После полета на воздушном змее, о котором я рассказывала, когда мы встречались в последний раз у Рождественского вертепа, Иисус почти год провел, формулируя теории и геометрии, объясняющие, что он наблюдал через монокль, и устанавливающие общие принципы света и зрения, справедливые для нашего мира. Всю эту математику он сократил до шести убористо исписанных листов папируса, на которых были аккуратно изложены самые важные выводы. За это время никто не сумел узнать у него ни того, что он увидел, когда был наверху, ни какой силой обладает монокль, ни к каким выводам он пришел.
Иисус продолжал шлифовать очки, но, завершив наконец свой трактат, заявил Марии и Иосифу, что должен всюду распространять свое новое знание и для этого покинуть дом, возможно, навсегда. Невзирая на все попытки отговорить его, он на следующий же день ушел.
От пустыни и до моря странствовал Иисус по святой Земле и объяснял лучшим из встретившихся ему умов свои формулы и доказательства искривленной траектории света. Однако его труд настолько опередил распространенные представления, что с таким же успехом он мог обсуждать его с бродячими собаками. В Средиземноморье, в Кесарии, римские инженеры, построившие огромный приморский город на разбитом бурями берегу, с изумлением разглядывали его теоремы и уравнения. Достоинства того немногого, что они смогли понять, содержали гениальность того, что было им недоступно. Неспособные следовать его математике, они попытались узнать у Иисуса о выводах и, в первую очередь, о великом понимании, пришедшем к нему на воздушном змее высоко над Галилейским морем, но Иисус воспротестовал, заявив, что поделится своими откровениями только с тем, кто в состоянии проработать теоремы и формулы, ибо без них его выводы покажутся надуманными и даже абсурдными.
По этой же причине он ничего не говорил о монокле, который носил на груди в пришитом к рубахе потайном льняном кармане.
Главный инженер Кесарии Морской[69] нехотя признал, что лучшие математики — безусловно, греки, и порекомендовал молодому человеку показать свою работу почтенному астроному Аналогу Галикарнасскому. Для этого Иисус пересек Средиземное море на торговом суденышке, курсировавшем вдоль малоазийского побережья с грузом шелка, пряностей и стекла к Критскому морю и возвращавшемуся с оливковым маслом, вином и мрамором.
В Галикарнасе[70] его направили к дому Аналога, и после приветствий и простого обеда Иисус отодвинул свою тарелку в сторону и разложил шесть папирусных листов с символами и цифрами. Аналог полчаса просидел над чертежами и алгебраическими формулами, поднявшись лишь однажды, чтобы взять письменные принадлежности и табличку, на которой сделал какие-то вычисления.
Наконец Аналог отложил свои инструменты и, закрыв глаза, откинулся на сиденье. После короткого раздумья он заговорил.
— Ты знаешь, что я — астроном?
— Да. Знаменитый астроном.
— Очень знаменитый. Два дня назад я завершил сложную научную работу.
Аналог открыл ящик и извлек из него толстый фолиант.
— Здесь содержатся все мои карты звезд и планет, теории движения небесных тел и их доказательства. Эта книга должна была стать памятником пятидесяти лет моих занятий астрономией, воздвигнутым моим тщеславием, «Альмагестом»[71] Аналога Галикарнасского, призванным выстоять тысячелетие, величайшим астрономическим пособием, неоспоримым, необратимым!
— Я сокрушен твоим присутствием, Аналог. Быть так близко к твоему гениальному труду!
— Я могу приблизить тебя к нему еще больше, Иисус! — Старый астроном швырнул свой драгоценный фолиант высоко в потолок, переплет лопнул, и тысяча страниц устремились вниз, покрывая стол и пол.
Иисус был потрясен.
— Что ты сделал! Эти страницы…
— Стали лишними и нелепыми после шести листов твоего папируса.
— Ведь это трагедия!
— Единственная трагедия, молодой человек, что ты прав и тебе — двадцать лет, а я досадно ошибался и мне семьдесят. Эту жалкую трагедию в мире науки необходимо отбросить вместе со всем остальным, угрожающим жизни твоей истины.
