Иван Ольбрахт{64}

НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ{65}

Первого июля на Староместской площади благодарный народ хоронил неизвестного солдата, погибшего у Зборова{66}.

Церемонии, связанные с погребением безыменных героев, проникли в Прагу, как и все моды, из Парижа. Чехословацкое правительство также решило, что патриотический культ безыменных героев прекрасен, благороден, политически целесообразен и полезен в целях военного воспитания. По окончании дипломатических переговоров с Польшей в Зборов была направлена военная комиссия; близ деревни Цецовы, на поле, засеянном просом, она раскопала кучку жалких костей солдата, которого пять лет тому назад санитары бросили в яму раздетого и, возможно, еще подававшего признаки жизни. Тем временем другая чехословацкая комиссия в тысяча трехстах километрах от этого места выгребла из известковых осыпей Альп кости итальянских легионеров{67}, которые были захвачены прямо на посту и которых эрцгерцог Фридрих приказал повесить на страх всем изменникам и ради собственного удовольствия.

Останки солдат были уложены в гробы, привезены в Прагу и выставлены в Пантеоне. И тут, прикрытые флагами и венками, они стояли средь пальмовых рощ; у подножья их возвышались массивные серебряные подсвечники, а вокруг все было увешано шелковыми лентами и наполнено благоуханием цветов. Почетный караул из солдат и спортсменов-«соколов»{68} застыл с суровыми лицами и саблями наголо.

Проходило множество народу. Рыдали матери, хмурили брови отцы и братья павших в войну солдат, учителя приводили сюда школьников и говорили им: «Мальчики, сохраните в памяти это зрелище! Вот как отечество вознаграждает героев, отдавших за него свою жизнь. Их удел — вечная слава и вечная память!»

Первого июля гробы, укутанные в национальные флаги, поставили на лафеты и в сопровождении почетного караула повезли на Староместскую площадь мимо стоявшей тесными шпалерами публики. Здесь уже были построены войска и по специальным приглашениям собрано все, что было в нации благородного и достойного уважения: правительство, парламент, высшие чины, дипломаты, высшее духовенство, представители науки, финансисты и коммерсанты, иностранные гости, дамы и девушки в национальных костюмах. Площадь была залита солнцем и красками. Со стороны Целетной улицы зацокали подковы и загрохотали колеса орудий. В торжественной тишине проиграл горн. Раздалась команда офицеров, солдаты щелкнули каблуками, ладони их шлепнули о приклады, знамена склонились, и солнце ярко осветило лысины, освобожденные от цилиндров и котелков.

Затем, когда лафеты с гробами были расставлены, на украшенную трибуну стали подниматься один за другим ораторы и произносить речи, изобилующие умилением, возвышенными патриотическими чувствами и клятвенными заверениями.

И как раз в тот момент, когда приматор города, просклонявший на все лады «неизвестного безыменного героя Зборова», уже заканчивал свою речь, случилось это странное и действительно беспримерное событие: бело-сине-красный флаг на гробе подозрительно зашевелился и упал вместе с крышкой. В гробу сидел солдат. Он вытер рукавом мундира лоб и проворчал:

— Черт побери, ну и жарища тут у вас!

Вся Староместская площадь дрогнула: чуть приподнялись плечи и груди; военные фуражки и цилиндры, дамские шляпы и головные платки заколебались. Происшествие было столь неожиданным и ошеломляющим, что изумление и не могло бы проявиться более бурно.

Солдат потянулся, затем перекинул ноги и сел на край гроба. Щуря глаза на солнце, он оглядел площадь, весело посмотрел на отца города, стоявшего как раз против него на трибуне, и сказал:

— Да не бойтесь! Я ведь такой же человек, как и вы!

Девушки в национальных костюмах взвизгнули. Они хотели было пуститься наутек и разбежаться в своих ярких нарядах по площади, распространяя панику, но случившийся поблизости солидный господин энергично воскликнул: «Спокойствие, господа. Это из сегодняшней программы». И как бывает в критические моменты, — хладнокровная находчивость объединяет и дисциплинирует, — так и слова этого господина успокаивающе подействовали даже на тех, кто составлял программу. Только до отряда жандармов, расположенного на Микулашской улице, не дошли эти слова, и, не зная, что случилось, жандармский начальник приказал зарядить винтовки боевыми патронами, напомнив подчиненным, что ежели в толпе обнаружатся какие-либо подрывные элементы, то с ними надлежит расправиться без малейшего снисхождения. Но пока нужды в этом не было: вся площадь замерла в напряженном внимании.

