сегис.
— Разумеется, можешь: это мои деньги, они не имеют права оставлять их себе.
— Тебя ведь не обыскивали, — сказал я на полицейский манер.
— Деньги мои, а тот парень всего лишь курьер, — ответил Сегис, как заправский деляга.
Я попытался до него донести, что не могу войти в здание, найти кабинет замдиректора, постучать в дверь, с улыбкой поздороваться и попросить его вернуть тот конверт с купюрами из туалетного видео, потому что это собственность моего юного предпринимателя. Но Сегис повторял как заведенный, теперь уж точно скорее испуганно, чем сердито: «Это мои деньги, это мои деньги, мне должны их вернуть, это мои деньги, и они мне нужны».
— Тогда расскажи, за что ты их получил, — попытался я его успокоить.
Он затараторил о некоем парне, компьютерщике, нет, студенте-компьютерщике, старшем брате одноклассника, которому он дал деньги; хотя нет, это был другой чел, да пофиг; дело в том, что компьютерщик, студент-компьютерщик, разработал приложение для его нового проекта — системы распределения мелких доставок по городу, которую Сегис собирался запустить. На этом месте я закусил губу, потому что несколько месяцев назад он уже рассказывал мне об этом бизнесе — доставке, которой занимались ученики из его школы и других по всему городу. Им надо было всего лишь идти своим обычным маршрутом на занятия, домой или в места для хобби и тусовок, а по пути забрасывать кпиентам покупки из супермаркета или аптеки, контейнеры с материнской едой независимым детям, забытые на работе или дома вещи, складские запчасти для мастерской — да что угодно. Расценки для клиентов очень низкие, намного ниже, чем у любой другой курьерской компании, а курьеры получают небольшое, но достаточное вознаграждение, ведь им не приходится отклоняться от пути и совершать какие-то особые действия, нарушающие их планы. Система работает через очень простое приложение, в котором можно отслеживать перемещения курьеров с помощью GPS и оставлять заказы тем из них, чьи маршруты совпадают с запросами клиентов. Но это приложение я видел еще несколько месяцев назад.
— Это какое-то новое дело? — спросил я его, чтобы проверить, врал он мне или нет; он забыл, что уже рассказывал мне эту историю, или дополнял ее. Он ответил, что новое:
— Мы собираемся его запустить, не хватает только приложения, и мне надо заплатить дизайнеру, чтобы система заработала.
Похоже, он мне врал. Я и сам установил это приложение на телефон; хотя я им не пользовался, мне было интересно посмотреть, насколько расширилась зона его действия. Сегис мне врал, но я не стал вынимать телефон и тыкать плута носом в его собственное приложение. Вместо унижения я решил дать ему возможность сохранить лицо, на то я и отец. Наверное, у меня теплилась надежда, что в какой-то момент он сам расскажет, что задумал и почему ему надо вернуть деньги так срочно; пускай он восстановит доверие между отцом и сыном — мне не хотелось его лишиться.
Ложь за ложь: я попросил его меня подождать — соврал, будто собираюсь вернуться за его деньгами. Снова поднялся по лестнице и сказал охраннику, что мне нужно в туалет. Сегис в саду потерял меня из вида, а я завис в кабинке на десять минут. Помахал в камеру.
— Не вышло, — слукавил я, вернувшись. — Я стоял на своем, и все попусту. Но не волнуйся, дирекция не сможет оставить деньги себе и вернет их, как только убедится, что они заработаны честным путем. Ты же ничего противозаконного не совершил, правда?
— Все чисто, пап. Просто я тороплюсь заплатить свой долг, не хочу портить себе репутацию.
Думаю, Сегис сказал эти слова без задней мысли, но меня они задели все равно.
— А почему ты не заплатил тому парню, компьютерщику, напрямую?
Я немного надавил — вдруг бы он сознался. Но сын увильнул от правдивого ответа и пробормотал импровизированное объяснение: он передал деньги приятелю, потому что тот живет с компьютерщиком в одном районе; компьютерщик предпочитает наличные и, пока не получит конверт, не активирует приложение; в любом случае, ему надо заплатить — так было оговорено.