— Ей что-то угрожает?
— Милый молодой человек, твое доказательство искривления лучей света потрясает само основание мироздания! Последствия этого столь драматичны, что ты будешь страдать от поношений и мизантропии везде, где его обнародуешь. Боги знают, чего я натерпелся, настаивая лишь на том, что наша вселенная гелиоцентрична. Это, — он указал на папирус, — совершенно иной уровень. Твой труд обнажает вселенную.
Аналог на мгновение впал в какой-то транс, потом внезапно напрягся:
— Слушай меня, Иисус из Назарета, слушай, как никогда и никого не слушал. Безопасность твоих чудных заключений — в их сложности. Это единственная защита, охраняющая их от варваров, жадно хватающих и присваивающих себе всякое знание. Коварные и алчущие властолюбцы, агрессоры, лицемеры — все придут соблазнить тебя, дабы ты упростил и растворил свое учение для общего употребления и отдал им ключи, чтобы они могли прийти, как тать в ночи, и похитить то, что при свете дня их ум вынести не в состоянии. А когда они преодолеют внешние преграды, Иисус, — он схватил листы папируса, — они вырвут отсюда то, что им необходимо, и от этого насилия родится ублюдок; безобразное упрощенное создание умертвит своего прекрасного родителя и отправится грабить историю.
У Иисуса дрожали руки, когда он достал из рубахи монокль и показал Аналогу, как следует закрепить его у глаза. Сделав это, старый астроном огляделся вокруг так, словно проснулся от летаргического сна и ничего не может узнать в комнате. Потом благоговейно вынул из глаза монокль и вернул его Иисусу. Тот спросил:
— Что же мне теперь делать?
Старый астроном пожал плечами, вскинул руки в коротком безнадежном жесте и опустил их на стол.
— Я устал, Иисус из Назарета. Я слишком стар. Слишком устал. — И он вышел из комнаты, ступая по листам своего великого труда.
Когда стемнело, Иисус лег на пол и заснул, думая о том, что старый грек мог бы присоединиться к нему в распространении истины о свете и видении, а также о ее последствиях для человечества, но в самый темный ночной час старый астроном с разбитым сердцем умер.
На следующий день с вечерним приливом торговый корабль отчалил в Коринфский залив и понес Иисуса из Назарета к родным берегам.
— Когда Иисус вернулся, — продолжала Евдоксия, — он постарался успокоиться и сосредоточиться на исправлении зрения людей, стекавшихся к нему из Галилеи и всей Иудеи. Его богатство росло вместе с его горечью из-за невозможности поделиться своими открытиями. Он собирался предпринять еще одно путешествие в Грецию, когда к нему принесли на носилках какого-то молодого человека. Его звали Иуда. Иуда Искариот.
— Я знаю про него, — сказал Дэниел.
— Ничего ты не знаешь, — голос Евдоксии превратился в угрожающее шипение, — ничего ты об этих вещах не знаешь. И никто не знает. Не для того я живу две тысячи лет, чтобы слушать, что ты знаешь, а для того, чтобы рассказать, что знаю я. Креспен, ты и я связаны тончайшей нитью, Дэниел О'Холиген. Нитью в две тысячи лет длиной, такой тонкой и хрупкой, что ее не видно, пока свет не упадет на нее наискось, да и это случается всего один-два раза в тысячелетие. Но и тогда во всем мире ее видит только один — тот, кто в этот миг смотрит на нее. Когда-то это был Иисус, потом я, потом Креспен, теперь ты. Так что сиди смирно и держи язык за зубами. Ты даже представить себе не можешь, как я могу рассвирепеть. Спроси у Креспена, — но она уже смягчилась, и у Дэниела прошло чувство, что он сейчас заплачет. Евдоксия достала из бумажного пакетика, воткнутого между регистрами органа, кусочек лакрицы и продолжила свое повествование.
Иуда был слепым от рождения, и друзья принесли его к Иисусу, прослышав о его целительных способностях с полированным стеклом.
— Раз ты совсем слепой, я не могу тебе помочь, — мягко сказал Иисус, — я не творю чудеса.