А солдат засунул руки в карманы и тоже принялся ораторствовать:

— Прошу прощения, почтеннейшая публика, что я осмелился помешать вашей забаве, но, наслушавшись здесь речей, я не мог стерпеть, чтобы не ввернуть и свое словечко. Тут, видно, произошло недоразумение. Я вовсе не какой-то там «неизвестный и безыменный солдат», я прядильщик Вацлав Пеничка из Кухельны, дом восемнадцать. И вдобавок я вовсе не герой! Говоря напрямик, я герой не больше, чем все те, кто вернулся живым и здоровым и кому вы разрешили обзавестись табачными лавчонками, а не то — сделали рассыльными или милостиво дозволили чистить вам ботинки на вокзалах.

Знаете, я всегда был хорошим товарищем, никогда не лез вперед, потому-то мне совсем не по нутру, что вы тут запустили музыку и осыпаете мой гроб цветами только за то, что я умер, а они живы. Я тут ни при чем. Да и со Зборовом все было вовсе не так, как вы думаете.

До того как была создана чешская армия и мы пошли воевать, нас уверяли, что ежели мы победим, то избавимся от Вены, Рима, капиталистов и дворян, заведем у себя демократию, национализируем помещичьи имения, тяжелую промышленность и банки и заживем неплохо, потому что страна наша богата и обильна и «наша программа — Табор»{69}. Среди нас не нашлось никого, кто бы этому не поверил, а ежели бы кто и усомнился, то мы бы приняли его за австрийского шпиона и набили ему морду. А теперь, скажите на милость, кто ради всего этого не пошел бы драться с винтовкой в руках, будь он даже трус?

Восемь лет нас мучил окружной начальник Корбел. Во время забастовок он насылал жандармов, разгонял собрания, сажал в тюрьмы наших ораторов и разносчиков газет, всячески над нами измывался и преследовал нас. Пятнадцать лет над нами мудровал его верный сподручный священник Коуделка. Он забивал вздором головы нашим детям и совращал женщин, доносил на нас за всякие «кощунства против религии и оскорбления величества», выискивал среди нас штрейкбрехеров и провокаторов. А директор Горовиц пил нашу кровь. И как! Пар у него изо рта валил! Он высасывал ее всю до капли и доводил наших малокровных девчонок с синими подглазинами до кладбища, а старых прядильщиков с распухшими ногами — до сумы. И когда я воображал, что наступит время и мы всех троих возьмем за шиворот, вытряхнем из мягких кресел и пошлем на фабрику честно зарабатывать свой хлеб, а фабрика станет нашей, что придет конец чахотке и нищете, и моя семья выберется, наконец, из гнилого подвала, где померли от рахита три мои сестренки, и что моя шестидесятипятилетняя, изувеченная ревматизмом мать бросит стирать барское белье, — так у меня, черт побери, ружье само стреляло и я готов был драться с самим дьяволом! Когда в тот раз у Зборова началось дело, то, поверьте, у меня было точь-в-точь такое же чувство, как в те времена, когда мы с рабочей депутацией подходили к конторе директора Горовица, чтобы сказать ему: «Объявляй прибавку, не то остановим машины!» Ну вот! А когда мы брали первый окоп, то я поймал брюхом две пули. Это довольно-таки противно! Вдруг, понимаете ли, запнешься, бежать дальше не можешь и не знаешь, что это с тобой стряслось. А потом — бух на землю! Ну, тут уж я смекнул, в чем дело. Чертыхнулся, вспомнил мать, Франтину, брата с детьми, малость еще был в сознании… Вот и все. Даже не знаю, где мне довелось умереть героем за отечество: там, на месте, или в госпитале. Да что об этом говорить — дело прошлое! А в общем-то, мне все это куда милее, чем у Масарикова вокзала начищать сапоги господам Корбелу, Коуделке и Горовицу. Так вот я и говорю: тут ошибка, я не какой-то там «неизвестный» и «безыменный». Все было, как я вам рассказал.

Солдат поглядел на приматора, с выпученными глазами застывшего на трибуне, нахмурился и продолжал:

— Вот тут господин оратор толковал, что я, мол, погиб за вас и за ваших деток. Это, конечно, так. Только мы думали, что деремся еще и за себя и за своих детей. Но теперь выходит, что мы дрались только за то, чтоб господин окружной начальник Корбел заделался управляющим канцелярией министерства внутренних дел, священник Коуделка — депутатом, директор Горовиц получал вместо двух миллионов прибыли — пятнадцать, а вы, уважаемая публика, могли здесь покрасоваться передо мной. А моя хромая мать по-прежнему стоит у корыта. Брат мой вот уже девять месяцев без работы, а его пятнадцатилетнюю дочку упрятали в тюрьму за то, что она осмелилась утащить из казенного леса вязанку хвороста. И наших изнуренных девчонок по-прежнему таскают на кладбище, и дети будут помирать от золотухи в заплесневелых подвалах, и хромые прядильщики на старости лет опять пойдут клянчить милостыню… Чего же удивляться, господа, если от ваших речей и в гробу переворачивает так, что крышка слетает! — Солдат замолчал, сурово сдвинув брови. Потом окинул взглядом площадь. На губах его заиграла насмешливая улыбка. — Вот гляжу я, господа, на ваши напомаженные лысины и обвешанные золотом животы, на шелк да на все ваши наряды и прикидываю: если бы десятую часть того, что стоит вся эта музыка, вы отдали моей матери, то ей это было бы большим подспорьем, а кабы все спекулянтские дочки отдали деньги, на которые они накупили этих вот цветов, моему брату, так его семья перестала бы нищенствовать. А потом думаю — поцелуйте-ка вы меня со всем вашим плешивым парадом в…

