Появившийся к императрице с докладом по состоянию новороссийского генерала-губернаторства, я вынужден был подождать. Секретарь Стрекалов сообщил мне что на приёме императрицы находится господин Державин. Ждать пришлось неожиданно долго; лишь через час дверь в личные покои Императрицы отворилась, и Гаврила Романович с мрачным и немного сконфуженным лицом появился на пороге. Стрекалов заглянул внутрь, и сообщил мне, что императрица сегодня не расположена более никого принимать.
— Чем же это вы так расстроили её, Гаврила Романович, — спросил я чиновного рифмоплёта.
Тот поднял глаза долу.
— Александр Павлович! В прошлом ещё годе дала мне императрица поручение расследовать дела банкира Сутерланда. Очень большое и сложное было то дело. Сей Сутерланд, придворный банкир, был со всеми вельможами в великой связи, потому что он им ссужал казенные деньги, которые он принимал из Государственного казначейства для перевода в чужие края по случающимся там министерским надобностям. Таких сумм считалось по казначейству переведенными в Англию до 6 миллионов гульденов, что сделает на наши деньги до 2-х миллионов рублей; но как министр оттуда донес Императрице, что он повеления ее выполнить не мог по неполучению им денег, справились в казначействе, и оказалось, что Сутерланду, чрез уполномоченного его поверенного, все деньги отданы! Справились по книгам Сутерланда: нашли, что от него в Англию никакие средства еще не переведены. Конечно же, по получении таких сведений от банкира сразу потребовали, чтоб тотчас он их перевел; на что указанный Сутерланд, вы представляете, Александр Павлович — заявил, что денег не имеет, да и объявил себя банкротом!
Вот тебе раз! Я, конечно, слышал краем уха про самоубийство банкира Сутерланда, произошедшее примерно за месяц до смерти Потёмкина, но не считал это важным. А тут, оказывается, вон что вскрылось!
— Императрица приказала о сем банкротстве исследовать и поручила то служившему в 3-й экспедиции, о государственных доходах действительному статскому советнику Васильеву, генерал-провиантмейстеру Петру Ивановичу Новосильцову и статс-секретарю Державину. Они открыли, что все казенные деньги у Сутерланда перебраны были заимообразно по распискам и без расписок самыми знатными ближними окружающими Императрицу боярами, как-то: князем Потемкиным, князем Вяземским, графом Безбородко, вице-канцлером Остерманом, Аркадием Морковым и прочими, даже и великим князем Павлом Петровичем, которые ему денег не вернули; а сверх того и сам он употребил знатные суммы на свои надобности. Князь Вяземский и граф Безбородко тотчас свой долг взнесли, а прочие сказали, что со временем заплатят, а теперь у них денег нет. Шесть раз подступал я с докладом и каждый раз императрица откладывала его; сегодня, наконец, смог доложиться; Государыня страшно расстроена!
— Вот как? Уже два года прошло, как этот Сутерланд отравил себя ядом; ужели только сейчас готов ваш доклад?
Державин тяжело вздохнул.
— Дело сие расследовано давно уж, — произнес он печально, — но Государыня, — он покосился на дверь кабинета, за которым скрывалась Императрица, — целый год не изволили выслушивать мой доклад, такое расстройство он в ней вызывал! А сейчас она была в страшном гневе…
— Что же она решила по этому делу?
— Сказала пока держать всё в тайне. Долги князя Потёмкин казною прощены, поелику он немалые суммы из своего кармана тратил на государственные нужды; Павел Петрович, сами понимаете, тоже лицо неприкосновенное; с остальными Государыня велела поступать по закону. Однако же вернуть все деньги нет никакой надежды; Сутерланд мёртв, контора его запечатана, мы с Васильевым и Новосельцевым сделали ревизию её с самого начала. Цифры ужасные, Александр Павлович! Там расписок этих — море. Кто только денег у него не брал! Кипа векселей от князей, министров, сенаторов, послов и командующих армиями; даже жена моя брала у него взаймы!
Понятно. Короче, этот хмырь давал в рост государственные деньги, желая заработать на процентах. Что государственное Казначейство представляло из себя дырявое решето, не было новостью ни для меня, ни для кого другого в Российской империи; главный вопрос заключался в том, что со всем этим делать. Императрица рассуждала просто: «эти деньги украдены у меня; но человек этот имеет передо мною прошлые заслуги, а ещё он дворянин, основа моей власти, а потому я его прощу». То обстоятельство, что деньги на самом деле украдены у налогоплательщиков, ну, то есть, у русского народа, состоящего в массе своей из бедных крестьян, явно не расположенных прощать миллионные хищения, во внимание не принималось. Что говорить: даже сама оговорка Императрицы, что «в этом деле надо поступать по законам», ведь она означает, что в большинстве случаев законы не применяются!