— Понятно, — сказал Иуда, — но расскажи хотя бы, как твои линзы исцеляют?
— Тебе этого не понять.
— Ах ты, хрен кичливый! — гневно воскликнул Иуда. — Слепота вовсе не умаляет разума. Все вы, поганые книжники и аптекари, одинаковы. Фокус-покус, эники-беники, не надо вопросов, подавайте шекели и отваливайте.
Иисус побледнел и опустился на скамью.
— Я не имел в виду, что ты глуп.
— Это извинение?
— Да.
— В таком случае дай мне что-нибудь выпить.
— Выпить?
— Ну да, что-нибудь частично или полностью состоящее из крепкого спиртного.
— Утро только началось.
Иуда опять рассердился:
— Благодарю! Благодарю за моральный совет бедному слепцу. Наглый святоша! Давай. Неси.
Иисус привез из Галикарнаса немного марсалы, он поспешил налить Иуде полную чашу, которую тот осушил залпом и протянул вновь. Иисус снова ее наполнил, Иуда поудобнее устроился на своей подстилке и захохотал.
— Извини, я не совсем дрянь, просто — очень вспыльчивый.
— Что же тебя так сердит?
— Видишь ли, существует такое мнение, что слепые какие-то недоделанные, полоумные, не в себе, — он вскочил с подстилки с чашей в руке и сделал, не пролив ни одной капли, сальто. — Ну, а это как, тебя удивляет?
Иисус признался, что да.
Принесшие Иуду уже удалились, и он принялся быстро двигаться по комнате, направляя себя чувствительными пальцами, щелкал ими и, склонив голову, улавливал эхо от потолка и стен.
— Довольно большая комната странной формы. Кажется, сводчатая? Стол. Пол сплетен из тростника, сланцевые стены. Три… нет, четыре стула. — Иуда потрогал стены. — Белые, возможно, кремовые. А твой рукав? — Трепетные пальцы ощупали Иисусов рукав. — Красный, ярко-красный. Так?
— Моя комната геодезический свод, стены выбелены известью, моя рубаха алого цвета. Я поражен.
— Простые приемы. Я определяю цвет по температуре, хотя и не знаю, что это за штука — цвет. Никогда не видел. Подумай об этом, дружище.
Иисус налил себе чуть-чуть вина, выпил и налил еще. Он редко пил, и вино немедленно ударило ему в голову.
— Я сожалею о своей грубости. Я не имел в виду, что ты глуп. Просто я расстроен, вот и все.
— Расстроен? — спросил Иуда и плеснул себе в чашу марсалы, отмерив уровень пальцем. — Чем же?
— Я — вынужденный сосуд знания, глубоко важного для человечества, но непонятного ему. Одинокие раздумья об этом и привели меня в раздражение.
— Расскажи мне о нем, — предложил Иуда Искариот так тепло и убедительно, что не успел Иисус подумать, как у него вырвалось главное открытие.
— Свет движется не по прямой? — Чашка опять коснулась губ, теплая марсала потекла в желудок, и Иисуса передернуло. Неужели Иуда посмеется над его словами?
— И это все?
— Что?
— Что свет движется не по прямой. Не слишком-то много! Извини за отсутствие энтузиазма, но я только что услышал от тебя оскорбление, от которого слепорожденные страдают ежедневно. Мы вынуждены говорить на языке зрячих: признавать существование вещей, которые не принадлежат нашему чувственному миру. Линия? Прямая? Это для нас как облака. Что еще за облака? Не знаю. Горизонт? Мираж? Что это за свет, о котором ты говоришь с таким благоговением? Ни малейшего представления. Я не могу этот свет понюхать, потрогать, узнать его на вкус, ощутить. Он не существует для меня, если не считать чисто абстрактного умозаключения, которое слепцы создают обо всех вещах, существование которых вынуждены принять на веру. А что если вы все сумасшедшие и никакого зрения и никакого света вообще нет? Что если мы — слепые — бедные разумные наковальни, побиваемые молотами некоего господствующего безумия?