— Если дело срочное, то я могу одолжить тебе деньги до тех пор, пока ты не получишь свой конверт обратно, — сказал я. Такого намерения у меня не было, точнее, у меня не было средств (я помнил о толщине конверта). Просто я пытался перебросить сыну мостик, протянуть ему руку, чтобы он снова мог мне доверять и рассказал, во что ввязался. «Боюсь, на сей раз речь пойдет о более неприятном предмете», — сказал мне зам. Вещества, предположил он. Мне не хотелось в это верить, не хотелось думать, что мой сын повторяет семейные ошибки, да еще и в столь юном возрасте.
Ты собираешься дать мне денег? — спросил Сегис, и теперь в его голосе и взгляде я прочел притворное удивление и сарказм. От этого мне стало больно. Вероятно, когда я навещал тебя в тюрьме, от моей едкости тебе было больно не меньше. И, надо думать, не меньше ты страдал, хотя я и не знаю этого наверняка, когда болезнь уже опустошала твою голову, а я почти ежедневно продолжал сыпать упреками и изливать на тебя свои обиды — но зато с улыбкой. С великолепной улыбкой во весь рот, которая смягчала мои колючие слова и от которой у меня в итоге сводило скулы, потому что, пеняя тебе, я старался изображать счастливое выражение лица. Доктор очень настаивал, чтобы мы обращались к тебе с подчеркнутой приветливостью: мы должны были излучать спокойствие, безопасность, доброжелательность, а улыбка служила условным знаком, который ты еще понимал. Если бы кто-то заговорил с тобой резко, ты бы сдал; если бы я вешал на тебя ответственность за свои финансовые и семейные неурядицы с суровым лицом, ты бы не выдержал, начал бы испуганно заикаться, заплакал, убежал. Как в тот раз, когда мы вместе, выходя от врача, столкнулись на улице с твоим бывшим клиентом и тот принялся сыпать руганью и оскорблениями, демонстрировать тебе свои испорченные зубы и кричать в лицо, не обращая внимания на мои объяснения: «Он ничего не понимает, оставьте его в покое, он нездоров, у него деменция, все это ни к чему не приведет, он ничего не знает и не помнит». Но мужик не поверил — и он тоже — и некоторое время шел за нами по улице и кричал уже не нам, а всем прохожим, что ты мошенник и подлец и что ты смеялся над тысячами рабочих семей вроде его собственной; я ускорял шаг, таща тебя за собой, а ты хныкал от ужаса. За эти годы я почти не кричал на тебя и не говорил с тобой сквозь зубы, как бы мне того ни хотелось. Я почти всегда уважал советы врачей, и если мне понадобится сказать, что ты угробил мою жизнь, или по новой излить все обиды, то я сделаю это с улыбкой, с какой разговаривают со стариками, инфантильной улыбкой, с которой к тебе обращаются врачи и медсестры, материнской улыбкой, что вечно дарит тебе очаровательная Юлиана, деревянной улыбкой, с которой я все это тебе рассказываю.
Но улыбка, с которой Сегис спросил у меня сегодня утром: «Ты собираешься дать мне денег?», была колючей. Я тебе не рассказывал, но Сегису доводилось мне одалживать. Несовершеннолетний сын одалживает мне деньги. Можно сказать, он заботится обо мне так же, как я забочусь о тебе, мы вывернули роли поколений наизнанку. Пару раз мне приходилось просить у него денег в конце месяца, иначе я не смог бы оплатить счета. Пятьсот евро. Я знал, что Сегис оперирует более крупными суммами и обладает хорошими источниками дохода. Но хуже всего то, что я попросил его заплатить алименты. Хотя нет, даже не так: хуже всего то, что долг я все еще не вернул. А теперь предлагал ему невозможную помощь, и мы оба отдавали себе в этом отчет.
— Ладно, ты вернешься туда завтра и без конверта уже не уйдешь, — пощадил он меня. — Можешь их заверить, что все чисто и что деньги мои, на то ты и мой отец.
— Само собой, — пообещал я ему и отчетливо представил, как возвращаюсь завтра в школу, требую отдать мне конверт и не исключать сына, иначе я донесу о камерах в туалетных кабинках.
Сегис улыбнулся примирительно. Показал мне свои брекеты, новые и дорогущие брекеты, дело рук его матери, твоей невестки.
Тут я позвонил Юлиане — она сказала, что ты уже дома. Обратный путь тебя успокоил и утомил, и ты заснул на диване, как только вернулся. Поэтому я забыл о тебе и постарался как можно лучше провести несколько приятных часов со своим сыном.
