Удачно день и начался, и продолжился. Попадание два из двух. Второй визит, через три квартала от первого, прошел еще легче: меня встретила пожилая пара, старше тебя, напуганная и безоружная перед маркетинговыми трюками. Старушку я сначала принял за вдову, потому что именно она открыла дверь и пригласила меня в гостиную с кучей семейных фотографий и телевизором (шла утренняя программа новостей); идеальная чистота и нарочитый порядок тоже наводили на мысли о вдовстве. «Здесь будет даже слишком легко», — сказал я себе и, не поверишь, почувствовал укол вины. Моя хилая совесть иногда чуть-чуть скребется — дает понять, что она у меня все еще есть. Но потом я услышал мужской голос в коридоре и по-настоящему обрадовался, что дело предстоит тоньше и сложнее, чем обработать старушку, которая живет одна и слишком часто смотрит ящик.

Радоваться было рано. Как только старик показался в гостиной, мне бросилась в глаза его кротость (читать лица с первого взгляда я уже научился). «Что у нас на обед?» — спросил он детским тоном; мое первое впечатление, — едва увидев меня, он выпалил: «Кто это, а? Это кто?» — подтвердилось. Ситуация оказалась только еще благоприятнее: одинокая старушка, которая слишком часто смотрит ящик, с восьмидесяти- или девяностолетним ребенком на попечении. Не будь мое положение так паршиво, я бы действительно ушел, а перед этим растолковал бы ей, как не клевать на уловки торгашей, и, естественно, посоветовал бы никогда не впускать их в дом.

Я решил: если старушка захочет сделать покупку, то пускай моей заслуги тут не будет, поэтому я не стал ни презентовать ей нашу продукцию, ни даже вынимать сводку последних новостей. Я не сиделка для стариков. Но эта женщина олицетворяла чистый спрос, а я — точное предложение того, в чем она нуждалась, или, во всяком случае, того, что она считала нужным. Так что я просто следовал по коридору за ней, вернее, за ними; она шла, а он лип к ее спине, мешал ей и при этом повторял: «Что мы будем есть, а? Что будем есть?»

Жили они на первом этаже, и старушка, усадив мужа смотреть детский сериал, вывела меня через дверь кухни в небольшой светлый дворик. Она недоверчиво осмотрела семь или восемь рядов бельевых веревок и, только убедившись, что за нами никто не наблюдает, сдвинула несколько ведер и освободила крышку люка; поднять ее пришлось мне — старушка не смогла нагнуться. Мне захотелось спросить, зачем ей безопасное место, если в нужное время она не сможет туда попасть, не сумеет поднять тяжелый люк и спуститься по узким ступенькам; зачем, если ей придется возиться со своим старым, обескураженным и беспомощным ребенком, который будет вопить, размахивать руками и упираться.

Я заглянул сверху внутрь — спускаться было незачем, все помещение было видно и так: крошечный, заплесневевший от влажности цементный куб метра полтора в высоту, внутри которого я, как и муж старушки, не смог бы вытянуться в полный рост. Но ты ведь знаешь, что бывает, если упустить легкий контракт, и поэтому я сказал:

— Да, самый маленький модуль сюда войдет.

— Прекрасно, — сказала хозяйка. — Уж лучше с этой дырой что-то сделать, чем оставлять ее тут без пользы.

Этого, конечно, никогда не случится, но я представил себе там двоих стариков, сидящих на табуретке взаперти и неспособных выйти наружу; представил, как у них кончаются припасы. Она коротко, успокаивающе его обнимает, а он спрашивает: «Что мы будем есть, а? Что будем есть?»

Старушка ушла в спальню за деньгами для аванса, по ее настоянию — наличными, и оставила меня в гостиной наедине со своим старым ребенком. Из-за воротника рубашки у него выглядывала татуировка — один из тех безвкусных племенных узоров, сделанный годы назад и не подходящий ни к его приглаженному и причесанному виду, ни к этой гостиной-музею, но что поделать: мы все когда-то были молодыми.

— Классная татуировка, — сказал я ему, и он снова спросил меня: кто это я, а, кто? — Разве ты не знаешь кто? — прошептал я. — Ты меня не помнишь?

Старуха возилась в спальне. Я решил попугать его сильнее — начал приближаться, пока не прижал его к буфету; он сбил локтем фотографию и уже готов был закричать, заплакать или ударить меня. Я заглянул ему в глаза и увидел пляшущий в них страх, но почувствовал точно то же, что и всегда: сомнение. Это был вероятный страх, страх потерянного и беззащитного человека, или невероятный — страх выдать себя? Я уже говорил тебе, даже если ты этого не помнишь: в каждом таком старике я подозреваю притворство, подлое желание уйти с дороги, перестать быть, вести растительную жизнь без какой бы то ни было цели, лишь бы его кормили, причесывали, держали за руку, прощали и баловали. Клянусь, не проходит и дня, чтобы я не смотрел тебе в глаза и не думал об этом.

Загрузка...