— Прости. Я не хотел…
— Что бы ты почувствовал, Иисус, если бы я сказал, что мне доступен некий опыт, для восприятия которого у тебя нет специального органа? Я рассказал бы о нем в широчайших пределах языка, и, однако же, в конце концов ты знал бы о нем ничуть не больше, чем в самом начале. Любой твой опыт может быть описан только в твоих собственных терминах. И потому когда ты торжественно возглашаешь мне, что свет движется не по прямой, не ожидай, что я в испуге или в восторге упаду в обморок. Для меня без разницы, движется ли он кривыми, чашами или колесницами. — Иуда акцентировал свой монолог основательными глотками из чаши, а завершил тем, что осушил ее до дна и недвусмысленно дал понять, что хочет еще.
К своему удивлению, Иисус обнаружил, что сидит на полу, и с некоторыми усилиями поднялся на ноги, чтобы налить вина. Сладкая каверза сделала его неустойчивым и неожиданно вдохновила. Его великие выводы противоречили опыту зрячих людей, но, поскольку Иуда был слеп, он в меньшей степени будет склонен находить их негодными и смехотворными, а то и спокойно примет, пусть даже в сыром виде. Ко всему прочему Иисус чувствовал, что если он не поделится с кем-нибудь своими знаниями, то просто сойдет с ума. Передав слепцу шестую чашу марсалы и отринув свое обычное требование, что без математики здесь не обойтись, Иисус рассказал Иуде о великом выводе, проистекающем из его открытия об искривленной траектории света. Во всем мире Иуда был первым и последним человеком, кому он это рассказал. Даже я, его собственная дочь, не знаю ни слова из этого вывода. Наша единственная надежда, что Креспен де Фюри найдет путь к Истине.
Евдоксия уплыла было в туманные дали сознания, но внезапно опять сосредоточилась.
Так или иначе, когда отец изложил Иуде все свои выводы, он с большой надеждой предвкушал его ответ, однако слепец едва подавил зевок.
— Звучит вполне правдоподобно, — сказал Иуда и в очередной раз протянул свою опустевшую чашу.
Дневная жара, теплое вино, эмоциональное напряжение от пересказа Иуде своих драгоценных заключений и, хуже всего, отсутствие интереса, с которым они были восприняты, — все это сказалось на молодом Христе, и досада переросла во внезапную меланхолию, бросившую его на сплетенный из тростника пол, где он безутешно заплакал. Никакого утешения не последовало.
— Совсем плох! — захохотал Иуда и опрокинул в глотку остатки из кувшина. — Не бери в голову. Я как раз тот, кто тебе нужен, чтобы взбодриться. Вечером меня пригласили на свадебный пир, пойдем со мной. Тебе нужно немного развлечься. У тебя родители есть? Мать?
Иисус кивнул сквозь слезы:
— Есть мать. Мария.
— Э-хей! Мать Мария! — позвал Иуда, и Мария вскоре появилась. Увидев сына на полу в слезах, она испуганно повернулась к Иуде.
— Что с ним случилось? Почему он в таком виде?
— Не могу сказать. Я слепой.
Мария повернулась к сыну:
— Иисусе! — Она замерла во внезапном предчувствии, что имя ее сына может стать отличным восклицанием. — Смотри, что ты наделал, — ослепил молодого человека! А еще мастер линзы!
Иуда заверил Марию, что ничего подобного не случилось, и пригласил ее уговорить жалобно всхлипывающего Иисуса отправиться вечером на свадебный пир.
Мария охотно его поддержала.
— Что угодно, только бы отвлечь его от всего этого, — она обвела рукой свод. — Это ненормально. Надеюсь, там будут молоденькие девушки?
Иуда ответил, что будут.
— В таком случае, ради всего святого, возьми его с собой, — Марию давно уже беспокоило безразличие ее сына к женитьбе, и она чувствовала, что праздничная атмосфера свадьбы и присутствие молоденьких девушек ничего плохого ему не сделают. — Я достану ту симпатичную голубую накидку с коротким рукавом, которую отец привез из Акры.[72]
Иисус, вытирая слезы, изобразил, что ему противно.
— Какая гадость, мама! Терпеть не могу голубой. Да еще эти розовые полоски.