— Знаете что, Гаврила Романович, — попросил я расстроенного Державина, — а составьте мне докладную записочку об основных путях хищения денежных средств из казны, и предлагаемых вами способов, как это предотвратить! А я как-нибудь при случае с императрицей поговорю.
И тут Державин вдруг вцепился мне в рукав.
— Голубчик Александр Павлович! Будьте осторожны! — взволнованным тоном заговорил он. — Меня ведь уже два раза пытались уходить! Однажды чуть не сбила карета; другой раз подбросили мне в дом отравленных собак; а нынче нашёл я у порога своего дома отрезанную человеческую руку! Будьте бдительны; всё это страсть как опасно!
— Не беспокойтеся, Гаврила Романович, и поберегите себя! А с императрицей я потолкую…
Попасть на приём к ней я смог лишь через несколько дней. Екатерина была сосредоточенной и мрачной; по глазам её видно было, что она много плакала всё это время.
— Мa grand-mère, сейчас ты чем-то расстроена? — участливо поклонившись, спросил я.
— Ах, Сашенька, это воровство выводит меня из себя! Как узнаю про очередной случай, так несколько дней жить не хочется! Ведь я щедро награждаю своих слуг, иной раз, наверное, даже более, чем щедро, и всё равно, что ни день, вскрываются столь прискорбные вещи!
Знаю Екатерину уже несколько лет, я догадался, что ей жалко не потерянных денег; она воспринимает такие случаи как личную обиду, прежде всего, из-за обманутого доверия.
— Я понимаю, как тебе это огорчает. Может, давай, я займусь всем этим?
Тут она с надеждою посмотрела на меня.
— Ты взаправду желаешь разбираться во всех этих махинациях? Право, не стоит, мой свет! Это будет слишком тяжело, — с твоею нежною душою каждый день узнавать то, что разрушает в тебе веру в честь и благородство!
— А что тут поделать? Это часть обязанностей монарха!
— Как же всё это сделать?
— Я уже подумал: надо нам «Экспедицию государственных доходов» вывести из-под власти Сената и сделать отдельным ведомством, как это было ранее, когда существовала Камер-Коллегия. Также надобно устроить отдельную аудиторскую палату. Назовём ее… ну, скажем, «Счётною». Она будет проверять все финансовые документы в стране. И устроить на всё это отдельную охрану!
После нескольких заседаний Непременного совета было решено экспедицию государственных доходов оставить в ведении Сената; а вот «счётную палату» создать как отдельное ведомство с Державиным во главе. Удивительно, но этот немолодой татарин, чьё имя я всегда ассоциировал лишь с пафосными высокопарными виршами, оказался страшно въедливым следователем по финансовым правонарушениям. Получив в руки серьёзную структуру, группу сотрудников-единомышленников и даже вооружённый отряд для охраны свидетелей и следователей, Гаврила Романович развернулся вовсю, правда, больше собираю информацию на будущее, чем пуская её в ход сейчас.
Польские дела продолжали занимать всё время и силы наших дипломатов: в Берлине всё чаще заводили речь о новом её разделе.
Дело в том, что Пруссия обещала воевать с революционной Францией под условием, что ей в компенсацию военных расходов дадут земли в Польше и еще 22 миллиона наличными. Почему за разбитые горшки должны была заплатить именно поляки — с позиций формальной логики было решительно непонятно. Екатерина сначала отказывалась, считая это несправедливым — правда, не в отношении поляков (они мало кого интересовали) а из презрения к прусскому королю. Пруссаки действительно воевали с Францией, но делали это из рук вон плохо, лишь имитируя бурную деятельность. Скажем, в сражении при Вальми, где вполне боеспособные прусские войска под командованием прославленного фельдмаршала Фридриха Великого — герцога Брауншвейгского, встретив ещё совершенно необученную французскую армию, ограничились артиллерийской канонадой и несколькими короткими стычками, ретировавшись с поля боя. И за что, спрашивается, было им платить? Получивши донесение об этом деле, Екатерина презрительно заявила: «После такой блистательной кампании, они еще смеют толковать о завоеваниях!»
Но, какое бы негодование ни возбуждала «блистательная» кампания, надобно было забыть о ней и думать о дальнейшей войне с Францией, а пруссаки не хотели её продолжать без вознаграждения. 25 октября Пруссия объявила Австрии, что король Фридрих-Вильгельм будет продолжать войну с Франциею только под условием, чтобы ему было обеспечено вознаграждение польскими территориями, и чтобы он мог действительно вступить во владение этими землями. В ноябре прусский министр внешних сношений Шуленбург объявил, что получил королевское приказание поставить на военную ногу 17 батальонов пехоты, 20 эскадронов конницы и батарею легкой артиллерии. Под предлогом войны с Францией, это войско будут держать наготове ко вступлению в Польшу, если прусский проект относительно вознаграждений будет одобрен императрицею. Шуленбург прибавил, что если императрице угодно будет согласиться на прусский проект, то надобно скорее приводить его в исполнение, потому что волнения в Польше становятся день ото дня сильнее и ширится дух мятежа, который надобно задушить при самом рождении.