Так ругаются у него на родине, в Подкрконошье. И, сказав это, он вспомнил долину Кухельского ручья, ольхи на берегу, домики на косогоре, слева Слапа, а позади Козаков, и ему стало грустно. Вспыхнувший было и его глазах огонек потух. Он сказал только:

— Ну, пожелаю вам приятного аппетита! — а затем повернулся к солдатам: — Здорово, братцы! Не прогневайтесь! Кто-кто, а уж я-то не повинен в том, что вы жаритесь на солнце. Ну, да вы и сами все понимаете!

Затем «неизвестный, безыменный герой Зборова» снова улегся в гроб. Крышка и трехцветный флаг остались на земле.

Но еще долго все, что было в нации благородного и достойного уважения, таращило друг на друга глаза, не понимая, сон это или театральное представление, и стараясь найти во взгляде соседа ответ на свой вопрос.

Первым опомнился генеральный инспектор армии. По его распоряжению выступлением еще одного оратора торжества незаметно были закончены, итальянские легионеры погребены, крышка от гроба Зборовского солдата поднята и прибита, а гроб под усиленной охраной солдат и полиции доставлен в полицейское управление для тщательного освидетельствования.

Публика стала расходиться. Офицеры сумрачно шагали впереди отрядов, а солдаты, весело подталкивая друг друга, перешептывались — вот потеха! — и строили догадки — кто ж это мог выкинуть такую штуку? Барышни в национальных костюмах поправляли перед зеркальцами прически и говорили, что затея была сказочно шикарной, жаль только, что они находились слишком далеко и ничего не слышали. Но те, кто все видел и слышал, уходили в таком смятении, словно их стукнули по темени чем-то тяжелым, и только вдали от площади мысли этих людей стали проясняться.

Представители научного мира, то есть ученая коллегия университета и политехнического института, возвращались группой, как бы образуя в ней отдельные космогонические системы, где светила поменьше вращались вокруг своих собственных солнц. На лицах играли снисходительные улыбки. Ученые мужи делали вид, что им давно все было известно. «Ну, а ваше мнение, коллега? — лукаво подтрунивали они друг над другом и отвечали с еще более лукавой улыбкой: — Все ясно как день! Ну, а что думаете вы, коллега?» Однако больше ничего не было сказано. Ибо здесь таилась опасность нанести страшный вред блестящему будущему науки и литературы.

Но если в научных кругах наблюдалось лишь возбуждение, то в правительстве и дипломатическом мире царила растерянность. Все устремились к староместской ратуше, чтобы дождаться телефонных сообщений из полицейского управления. Депутаты уже собрались и группками в два-три человека прохаживались по красным коврам. Как объяснить происшествие? Повлияет ли оно на политику? Какое мнение сложится за границей? Как это отразится на валюте? Но самое главное — не повлечет ли это за собой кризис правительства? Было сделано несколько попыток составить собственное мнение, опираясь на соображения иностранных послов, в первую очередь французского. Но иностранные дипломаты пристально рассматривали висевшие на стенах средневековые портреты пражских бургомистров, лица их были непроницаемы, и вокруг них словно образовалось леденящее дыхание безвоздушное пространство, которое невозможно преодолеть.

В кабинете отца города собрались министры, ожидая телефонного звонка из полицейского управления. Наконец телефон зазвонил. Воцарилась мертвая тишина. Директор полиции сообщал, что осмотр гроба был произведен в его присутствии. Гроб оказался совершенно нетронутым, а крышка прибита гвоздями. Внутри, помимо двух-трех комков глины, уже направленных на химический анализ, была обнаружена кучка костей, освидетельствованных судебными медиками. Большая часть костей принадлежала человеку в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет, и с уверенностью можно констатировать, что они пролежали в земле около пяти лет, то есть с начала июля тысяча девятьсот семнадцатого года. Об одной ключице, оказавшейся лишней, пока нельзя сказать ничего определенного, но лежащий там же обломок тазовой кости бесспорно является частью женского скелета.

Результаты научной экспертизы были сообщены представителям правительства в самом уединенном кабинете. Министры прослушали сообщение с чувством глубокого уважения к медицине, а то обстоятельство, что время смерти солдата, павшего в сражении у Зборова, было установлено с точностью почти до одного дня, вызвало восхищение могуществом научной мысли. Но так как информация полицейского управления все же не внесла ясности, то было решено тайно перевезти останки солдата в Патологический институт для получения еще одного отзыва.