Я предложил ему вместе пообедать, но сначала сходить со мной на пару запланированных встреч неподалеку. Вряд ли он научился бы у меня тому, чего не знал сам, и напрасно думать, будто таким его воспитали мы с тобой или школа. Я просто хотел, чтобы он увидел: его отец тоже способен вести дела, добротные дела, вот и все. По пути я ввел его в курс событий, а то в последнее время мы разговаривали мало:
— Компания называется «Безопасное место», те двое приятелей тебе уже рассказали. Как тебе название? Ничего, да? Меня навел на него сериал «Safe Place», ты смотрел? Нет? Из-за проблем с правами я не мог взять такое же имя, но и пусть, ассоциация срабатывает все равно: как только люди слышат про «Безопасное место», то сразу вспоминают о сериале. Ты правда его не знаешь, даже не слышал про него? У молодежи, конечно, всегда свои интересы, но этот сериал был страшно популярным, стал целым социальным феноменом, кругом только его и обсуждали. Он хоть и художественный, но снят как документалка, максимально реалистично. Похоже на постапокалиптические видеоигры, которые так тебе нравятся. Речь там о последствиях какого-то катаклизма. Что произошло, не очень понятно, что-то с энергетикой, но не суть; наступает полный коллапс, и все рушится: ничего не работает, электричество пропадает, система коммуникаций разваливается, люди опустошают магазины и моментально создают дефицит. Теперь каждый сам за себя, все ищут безопасное место и стараются укрыться, потому что ситуация убивает, буквально: люди идут на мокруху, чтобы заполучить бензин, воду или еду. Сцены грабежей имитируют теленовости и поражают реалистичностью. Самые отчаянные крушат магазины, сметают с полок все подряд и в итоге поджигают помещения. На улице линчуют за машины, потому что все хотят бежать из города, куда — неизвестно, но хоть куда-нибудь и как можно скорее: на дома нападают ради провианта или просто пользуясь суматохой. Безопасных пространств больше не остается, хаос ширится и не щадит никого — ни больных, ни престарелых. Никто не знает, почему не реагирует правительство, стражей порядка на улицах почти нет, полицейские участки люди штурмуют ради оружия.
В третьем сезоне показана тюрьма без охранников и электричества, система безопасности там больше не работает, поэтому заключенные сбегают и промышляют грабежами. Некоторые пользуются случаем и мстят своим обличителям, это самое страшное; одна семья прячется в подвале, но заключенные ее находят, насилуют жену и дочерей на глазах у отца, а его самого потом забивают до смерти. Толстосумы подготовлены лучше всех — ах, как всегда. У одних в домах уже есть бункеры. Других подбирают вертолеты или вооруженные конвои и отправляют на какой-нибудь остров, где они временно устраиваются в большом Безопасном месте — изолированном роскошном курорте, который и строили как раз на такой случай (отсюда и название сериала), — и ждут, пока положение не устаканится. Ужасная сцена случается в аэропорту: самолеты не взлетают, люди бунтуют и грабят магазины дьюти-фри, а охранники стреляют — защищают единственную открытую полосу, по которой другие бегут на частные рейсы. Серьезно, ты должен это увидеть — отлично снято. А главное, что все это как будто происходит прямо сегодня. Видишь, о лучшей рекламе для своих безопасных мест я и мечтать не мог. Как тебе такое?
Я болтал и болтал, как обычно болтают разведенные родители: нам всегда страшно, что между нами и детьми повиснет тишина. Меня несло, но Сегис не слушал; его внимание было приковано к телефону: сообщения настойчиво сыпались одно за другим, а на пару звонков он не ответил. С тем же преувеличенным энтузиазмом, что и служащим банка, я плел ему, что отклик отличный, что мы не справляемся со спросом, планируем открыть филиалы в нескольких городах и набираем новых сотрудников, продукт продается сам по себе, мы нашли эксклюзивного дистрибьютора и собираемся стать эталонным брендом в своем секторе, потому что мы первые в своем роде…
Да, как видишь, я и Сегису пафосно рассказываю о своей компании во множественном числе: мы планируем, мы набираем, мы находим. Как будто и ему пытаюсь втюхать бункер, или выпрашиваю у него финансирование, или не знаю что еще; может, надеюсь, что он заинтересуется, соблазнится прибыльной перспективой и однажды начнет работать со мной. Что наша связь, которая до сих пор была бизнес-наставничеством, превратится в альянс, партнерство. Я в курсе, смешение семьи и бизнеса обычно плохо кончается, тебе ли об этом не знать; но, может, заодно я пытаюсь это опровергнуть, ищу компенсацию за наш с тобой провальный опыт, когда ты был президентом компании, а я — операционным директором. Пытаюсь доказать себе, что я не такой, как ты, что с моим сыном у нас все будет иначе.