Действительно, в Польше очень радовались военным успехам французов. Посол Булгаков писал в это время вице-канцлеру Остерману: «Неоднократно уже я имел честь доносить, что отступление назад во Франции соединенных войск и оного следствия производят в Польше, и особливо в Варшаве, некоторое волнование, которое то умножается, то уменьшается по мере получения из той стороны добрых или худых известий. Занятие Майнца и Франкфурта, взятые с них контрибуции, успехи французов в Савойи и в других местах и, наконец, сношение живущих в Лейпциге недовольных поляков с Парижем опять вскружили головы до такой степени, что начались было беспорядки в публичных местах, как-то в театрах и на раутах. По счастию, число явных оных зачинщиков весьма мало; все они почти дворяне, голые.»
Ввиду всех этих обстоятельств Екатерина всё-таки согласилась на 2-й раздел польских земель, о чём были подписаны секретные соглашения с Пруссией и Австрией. В Польшу был отправлен новый русский посол, Яков Сиверс, знакомый мне по Вольному Экономическому обществу.
Деятельностью Сиверса была подготовлена декларация России о втором разделе Речи Посполитой. 27 марта генерал Кречетников объявил эту декларацию в местечке Полонном Волынского воеводства. Вслед за Россией объявил о том же и прусский король.
Сейм в Гродно, собранный для утверждения этого раздела, долго кобенился. Даже специально отобранные депутаты не хотели уступать требованиям ни России, ни Пруссии. Король Станислав-Август в речи своей 20 июня объявил сейму, что он приступил к Тарговицкой конфедерации под условием неприкосновенности польских владений, что он никоим образом не будет содействовать уступке польских провинций в надежде, что и сейм будет поступать точно так же. Надо сказать, в Польше было немало людей, готовых идти на уступки России; несмотря на скотскую политику Берлинского кабинета, всё ещё имелось и известное количество прусских сторонников. Но вот таких, кто готов был отдать свои земли и Пруссии и России одновременно — таких не было вообще, и даже ручной сейм в Гродно совершенно не собирался ничего в этом направлении предпринимать. Но Сиверс, представитель Екатерины, и прусский посол Бухгольц потребовали, чтобы сейм немедленно выбрал и уполномочил комиссию для переговоров с ними. Король настаивал, чтобы не соглашались на комиссию, а вместо того отправили бы посольства к дружественным дворам с просьбою о посредничестве. Несмотря на это, большинством 107 голосов против 24, было решено выбрать комиссию, но уполномочить и вести переговоры только с Сиверсом, то есть с Россией, а прусские требования даже не собирались обсуждать.
Внешняя политика не входила в сферу моего ведения: по джентльменскому соглашению с Салтыковым и Зубовым, армия и внешние сношения были сферой его интересов, а мне досталась торговля, промышленность и флот. Тем не менее, я попытался исподволь убедить Екатерину о неразумности такого подхода.
Однажды, после утреннего кофе, сопровождавшегося свежайшим пшеничным хлебом, пармской ветчиной и земляникой со сливками, я отправился в покои императрицы. Она работала за секретером; нею был граф Остерман, номинальный глава нашего внешнеполитического ведомства.
— Доброе утро, ma grand-mère! Я к тебе насчёт Польши: всё думаю, а не стоит ли ещё раз всё взвесить? Поляки явно не хотят проглотить такую знатную пилюлю одним махом! Может, как-то подсластить её или разделить её на части?
— Ах, Саша, добрая ты душа! Я бы и не трогала их совсем, но что поделать — пруссаки напирают!
— Да вот, насчёт пруссаков-то я более всего и сомневаюсь. Подумай сама: они жаждут польских земель в оплату за свою войну с Францией. Но, во-первых: нужна ли нам та война? Франция далеко, её морские силы скованы англичанами. Союзные ей Турция и Швеция только что потерпели поражения, и не несут нам угрозы.
— Французы могут своими воззваниями всколыхнуть берега Вислы, дорогой принц — заметил граф Остерман. — Стоит им одержать пару побед на Рейне, и поляки заворочаются вновь. Прусское содействие нужно нам, дабы наши войска оставались в покое!
Екатерина на этот счёт ничего не отвечала, но по виду её стало понятно, что она это мнение полностью разделяет. Чёрт, да я сам его разделяю: в кои-то веки Россия действует чужими руками!