Тем временем на Староместской площади собрались огромные толпы народа. Слух о зборовском солдате облетел всю Прагу. Он заполнял улицы и площади, проникал в двери и окна всех жилищ, мчался по телефонным проводам. Кроме умирающих, в городе не было никого, кто бы не знал о случившемся. По шести улицам к ратуше стекались потоки людей, и, когда там принимали телефонограмму полицей-президента, на площади уже негде было и яблоку упасть. Только памятник Гусу возвышался над морем голов. Разумеется, в такой толпе ничего нельзя было разглядеть, но каждому прежде всего непременно хотелось узнать, где, на каком именно квадратном метре и как все произошло. А потом закипали горячие споры, в которых наука сталкивалась с религией и отдельные научные концепции боролись между собой. Начинало уже казаться, что возьмет верх юмористически настроенная молодежь обоего пола. Но в конце концов события приняли угрожающий оборот. Стало известно, что правительство и депутаты укрылись в ратуше. Это оскорбило народ! Это его возмутило! Это привело его в негодование! Что ни говори, ведь это были его депутаты! Если бы их не избрал народ, который уже столько времени понапрасну торчит на площади, то все эти «уважаемые господа» так и торговали бы на базарах турецким медом! Продажные шкуры! Негодяи! Ведь это скандал! Долой их! Место представителей народа — среди народа! А пусть-ка они вылезут на балкон или на памятник Гусу и объяснят, в чем дело! Мало, что ли, они болтали оттуда, выманивая голоса? А ну, давай выходи из ратуши! Давай, давай!

По счастью, прежде чем это настроение народа успело принять опасные формы, подоспела конная полиция. Она ринулась с Целетной улицы, сопровождаемая пешими отрядами. Полицейские подняли резиновые дубинки, мужественно сверкнули глазами и — начали!

— О господи! — охнул какой-то господин, получив дубинкой по темени. — Да я же главный бухгалтер!..

— Тогда съешь-ка еще! — огрызнулся полицейский и стукнул его по затылку.

— Валяй, валяй! — подбадривали начальники своих подчиненных.

Толпа бросилась врассыпную. Те, что стояли впереди и над кем еще не мелькали лошадиные морды и резиновые дубинки, кричали:

— Позор, позор!

Все устремились на Парижский проспект, ища там защиты. Но вдруг из-за домов высыпали полицейские: из тупика «У ратуши» — кавалерия, а следом — новый отряд пеших полицейских с дубинками.

— Лупи их! — ревел полицейский комиссар.

Все в панике кинулись назад, стараясь попасть на Длоугий проспект, но и здесь орудовали резиновые дубинки. В Тынском переулке на толпу обрушился еще один отряд. На Целетной улице тоже, и на Железной, и на Мелантриховой! Ибо основа современной полицейской стратегии состоит в том, что место, которое надлежит очистить от толпы, превращается в ловушку, откуда не выбраться даже мыши. Затем на окруженном со всех сторон и запруженном народом пространстве устраиваются маневры. Прежде всего нужно хорошенько поколотить граждан по башке, чтобы из нее улетучились всякие мысли о революции, после чего гнать всех туда, куда им положено идти.

На Целетной улице скопился народ. От Староместской площади улицу отрезал двойной кордон полицейских. Держась за руки, они стояли лицом к толпе. Никто не мог пройти ни на площадь, ни с площади. Притиснутые друг к другу, люди поднимались на цыпочки и сквозь оцепление смотрели, как на Староместской площади неистовствовала полиция. Отрядом командовал весьма симпатичный комиссар. Он добродушно уговаривал какую-то женщину:

— Не мели языком, мамаша. Шла бы домой мужу обед варить.

— И рада бы, да не из чего, — отрезала та.

А какой-то идейный юноша, решив, что сейчас самое время начать агитацию среди нижних чинов полиции, воскликнул:

— Постыдитесь, ведь вы такие же нищие, как и мы!

Комиссар поглядел на него и спокойно заметил:

— Ну-ка, заткнитесь, молодой человек, да проваливайте подобру-поздорову, а то я уже давно вас заприметил…

Женщина, которую он только что уговаривал варить обед, вдруг вспыхнула:

— Чего ж вы не разгоняли демонстрацию домовладельцев?

А другая добавила:

— Он небось сам домовладелец!

Все засмеялись.

— Да будь я домовладельцем, думаете, пошел бы на такую идиотскую службу? — проворчал полицейский добродушно и даже с оттенком некоторой меланхолии. Но вдруг ни с того ни с сего его обуял прилив энергии: — Марш, марш, проходи! — И он начал толкать граждан кулаками в грудь и наконец скомандовал: — Разогнать!