На один звонок он все-таки ответил: звонила его мать. Конечно же, она набрала его и поинтересовалась, все ли хорошо, забрал ли я его из школы и поговорил ли с директором или еще кем-нибудь, что тот мне сказал, а что сказал ему я, — обо всем этом она расспросила его. Со мной она общаться не хотела. Сегис попотчевал ее импровизированной версией событий: между учениками случилась драка, он попался под руку, и на него свалили вину, но все в порядке, вряд ли его будут наказывать.
— Не волнуйся, маме я ничего не скажу, — пообещал я сыну, когда их разговор окончился и он меня поблагодарил. Было приятно, что он соврал нам обоим, но мне он при этом качественнее, ближе к истине, какой бы она ни была, и с такой мерой доверия, какой его мать не заслужила. В любом случае, мы оба притворились, будто поверили; возможно, хорошими отцом и матерью нас это не делает, но верить, отдавать предпочтение доверию, изображать его — это проявление типичного родительского автоматизма, с помощью которого мы защищаемся от наших детей, их решений и падений; правда, тебя это не касается.
Минутное вмешательство Моники изменило ход нашего разговора. Сегис сообщил мне — внимание, — что его мать собирается… переехать в сообщество! Ага, в сообщество кувшинщиков, на юге, в котором она побывала прошлым летом на отдыхе. Как тебе это нравится? Ты смеешься от подобной глупости, смеешься, потому что я смеюсь, но если бы до тебя на самом деле дошло, ты бы потешался больше моего, ты бы зло хохотал и выплевывал фразы типа: «Моника в сообществе! Лоботряска! Совсем опузырилась от лени! Я бы научил ее работать!»
Моника — в сообществе. Не скажу, что я удивлен, — она уже давно несла эту чушь. И я помню, когда мы еще жили вместе, однажды она притащила в дом кувшин нелепого вида — один из тех, что раздавали экоммунары. Именно тогда я и окрестил их в честь кампании, с помощью которой они старались завоевать симпатии колеблющихся и привлечь ностальгирующих. «Кувшины против климатических изменений» — такой супероригинальный у них был девиз. Кувшины против климатических изменений! Кому нужен холодильник, когда есть кувшин — воплощенная экологичность? Кому нужна бутилированная вода, когда есть кувшин, один на всю жизнь, и он не устареет? Кому нужны электричество и водопровод, когда есть старинный кувшин, который можно наполнить из фонтана на площади? С одной стороны — передовые технологии, с другой — народная мудрость. Благословенный кувшин! Уже просто держать и поднимать его, промачивать из него горло — значит путешествовать во времени, возвращаться в золотой век, потерянный рай с крестьянами на деревенской площади, поденщиками, раздающими воду в фермерском доме, матронами, сидящими у дверей дома рядом со своими кувшинами. Я чуть не запустил его Монике в голову, когда увидел.
Моника — в сообществе, вот так шутка. Это можно было бы принять за свидетельство того, как далеко проникли экоммунары, но, по-моему, все ровно наоборот: участие Моники свидетельствует об их несерьезности и быстрой деградации, об их безвредности. Оно доказывает, что через пару лет от этого движения останется горстка хиппи и ничего особо не изменится, даже для их придурковатых последователей.