— Да пусть себе пруссаки воюют, никто же не возражает. Но, думаю, получив предоплату, они сразу потеряют интерес к сделке! Не давать им ничего заранее — это единственное средство обеспечить более или менее деятельное содействие прусского короля до конца войны с Франциею! Зная манеру, с которой они ведут дела, могу заранее предсказать — весь их воинственный пыл ослабнет, если и не прекратится совершенно, с той самой минуты, как он вступит в полное владение польскими областями и не будет более видеть в них будущую награду обещанных усилий для блага общего дела!
— И что же ты предлагаешь, друг мой? — спросила она тоном, свидетельствующим о неудовольствии.
— Не отдавать пруссакам ничего. Пусть себе требуют и дальше польских земель, — Сейм их не даст, а мы разведём руками. Поляки им отказали, а не мы!
— Тогда Пруссия начнёт с Польшей войну, потребует нашего содействия, на что имеет право.
— Содействие мы можем им оказать в том же стиле, как герцог Брауншвейгский воюет с якобинцами — пострелять немного из пушек на границе, да и всё. А когда польские патриоты обрушатся на Пруссию со всем революционным пылом с одной стороны, а французы — с другой, тут они и завоют, и побегут к нам, согласные на все условия!
— Что вы! Это же совершенно не согласуется с нашим достоинством! — решительно возразил Остерман.
— Ну, имея дело с Берлинским кабинетом, не стоит рассчитывать на благородство; так и себя вести надобно соответственно!
— Возможно, принц Александр в чём-то прав, — заявила, наконец Екатерина, внимательно слушавшая наш спор. — Надобно это нам обдумать!
Увы, затем случилось ожидаемое. Во Франции произошёл якобинский переворот — умеренные члены Законодательного собрания были арестованы, к власти пришёл конвент во главе с Робеспьером. Все ожидали эскалации революционных войн, и Екатерина сочла за лучшее всё же уступить пруссакам.
Поэтому, когда 13 июля в Гродно уже начались предметные переговоры посланника Сиверса с сеймовою комиссиею. Угроза, что русский посол сочтет дальнейшую проволочку дела за объявление войны, заставила сейм принять предложенный Россиею договор, согласиться на уступку требуемых земель. Вскоре договор Польши с Россией был подписан, и сразу же прусский посланник Бухгольц потребовал от сейма назначения новой комиссии для переговоров об уступках, теперь уже в пользу Пруссии. Наш посол Сиверс поддержал требование прусского посла. Несмотря на то, оно было встречено упорным сопротивлением со стороны сейма: воспоминание о поведении Пруссии с 1788 года возбуждало сильную ненависть к недавним великодушным союзникам. Сейм начал затягивать дело. Угроза Бухгольца, что прусская армия начнёт неприятельские действия, не помогла. Сиверс ввел русских солдат в замок, где происходило заседание сейма; комиссия была уполномочена подписать договор об уступке требуемых Пруссиею земель, но с условиями: Бухгольц потребовал безусловного подписания договора. Это повело к сильному волнению на сейме. Некоторые депутаты позволили себе резкие выходки против обоих дворов и их представителей. Сиверс велел схватить четверых депутатов и выпроводить из Гродно. Наконец, в один день Сиверс велел объявить, что, пока решение не будет принято, он не выпустит из залы ни депутатов, ни короля.
В полном молчании сейм сидел до самой ночи. Пробила полночь — молчание; пробило три часа утра — молчание. Наконец раздался голос краковского депутата. «Молчание есть знак согласия», — сказал он. Сеймовый маршал Белинский обрадовался и три раза повторил вопрос: уполномочивает ли сейм комиссию на безусловное подписание договора с Пруссиею? Депутаты не нашли ничего лучшего, как продолжать молчать. Тогда Белинский объявил, что решение состоялось единогласное, и договор был подписан. С Россиею заключен был договор, по которому обе державы взаимно ручались за неприкосновенность своих владений, обязывались подавать друг другу помощь в случае нападения на одну из них, причем главное начальство над войском принадлежало той державе, которая выставит большее число войска; Россия могла во всех нужных случаях вводить свои войска в Польшу; без ведома России Польша не могла заключать союза ни с какою другою державою; без согласия императрицы Польша не может ничего изменить в своем внутреннем устройстве. Число польского войска не должно превышать 15 000 и не должно быть менее 12 000.
Так произошел второй раздел Польши. Под влиянием Французской революции здесь было много разговоров про свободы и права нации….только вот нации ещё не было: дискриминация православных, униатов, вообще всех некатоликов, и, разумеется, евреев, крепостное состояние крестьян — всё это не давало никаких шансов на возникновение именно национального, народного возмущения. В продолжение веков народ молчал и шумел только один шляхетский сейм, на нем только раздавались красивые речи. Пришло время, когда замолчал и он — и эта тишина оказалась похоронной.