Так битва перенеслась и на Целетную улицу. А маневры на Староместской площади продолжались добрых полчаса, после чего народу было дозволено разойтись по домам Мелантриховой улицей, очевидно потому, что она была самая узкая. Через четверть часа площадь была очищена от людей, и на ней остались только патрули. Правительство и депутаты все еще не отваживались показаться.

Но по-настоящему полиция принялась за работу только после разгона стихийной демонстрации. На площадь прибыли свежие отряды полицейских и заняли в домах все выходы с намерением никого не впускать и не выпускать. Двадцать опытных сыщиков с помощью полицейских производили обыски в квартирах. Сыщики получили приказ: «Немедленно выявить в близлежащих к площади домах наличие оптических приборов и граммофонов всех систем. При обнаружении менее подозрительных предметов конфисковывать их, записывая точное обозначение местонахождения, а собственников проекционных и других сомнительных аппаратов тотчас же подвергать аресту».

Жителей, населявших кварталы, прилегающие к Староместской площади, охватил ужас, тем более что здесь проживали «благонадежные» семьи, к обыскам непривычные. Полиция обшарила все углы, перевернула вверх дном все сундуки. Пани Райнишева, супруга чиновника из министерства финансов, когда к ней в дом ворвалась полиция, закатила истерику и во время припадка забылась до того, что страшно оскорбила государство, оторвала три пуговицы на мундире полицейского и ободрала ему нос, за что была арестована и на полицейской машине препровождена в тюрьму.

В квартиру номер шесть полиция вторглась в тот момент, когда дочка домохозяина, девица Влахова, принимала ванну. Так как барышня не желала открывать, то полицейские выломали дверь, но, надо отметить, вели себя весьма пристойно и, оглядев купальщицу, вежливо извинились: «Не извольте беспокоиться, сударыня, мы зайдем попозже».

В квартире пана Титла, служившего в городском совете, в ящике дивана был обнаружен волшебный фонарь.

— Кому принадлежит эта штука? — ледяным тоном осведомился полицейский инспектор.

— Это нашего шестилетнего Эмиля, — ответила жена чиновника, дрожа всем телом.

— Пригласите его сюда!

Ребенка подвергли перекрестному допросу. Сперва он отказывался давать какие бы то ни было показания, затем попытался найти выход из создавшегося положения в плаче, но в конце концов признался, что волшебный фонарь получил от дедушки. Отец, мать и дед Эмиля немедленно были арестованы, а сам он был передан на воспитание в «Дом слепых» святой Клары.

В квартире продавца-табачника пенсионера Немечка, что жил в доме семнадцать на углу Тынской улицы, был найден предмет, без сомнения относившийся к числу крайне подозрительных. Он помещался на изящном столике и состоял из дутого стеклянного шара, тонкой трубки и детали воронкообразной формы.

— Для чего вам такая штука? — грозно спросил старика инспектор.

— На память, — спокойно ответил пан Немечек.

— Мы вам покажем «память»! Забрать все!

Но старик соглашался допустить полицию к этой реликвии только через свой труп. Он с решительным видом встал у столика, загородив его руками.

— Господа, это кальян! Неужто вы думаете, что я отдам вам свой кальян? Это мой трофей! Я его захватил в Герцеговине в тысяча восемьсот восемьдесят втором году. Не касайтесь моего кальяна!

— Взять его! — ласково произнес инспектор, и на Немечка мигом набросились два полицейских. Они вцепились ему в запястья, скрутили руки и поволокли к выходу.

— Господа, это бесчеловечно! — простонал пан Немечек и побледнел.

Полицейский инспектор тотчас же выхватил из нагрудного кармана блокнот и, послюнив карандаш, записал: «Густ. Немечек, пенс. Старом. пл. № 17, III этаж. Бесчеловечность!» Сие пахло по крайней мере тремя месяцами тюрьмы.

Обыски затянулись до поздней ночи. Улов оказался огромным. В квартирах, на чердаках, в прачечных и погребах был обнаружен и конфискован целый воз граммофонов, старых граммофонных труб и пластинок, театральных и полевых биноклей, подзорных труб, стереоскопов, калейдоскопов, фотоаппаратов, волшебных и карманных фонарей, луп и увеличительных стекол (очки и пенсне были признаны неопасными) и арестован двадцать один человек.

В то время как конфискованные аппараты под усиленной охраной доставлялись в полицейское управление, Староместская площадь и прилегающие к ней улицы походили на только что взятый приступом город. Было тихо и пустынно. Только военные патрули расхаживали при свете дуговых фонарей.

Но зато в не занятой войсками зоне кафе и пивные были набиты битком. Повсюду велись страстные дебаты, и спрос на напитки все возрастал.