— Голубой и розовый звучат восхитительно, — сказал Иуда.
— Ну, конечно. Надо ее погладить. А тебе как следует вымыться, отец тебя подстрижет. — И она поспешила заняться приготовлениями.
Иисус уставился на Иуду:
— Значит, голубой и розовый звучат восхитительно? Пожизненная слепота не притупила твое чувство цвета.
— Я сказал: звучат. Но выглядеть могут, конечно, и отвратительно. Иди мойся, а я пока отосплюсь для трезвости, и мы отправимся на свадебный пир.
— Свадебный пир в Кане? — На этот раз Евдоксия не возражала против восклицания, и потому Дэниел добавил: — Там где вода превратилась в вино?
— Да. Свадебный пир в Кане. Но, должна лишить тебя иллюзий, вовсе не триумфальный и не чудесный, как об этом повествует Писание. Справедливости ради скажу, что действительно произошло троекратное увеличение количества вина, но это случилось после того, как туда прибыли Иуда и Иисус с собственными кувшинами. Единственным чудом, пожалуй, было то, что они вообще умудрились туда прийти, ибо Иуда делал крюки то в одну таверну, то в другую, где они и купили кувшины с вином и где их принимали так радушно, что они с большим трудом добрались до дома в Кане.
Это была большая свадьба: сын богатого торговца оливковым маслом брал себе в жены девушку, чьи родственники владели половиной рощ между Иерихоном и Иерусалимом. В довершение, к восторгу семей, молодой человек и девушка, похоже, нравились друг другу.
Торжественные речи и изящные тосты только начались, когда ввалились два изрядно окосевших назаретянина. Некоторое время их состояние оставалось среди гостей без комментариев, но вскоре, когда все занялись едой и питьем, беседа за их столом перекинулась на подлинность священных текстов. Толстый галилеянин настаивал на том, что райский сад, два его первых обитателя и змей действительно существовали. С бочкообразным знатоком Книги Бытия была не согласна женщина из Беер-Шевы, излагавшая свое мнение таким скрипучим голосом, что Искариот с его чувствительным слухом счел необходимым встать на сторону галилеянина. Иисус икал, в перерывах между икотой засыпал и в беседе участия не принимал.
Спор накалялся и вскоре привлек внимание всех присутствующих. Тогда Иуда, будучи уже далеко не трезвым, поднялся и высказал свое мнение.
— Я поддерживаю своего галилейского друга. Вмешательство змея в дела наших пращуров ничуть не противоречит здравому смыслу. Змею пришлось соблазнить Еву, ибо он горел отчаянным желанием найти Адаму партнера.
— Но почему, хотелось бы знать, змей так жаждал свести Адама с женщиной? Только не надо эту бессмыслицу с яблоками, — глумливо заметила спорщица с лицом гончей и, торжествуя, огляделась.
Иуда, чьи неумеренные возлияния склоняли его к грубости, ответил, слегка покачиваясь:
— Змеиное беспокойство основывалось на неоднократных попытках Адама его трахнуть, — и, блаженно сияя, грохнулся на скамейку.
Дать бы время, и тишина возымела бы успокоительный эффект, и безобразие медленно вытекло бы из комнаты. Однако судьба и чечевичное блюдо сговорились в этот момент разбить тишину гулким прорывом одного из гостей. Но и тогда не все еще было потеряно, как вдруг какая-то симпатичная девица за столом рухнула в приступе смеха, и гости разразились вслед за ней беспомощными спазмами хохота. Отец девицы, маслобой, возмущенно вскочил на ноги, рявкнул что-то о вечном отлучении от этого дома и велел, чтобы Иуду и Иисуса вышвырнули на улицу. Что и было сделано.
Девица оказалась Марией Магдалиной, и когда Иисус поднялся из пыли на задворках дома и увидел, как она прекрасна, он безнадежно в нее влюбился. Иуда сообщил об этих чувствах девице, они были возвращены самым нежным образом, и двумя днями позже пара тайно вступила в брак. На следующий год у них родился ребенок.
— У Христа был ребенок?