Моника — в сообществе. Я бы прямо заплатил, чтобы увидеть нечто подобное. Моника делится с другими, Моника отказывается от излишеств, ратует за простую и деятельную жизнь, жизнь с меньшими тратами, роскошную бедность!. Можешь себе представить? Моника заботится об общем благе, о человечестве, о планете! Моника пьет из кувшина и берется за посменную уборку, обработку мусора и весь тот неблагодарный труд, который кувшинщики чередуют между собой. Она не протянет и недели. Думаю, для нее это просто очередной опыт, примерно как йога-ретрит или уроки по выпечке хлеба. Мир кувшинщиков кишит такими пижонами, скучающими людьми со стабильной жизнью, охотниками за опытом, которые ничего не теряют и знают: когда игра закончится, их будут ждать семьи, активы или, как это в случае с Моникой, папочкина компания. Твоя невестка всегда умела выпрыгнуть из поезда, прежде чем он сойдет с рельсов. Вспомни, как ее папаша отреагировал на твой крах и как быстро она от него отстранилась. Умница. Если сейчас она войдет в сообщество, то со своими активами наверняка поступит так же. И, конечно, свой внушительный и неэкологичный гардероб она с собой не возьмет — он будет ждать в доме ее отца, когда она вернется, когда ей станет скучно, когда ей захочется нового опыта. Или когда что-то пойдет сильно не так: если наступит чертов коллапс, по какой угодно причине, она не станет канителиться в своем сообществе, рассчитывая на взаимную поддержку и братство, а снова побежит спасать свою шкуру — в отцовский бункер. Без всяких колебаний.
Я тебе не говорил, как она прокомментировала мой новый бизнес? О нем я ей рассказал, чтобы она увидела: я способен подняться, моя жизнь изменится к лучшему, все может вернуться в привычное русло, и между нами тоже. Вот какой я дурак, вот как пресмыкаюсь. Я поведал ей о безопасных местах, показал каталог своего американского поставщика, дал посмотреть подготовленное коммерческое досье, наплел о якобы полученном финансировании, преувеличил свои финансовые прогнозы. И что, думаешь, она на это выдала? «Нам нужен не бункер». Слово в слово, на серьезных щах и глядя мне в глаза: «Нам нужен не бункер». И я, дурак из дураков, на секунду решил, что это множественное число — «нам» — включает и меня, что она говорит о нас двоих, троих, вместе с Сегисом, и что нам нужно не завести бункер, а снова стать семьей; что нас спасет любовь, а не бетон. Но Моника клонила не к этому. Она начала излагать мне теорию — конечно, не свою, а чужую. Она где-то ее вычитала или услышала на каком-нибудь собрании, потому что подобная брехня уже наверняка широко распространилась. Согласно этой теории, катастрофы, стихийные бедствия и социальные коллапсы не вызывают насилие и хаос, не заставляют каждого заботиться исключительно о себе, а ровно наоборот: побуждают людей отзываться на них сотрудничеством, взаимопомощью, солидарностью. Объятиями. История будто бы показывает, что потрясения не возвращают нас в дикое состояние, а скорее выявляют в нас лучшее. Что грабежи, война всех против всех, всеобщая истерия и ошалелые толпы бегущих прочь существуют только в фильмах и буйном воображении правительств и власть имущих! Так она и сказала: власть имущих. Что насилие в таких ситуациях исходит только от армии, полиции и гражданских патрулей, которые пытаются обеспечить порядок, свой порядок, чтобы он не рухнул в одночасье. Слушать Монику, мою Монику, не было сил. Она казалась куклой чревовещателя, как и все кувшинщики: эти их убежденность и энтузиазм так зловещи, что наводят на мысли о реабилитированных наркоманах или религиозных фундаменталистах. Она даже примеры мне привела, явно из какой-то брошюры, как во время землетрясений, ураганов, бомбардировок, вооруженных нападений люди не прятались в бункерах, а стихийно выходили на улицы, чтобы помочь раненым, организовать спасательные операции, восстановить разрушенное, раздать еду и одеяла. Объятия. Даже в событиях Жаркой недели она увидела повод для сомнения, явно под влиянием кувшинщиков, и сказала: «Если не считать погибших от жары, большинство насильственных смертей и разрушений в стольких странах лежит на совести полиции». И грабежи она оправдывала: по ее мнению, это был отчаянный жест, а отчаяние — обычное дело в беспрецедентной ситуации. Я чуть было не огрызнулся: ну конечно, как раз поэтому и грабили магазины техники — вентиляторы искали. Наконец, вишенка на торте: она с пониманием отнеслась к атакам на компании. Они виновны в глобальном потеплении, из-за них погибло столько людей! А когда она упомянула «Безопасное место», то я ее прервал, потому что понял, к чему идет дело, и парировал:
— Конечно, дорогая, потому-то твой отец и устроил в саду бункер, причем площадью больше моей съемной квартиры: это он так верит в альтруизм своих соседей.