А так как время близилось к полуночи, на частных квартирах уже собрались члены всех спиритических кружков и клубов, сколько их было в Праге. Двери были плотно закрыты, электричество выключено и зажжены свечи, мягкий свет которых так любят духи. Зборовский солдат показал себя истинным героем. Начав однажды свой нелегкий труд, он решил не отступать до конца и носился с сеанса на сеанс, с квартиры на квартиру, пока не посетил все. Он не только превосходнейшим образом объяснил все случившееся на Староместской площади, но и произнес немало прекрасных речей о социальных и культурных проблемах потусторонней жизни. Суждения его были глубокомысленны, и вообще он оказался духом высшего разряда. Правда, сведения, которые он давал в разных частях города о своем прошлом, до некоторой степени не совпадали: на Виноградах он уверял, что был гетманом у Прокопа Голого{70} и пал в битве под Липанами, а в Коширже — что он не кто иной, как дух победителя татар Ярослава из Штернберка{71}, — впрочем, это еще не вызывало особых возражений, но, когда он объявил в Праге II, что был прежде Карелом Гавличком-Боровским, а на Малой Стране назвался отцом Радецким{72}, — стало ясно, что тут определенно таится ошибка. В Нусле он выдавал себя за кронпринца Рудольфа, заверяя всех при этом, что это его последнее астральное воплощение. Но после полуночи солдат вдруг заторопился прочь, извиняясь тем, что боится опоздать в Либень на роды, где у бедной четы должен появиться на свет младенец, в которого ему предстояло перевоплотиться, чтобы завоевать для чехов духовную свободу, а человечество обратить в истинную веру Христову.

Тем временем заседали исполнительные комитеты всех политических партий. На собрании лидовой партии{73} долго спорили, целесообразно ли признавать, что сегодня днем на Староместской площади произошло чудо. Так как это явление не было предусмотрено католической церковью и могло быть истолковано по меньшей мере как дьявольское наваждение, то мнения разделились, и вопрос остался открытым. Но все сошлись на том, что это происшествие должно быть использовано в политических целях, против отступников, а парламентской фракции следует вменить в обязанность извлечь из него как можно больше выгод для католических кредитных и потребительских обществ. Подобную позицию намеревались занять и другие парламентские фракции.

Пока народ, объятый волнением и нетерпеливым ожиданием, шумел в общественных местах, политики сохраняли хладнокровие. Политики и биржевые дельцы. Кафе «Континенталь», где они обычно собирались, было забито битком. Игравший а-ля бесс[78] пан Роубичек, потирая руки, говорил бледному и удрученному пану Шпицеру: «Все это — старый хлам вместе mit ihrem[79] папашей{74} и нашей молодой республичкой. Своими бумажонками пусть оклеивают спальни!»

В правительственном бюро печати также еще бодрствовали. Чиновники ломали голову, в какой форме выпустить официальное коммюнике о сегодняшнем событии. После консультации с министерством было решено закончить описание торжеств следующей фразой: «Незначительное событие, которому нельзя придавать серьезного значения, ничуть не нарушило ход торжества». Об эпитете, приличествующем слову «событие», велись долгие телефонные переговоры между министерством внутренних дел и бюро печати. Прилагательное «известное» нашли слишком общим, а термин «достойное сожаления» или «загадочное» вовсе недопустимым и, наконец, выбрали слово «незначительное». Одновременно был разослан приказ всем цензорам — не допускать какого-либо сообщения о зборовском происшествии в другой редакции. Но было ясно, что эти меры только оттягивают, а не решают проблемы, ибо иностранные дипломаты уже телеграфировали о случившемся своим правительствам, и завтра о Праге заговорит вся Европа. Только один этот факт и казался утешительным среди всех событий дня.

Утром кабинет министров собрался снова. Были приглашены эксперты: полицей-президент, декан теологического факультета, ректор политехнического института и профессор психиатрии медицинского факультета.

Первое слово было предоставлено директору полиции. Он еще раз огласил заключение врачей, сообщил о ходе обысков и резюмировал:

— Исключено, чтобы в забитый гроб могло проникнуть живое существо. Я пригласил специалиста фокусника пана Виктора Понрепу, который освидетельствовал гроб и со всей определенностью заверил, что в данном случае о каком бы то ни было иллюзионистском трюке не может быть и речи. Точно так же, глубокоуважаемые господа министры, исключено, чтобы кто-либо забрался в гроб, когда он стоял в Пантеоне, охраняемом полицией и «соколами», немыслимо и то, чтобы из него мог кто-либо выбраться, когда гроб под усиленной и надежной охраной доставляли со Староместской площади в полицейское управление. Осмотр конфискованных оптических приборов также не дал положительных результатов. Не увенчался успехом и допрос арестованных, который энергично вели всю ночь и продолжают вести до сих пор. Случай таит в себе поистине шерлокхолмсовскую загадку. Я считаю, что возможно напасть на след и другим путем, но расследование чрезвычайно затрудняется тем обстоятельством, что наши лучшие сыщики по приказу господина министра внутренних дел отбыли с политическими целями в Словакию{75}. Единственное, что я осмелюсь добавить к вышесказанному, это просьбу о дополнительном ассигновании сумм на укрепление полицейского аппарата, дабы предупредить в будущем подобные печальные происшествия, нарушающие общественное спокойствие. Главное полицейское управление, обслуживающее всю республику, находится в крайне стесненных обстоятельствах, и в этом — одна из главных причин вчерашнего события.