— Девочка. Когда-то такая же прекрасная, как ее мать, — старые глаза Евдоксии увлажнились, — красивая девочка, ставшая безобразной древней старухой, обреченная силами, которых ей не понять, вечно бродить по свету. Да-да, Дэниел, я дочь Христа.
Она слегка просветлела. Искусство, которым она овладела за эти столетия.
— Не так уж плохо для двух тысяч лет, а? — Она высоко вскинула свою тощую ногу. — Ну-ка взгляни на меня, парень!
— Вы жили семьей?
— И какой счастливой! — Евдоксия вдруг опять рассердилась. — Вот здесь в Новом Завете больше всего мошенничества! Где хоть один намек на счастье? Где радость, переполнявшая жизнь моего отца? Они не могли вынести существования моей матери и меня, пусть так, но где хоть одна запись о его смехе? Разве возможно, чтобы величайший из живших людей, который оставил нам образцы морального поведения, никогда не смеялся? Я скажу тебе, Дэниел, почему: потому что единственная вещь, которую укравшие историю его жизни не смогли подделать, — это юмор, ведь у фанатиков, ханжей и святош юмора нет. Они просто-напросто его пропустили.
— Кого ты обвиняешь в этом обмане?
Евдоксия взглянула на Дэниела так, словно тот задал самый наивный вопрос на свете.
— Павла, конечно. Красавца Савла из Тарса.
В ее голосе прозвучала такая горечь, что Дэниел поспешил устремить ее к более счастливым воспоминаниям.
— Расскажи мне про ваш дом. Расскажи про смех.
— Папе с мамой все и вся было смешно. Иуде тоже. Бывало, сидят все трое за кухонным столом и хохочут до слез. Папа находил в Писании смешные строки и читал их торжественным голосом. «Давид скакал из всей силы, одет же был в льняной ефод!» — все буквально падали от смеха и колотили по столу кулаками. Или мама и Иуда начинают вдруг рассказывать анекдоты про Иоанна Крестителя.
— Есть анекдоты про Иоанна Крестителя?
— Сотни, — Евдоксия на секунду задумалась, потом соскользнула с органного стула, подняла руки так, что ее балахон повис крыльями летучей мыши, и заковыляла по хорам.
— Кто я, Дэниел? — как пьяная, промямлила она и скривила лицо в дьявольскую маску.
— Сдаюсь, — покачал головой Дэниел.
— Иоанн Крыс-ссытель! Мама прямо вскрикивала от смеха, а как увидит старину Иоанна, снова хохочет. Папа говорил — перестань, но у нее был такой заразительный смех, что он и сам начинал смеяться. У нас был прекрасный дом, Дэниел. Люди приходили и уходили. Все эти разговоры. И песни. Иуда пел как соловей. Особенно после чаши-другой. Старинные песни из Исхода, — она опять погрустнела. — Я думала, так будет вечно. — Какие-то древние горькие воспоминания избороздили ее лоб. Она немного помолчала, потом высморкалась и бесстрастно продолжала.
Дедушка Иосиф построил нам дом, когда мне было три года, а бабушка Мария и мама занялись его благоустройством. Папа опять принялся делать очки, зарабатывая на безбедную жизнь. Иуда присматривал за мной по вечерам, мы пели вместе с ним, пока наконец я не засыпала. Еще он был отличный рассказчик. Лучшие истории придумывал сам. Я ему говорила, про каких людей и животных хочу услышать, а Иуда умудрялся сплести вокруг них сказку. Самые известные детские сказки — его рук дело. Это я сотни лет рассеивала их по нянькам и яслям, поэтому никто и не знает, откуда они взялись и каким образом одни и те же сказки оказались у самых разных народов.
Наверное, со сказок все и началось. После того, как отец женился на маме, он никогда не упоминал ни о монокле, ни об опытах со светом, ни о листах папируса. Возможно, сжег их. За десять лет ни слова про искривленный свет и тайные выводы, которыми он поделился с Иудой в тот день возлияний, когда они ходили в Кану.