— Мой отец неправ, — ответила она, и бровью не поведя, — мой отец ошибается. Если нам понадобится приют, то коллективное убежище всегда будет лучше, чем индивидуальное. Чем больше людей соберется вместе, тем больше знаний и сил у нас окажется, чтобы справиться с ситуацией, а отдельному человеку или семье останутся только их ограниченные ресурсы. Нас спасет сотрудничество, — заключила незнакомка, на которой я когда-то был женат.
Я замолк. Прикусил язык — такой уж я глупец, как уже тебе признался. Замолк и не засыпал ее встречными примерами, которые разнесли бы ее теорию в пух и прах: не стал перечислять известных ситуаций, где последствия природной катастрофы усугублялись делишками мафии, беспределом почуявших волю преступников, сведением счетов, расовой или религиозной ненавистью, массовыми убийствами из-за слухов, преследованием меньшинств, которых назначали виновными в трагедии. В Библии полно таких примеров. А казни и массовые изнасилования случались каждый раз, когда во время войны освобождали какой-нибудь город, или в периоды межвластья, или при смене режима. Нацисты вообще истребили миллионы людей ради своего жизненного пространства. Именно такой борьбой может обернуться будущее, если ничего не изменится: борьбой за жизненное пространство, за ограниченные ресурсы для слишком большого количества людей.
Но Монике я ничего такого не сказал — решил доставить ей удовольствие от моральной победы, оставить ей последнее слово. Видишь, как далеко заводит остаточная любовь. И я просто знаю, что она во все это не верит. На самом деле она просто хотела меня ранить; это говорила не она, а ее гордость, ее собственная рана — то есть тоже виды остаточной любви. Сегису она доложила, что собирается переехать в сообщество, с тем же умыслом. Никуда она не переедет — ей просто хочется насолить мне через сына, через эти слова: «Мама планирует переехать в сообщество». Мама уходит, отдаляется от тебя, и ты потеряешь ее окончательно, если никак не отреагируешь.
— Что ты будешь делать, если мама переедет? — наконец спросил я.
Вряд ли Сегис двинется за ней в какой-нибудь захолустный городок или даже хотя бы в другой район, где ему придется зарыть в землю свой талант к бизнесу и чахнуть среди бартера, социальной валюты и кооперативов. Я задал свой вопрос слегка взволнованно — вдруг он решит перебраться ко мне? Нам пришлось бы найти квартиру побольше или переехать к тебе, представляешь? Три поколения семьи Гарсия под одной крышей: Сегисмундо Первый, Сегисмундо Второй и молодой Сегис. Впрочем, даже не надейся, старик: тебе мало осталось, и если только ты не умрешь быстрее, то на днях нам дадут место в доме престарелых или я устрою свое дело и заплачу за частный пансионат. Тогда мы останемся вдвоем, Сегис и я, а может, втроем — с Юлианой, которой уже не придется тебя опекать. Это пустая надежда, знаю, но на секунду я представил свою жизнь как продолжение тех счастливых выходных в отеле. А вообще — с чего бы Сегису жить с неудачниками? И с кувшинщиками, и со мной. Он ответил, что мама собирается подождать еще год; когда он окончит школу, она отправит его учиться в какой-нибудь заграничный университет. Допустим, в США, если ситуация стабилизируется. Или в Китай — там, кажется, спокойнее всего. В любом случае, подальше от меня; как можно дальше от меня и как можно дороже для меня.
Намерения Моники, последовательной и идейной Моники-экоммунарки, были ясны. Ее привилегированный сын будет учиться в частном университете за границей, а она будет спокойно себе жить в сообществе и несколько раз в год лицемерно садиться в самолет и пересекать полпланеты, загрязняя ее керосином и газами, чтобы навестить отпрыска и провести с ним неделю в отеле — отдохнуть от качественной жизни.
— Мама очень изменилась, — сказал тогда Сегис, словно прочитав или скорее услышав мои мысли, мои яростные и кричащие мысли. — Мама очень изменилась.
«Отличная новость», — хотел ответить я. Отличная: если Моника изменилась, то я нет, я все еще здесь, рядом со своим сыном. Я понимаю его; он посвящает меня в свои дела, потому что знает: я такой же, как он, и мы хотим одного и того же. Нам известно, как делаются дела, и о кувшинщиках мы с ним думаем одинаково. Чтобы убедиться в последнем, мне пришло в голову отвести его на обед в столовую экоммунаров, дать ему побыть какое-то время среди них. Пускай сам убедится в их наивности и глупости — пускай поймет, как сильно они ошибаются. Как сильно ошибается его мать.