Когда высказать свое мнение попросили монсеньера декана теологического факультета, он встал, поклонился, смиренно улыбнулся и, касаясь кончиками пальцев правой руки кончиков пальцев левой, заговорил:

— Удостоенный чести вынести свое скромное суждение на суд столь высокого собрания, я склонен объяснить это тем, что уважаемое правительство, удрученное вопросом: можем ли мы говорить о кажущемся необъяснимым случае на Староместской площади как о чуде, возлагает решение этого вопроса на теологов.

Затем, детально разъяснив, как понимает церковь один из главных своих догматов — чудо, монсеньер продолжал:

— Решить — имеем ли мы в данном случае дело с чудом — превыше моих скромных возможностей. Необходимо произвести тщательное расследование дела церковными органами, а последнее слово предоставить папскому престолу. Но вне всяких сомнений тот величественный факт, что так называемые силы, или законы природы господь со святыми, равно как и сатана со своими дьявольскими сонмищами, могут изменять по своему усмотрению, когда им угодно. Тысячи примеров этому мы находим и в Священном писании, и в истории нашей церкви, и в новейшие времена. Ибо что такое так называемые «законы природы»? Законы природы, глубокоуважаемые господа министры, это наша точка зрения на порядок явлений, и мы не позволим ввести себя в заблуждение гордыне нашего разума: ведь если сегодня земля обращается с запада на восток, то это еще не доказательство, что так будет завтра и что силы, которые, как известно, большинство из вас соизволит называть иррациональными, не заставят ее вращаться с востока на запад. Вероятно, вчера на Староместской площади и произошло так называемое сверхъестественное явление. К своему глубочайшему сожалению, я более ясно высказаться не могу. Однако не подлежит никакому сомнению, что объяснить все это может только теология, так как она одна разрешает все те проблемы, перед коими беспомощна светская наука. В заключение своей речи я позволю себе задать вопрос господину военному министру: не представляете ли вы возможным в служебном порядке опросить солдат, находившихся в непосредственной близости к гробу, не обоняли ли они запах серы или смолы?

— Да, можно будет расспросить солдат об этом смраде, — с готовностью отозвался министр национальной обороны.

Представитель политехнического института придерживался иных взглядов, нежели декан теологического факультета. Он говорил следующее:

— Я чрезвычайно рад, что господин полицей-президент совершенно исключает возможность иллюзионистского трюка, ибо проблема становится ясной, как день. Вчера мне довелось узнать, что нашлись профаны, утверждавшие, будто были использованы диапозитивы, спроецированные на экране. Мероприятия господина полицей-президента, делающие честь его добросовестности, заставляют думать, Что такого мнения придерживались и высокообразованные профаны. Я даже опасаюсь, что эту гипотезу охотно поддержат некоторые лица, по недоразумению возомнившие себя учеными. Но это исключено! Для проецирования необходим экран достаточной плотности из холста, стекла или другого твердого материала, а способ проецировать картины на воздухе нам еще неизвестен, nota bene[80], на близкие расстояния и при ярком солнце, что уже само по себе nonsens[81]. Если бы за последнее время и было сделано какое-либо открытие в этой области, то, простите мою самоуверенность, милостивые государи, кое-что мне было бы известно. Вчерашнее явление не что иное, как фата-моргана, связанная с чревовещанием!

И, выпалив этот тезис, профессор обвел взором аудиторию, желая удостовериться, какое впечатление оставили его слова. Глаза министров, устремленные на него, светились глубоким почтением к его мудрости.

Представитель теологического факультета улыбался с любезной снисходительностью.

Но эксперт-психиатр, человек весьма нервный, сверкал и моргал глазами, дергал левым плечом, и казалось, он вот-вот сорвется с места. Однако ему удалось овладеть собой. Профессор же невозмутимо продолжал:

— Отражение в воздухе, известное у нас под названием «фата-моргана», в Африке — «серабу», возникает вследствие преломления и полного отражения света неодинаковыми по плотности слоями воздуха. В летнюю пору раскаленные мостовые города способствуют прогреванию нижних слоев воздуха, а значит, их разрежению, и, следовательно, наши улицы создают благоприятные условия для отражения в воздухе различных предметов. То, что мы вчера наблюдали на Староместской площади, было не что иное, как фата-моргана, которой воспользовался какой-то ловкий демагог и опытный чревовещатель, чтоб обратиться к публике с агитационной речью. Вот, господа, единственно возможное объяснение. Всякое другое научное толкование будет ошибкой и притом смешной ошибкой. Точная наука, которую я имею честь здесь представлять, не может делать каких бы то ни было предположений теологического характера или пускаться в спиритическую фантастику. В конце концов вопрос ясен, как день! Господин полицей-президент поступит в полном согласии с современной наукой, если освободит невинно арестованных владельцев проекционных аппаратов и прикажет выявить тех граждан из числа присутствовавших вчера на Староместской площади, кто раньше занимался чревовещанием.