Но как-то раз Иуда пришел к нам и сразу после обеда сказал отцу, что он годами размышлял о его теории и главных выводах из нее и сплел вокруг них притчу, которая обеспечит им сохранность в поколениях; притча будет жить в устной традиции то тех пор, пока общее просветление не сделает теорию и выводы из нее доступными людям.
Поначалу отец и слышать об этом ничего не хотел. «Когда-то я тебе все это рассказал, но тебе было неинтересно, — протестовал он, — зачем же вспоминать? Я счастлив и процветаю. У меня есть твоя дружба, брак по любви и прекрасное дитя. Я не хочу снова влачить тот груз знаний, который сбросил много лет назад».
Я хорошо помню, как протесты отца ослабли, когда полилось вино, и как Иуда умолял его еще раз взяться за великий труд.
«Прошу тебя только об одном, — настаивал Иуда, — чтобы ты выслушал притчу». Иисус обещал, и когда Иуда закончил свой рассказ, папино сопротивление было сломлено.
Тремя днями позже папа и Иуда впервые устроили представление этой притчи на базарной площади, недалеко от нашего дома. Оно произвело фурор. Всю следующую неделю базарная площадь каждое утро была переполнена. Народу было так много, что торговцы из соседних городов просили отца и Иуду выступить и там. Такая реакция очень обрадовала Иисуса, и Иуда устроил так, что они стали путешествовать.
Первая поездка была на север к Галилейскому морю, и папа с мамой, бабушка Мария и Иосиф взяли меня посмотреть последнее представление притчи перед их отъездом. Мы прибыли на место прямо за городскими стенами, где собралось немало сельских жителей, и когда отец появился на небольшом помосте, они приветствовали его так, словно он принес дождь в засуху. В тот день я заметила, как он прекрасен. Он говорил тихо, но слова его были слышны всем. Он начал задавать вопросы, потом только один вопрос, снова и снова: «Из чего мы произошли?»
Кто-то ответил: «Из ничего. Мы созданы из ничего. В темноте».
«Мы не созданы из ничего! — воскликнул Иисус, и толпа затихла. — Мы созданы из всего! Тысячи солнц когда-то мчались во вселенной в радужном фейерверке волшебного света, под этим блеском наш мир лежал бесконечными коврами. Это был вселенский оркестр поющих сфер и лунных лютней, льющиеся звуки труб и арф, где наши жизни могли пребывать вечным чудесным стражем надо всем танцующим в этой райской чаше.
Тогда праздная богиня посетила этот мир и смастерила мужчину и женщину себе на забаву. И сделала сферу из праха, поместила на нее обоих и запустила в сверкающее кружение. Но они не были заворожены и в ужасе впились в свою сферу с зажмуренными глазами и глухими к музыке ушами. Богиня их пожалела и накинула покров на вселенную, поймав и солнца, и вихри, и свивающуюся дикую музыку, и тогда наступил покой и порядок. Один простой ковер открыл мир с единственным, меланхолическим желтым солнцем. И было тихо.
Но богиня лишь задержала космос, как всадник удерживает гарцующего скакуна, чтобы позволить мужчине и женщине перевести дыхание, встать на ноги и обрести равновесие на своей земле, прежде чем она взмахнет шалью и запустит их в божественное неистовство.
Мужчина и женщина открыли глаза и уши, и богиня спросила:
— Чего вы боитесь?
— Мы ошеломлены чрезмерной сложностью, — ответила женщина.
— Чем же займется ваш разум, как не сложностью? — спросила богиня.
— Мы обмираем от этого света, цветов и дикой музыки, — воскликнул мужчина.
— Чем же будет ваше воображение без фантазии и обильного хаоса?
— Но мы противоборствуем и не знаем отдыха.
— Что есть храбрость без противоборства и обладание без усилий?
Мужчина и женщина ничего не смогли ответить.
— Здесь довольно славно, — сказал наконец мужчина, окинув взглядом неподвижный мир.
— Да, — согласилась женщина, — мы можем построить маленький дом вон на том холме. С цветочным садом и травами в горшках.
— Если здесь будут животные, — сказал мужчина, — мы сможем возделать эту землю. Пожалуйста, избавь нас от дикости и оставь здесь.
Богиня, быстро утратившая интерес к своим творениям, уступила их желанию и создала для них самых разнообразных животных и ландшафты. Она была занята этим, когда до ее ушей донесся смех. Прохожие божества глядели на земную сферу и иронизировали над ее бедными созданиями — такими слабыми и трусливыми, такими бесконечно глупыми в своих очевидных нуждах.
И когда богиня поняла, что она сделала, она в страшной ярости вывернула планету Земля внутрь самой себя, в полую сферу, с замкнутыми внутри мужчиной и женщиной и их несовершенным миром, навсегда скрытыми от богов и космоса, куда она устремилась, как только сдернула покров с вращающейся и мерцающей, как и прежде, вселенной.
Так мы и остались покинутыми с нашим горьким упущением, — голос Иисуса нарастал, — и в глубине сердца все вы знаете, что мы все еще потеряны!»
Толпа следила за Иисусом с неослабевающим вниманием. Даже солдаты стояли как вкопанные. Иисус медленно окинул взглядом стоящих перед ним людей.
«Так мы потеряли рай. Своим собственным языком мы приговорили себя к жизни несчастных глупых созданий, рождающихся в агонии, живущих в невежестве и умирающих в безнадежности.
Женщина первой поняла, какую они совершили ужасную ошибку, и в слезах прибежала к мужчине, но тот стал уже священником и принялся ее бранить:
— Не смей больше думать о богине, ибо дикий мир, от которого нас избавили, — это всего лишь адское место, где жила дьяволица. Верь тому, что я говорю. Следуй за мной и спасешься.
Бросив последний взгляд на небо, женщина покинула все, что могло быть, и последовала за мужчиной в объятия Закона и Здравого Смысла. Он приветствовал ее в этом сумрачном месте и спеленал ее покрывалами всевозможных пророчеств и иного вздора, только бы избежать озноба от их ужасной потери».
А потом отец драматически понизил голос и, указав на горизонт, закричал: «Здесь мы втянуты в темноту ужасной ночи, которая кончится тогда, когда мы будем разбиты Мором, Голодом и Войной и, как следствие, будет разбито наше сознание, и в своем безумии мы осмелимся тогда вновь взглянуть на небо. Я вижу две тысячи лет освобождения от чар, которые назовут прогрессом, две тысячи лет такой гонки за познанием, которая перечеркнет сам смысл познания».
Толпа ударилась в отчаяние, но отец шикнул на них и посеял семена надежды. «Спасаясь бегством от неразумной пары в ту вечную ночь и вывернув земную сферу, богиня почувствовала жалость к созданным ею мужчине и женщине и не закрыла тот тоннель, через который выбралась в открытый космос. Она оставила нам два дара — крохи Разума, чтобы вести наши мысли сквозь толстые стены невежества, воздвигнутые предрассудками и верой, и дух Мечты, путешествие воображения, его стремление к движению. С этими дарами мы когда-нибудь отыщем этот путь и обретем утраченный рай. Но только в том случае, если будем думать и будем мечтать!»
И долго еще после того, как Иисус и Иуда собрались и любовно с нами попрощались, долго после того, как они скрылись из виду, люди продолжали стоять, словно приросли к пыльной земле. Они не двинулись ни во время рассказа, ни когда он кончился.
Дэниел встал и подошел к краю хоров. Глядя вниз через неф, он увидел отца Синджа, появившегося из исповедальни с термосом и обогревателем.
— Креспен хочет услышать все, что ты рассказала. Я пойду домой и запишу, пока еще свежо в памяти.
— Конечно, — согласилась Евдоксия. — Я пишу сейчас «Новую жизнь Христа» и оставлю ее в соборе, но по поводу главной теории и выводов мне добавить нечего. Я не могу заставить себя говорить о дальнейшей истории моего отца, особенно о ее конце. Мое сознание вычеркнуло прочь дурные воспоминания.
Дэниел наблюдал, как отец Синдж подошел к алтарю, преклонил колени и исчез в ризнице.
— Ты можешь сказать мне еще одну вещь? — спросил Дэниел и повернулся к органу. Но Евдоксии там не было.