Специалист-психиатр, когда министр предложил ему свое заключение, повертел пенсне, нервно передернул плечами и произнес:

— Гм! — Затем опять повертел пенсне и добавил: — Наболтали вам тут. Ерунда все это.

— Позвольте, коллега, — вскочил представитель точных наук.

— Сядьте, не волнуйтесь и слушайте! — возразил психиатр, и его левая щека передернулась тиком.

Такое начало предвещало страшные битвы, кровавую полемику и столкновения, которые завтра же разгорятся между факультетами.

Психиатр, почесав мизинцем в ухе, продолжал:

— А все, что наговорил его преподобие, — бессмыслица в квадрате!

Лицо монсеньера приняло покорное выражение, словно он возносил молитву за этого богохульника, но оба присутствовавших на заседании министра-католика вскочили и встали в боевую позу.

Профессор психиатрии, придавая своим словам явно преувеличенное значение, продолжал:

— В наше время даже младенцам известно, что такое внушение и гипноз, и любая торговка знает, что массовое внушение, свидетелями которого мы были вчера на Староместской площади, у факиров Индии, а также в религиозных обрядах и танцах у жителей Зондских островов обычная вещь. Правда, случай массового внушения, подобный вчерашнему, в Европе неизвестен со времен так называемого лурдского видения{76}.

Этого нервозный психиатр не должен был говорить, ибо в ту же минуту министр-католик взмахнул рукой и крикнул:

— С меня довольно оскорблений религии! — и ушел, хлопнув дверью.

Так же поступил и другой представитель лидовой партии. А монсеньер декан теологического факультета смиренно поклонился и сказал:

— Полагаю, милостивые государи, в моих скромных услугах вы уже не нуждаетесь.

И с достоинством поплыл к дверям.

— Кому не угодно слушать правду, пусть себе уходит, — сказал профессор психиатрии, проявив феноменальное непонимание политической стратегии, и начал лекцию о религиозных танцах племени Олу Нганджу на острове Борнео.

Но правительственный раскол в столь суровый для нации час ставил под угрозу самое существование правительства, и глава аграрной партии мигнул одному из коллег. Тот немедленно побежал догонять католиков. Он настиг их у ворот в ту минуту, когда министр путей сообщения ставил правую ногу на подножку автомобиля. Сделал он это, заметив приближение министра-агрария.

— Вы, конечно, не захотите разрушить коалицию из-за какого-то зборовского пугала! — закричал аграрий и дружески схватил коллегу за плечо. Но плечо было твердым и холодным, как древко церковной хоругви.

Переговоры длились долго, очень долго… Только через десять минут католики произнесли слова «удовлетворение наших требований». А еще через десять минут оба министра-католика уже возвращались на заседание совета министров с поправками к школьному закону, с четырьмя господними храмами, ограбленными чехословацкими отступниками, с налоговыми и торговыми льготами для католических кооперативных и кредитных обществ, с усилением цензуры над антирелигиозной печатью.

— Ну, а чего хочет республиканская партия чешской деревни? — выпытывали по пути католики.

— Всего лишь пустячного повышения цен на мясо, молоко и зерно, ради которого нельзя не пойти навстречу. Национальные демократы испытывали затруднение с промышленной продукцией, но мы им вовремя помогли, теперь они получат скидку на текстиль.

— А чехословацкие социалисты?

— «Вопрос ясен, как день», по выражению профессора. За неимением иной программы поведут решительное наступление на специальный фонд{77}.

— А социал-демократы?

Министр-аграрий пожал плечами.

— Этих никогда не поймешь, — сказал он немного погодя. — Они партия чисто идейная. Впрочем, я надеюсь, что они обойдутся нам дешевле всех.

Когда они возвратились на заседание, экспертов уже не было: их отпустили, поблагодарив, а представитель социал-демократической партии заканчивал свою речь.

— Я, господа, — говорил он, ероша редеющий русый кок, — могу быть только последним в ряду тех, кто думает отрицать право точной, теологической или философской науки на решение подобных вопросов, но полагаю, что мы с самого начала допустили принципиальную ошибку, когда пошли по так называемому «научному пути». Какое нам дело до науки? Ученые существуют для того, чтобы изучать, а мы — для того, чтобы заниматься политикой. И вчерашнее событие нам нужно расценивать только с политической точки зрения. Загадочное происшествие должно быть использовано против врагов государства. Народ хочет объяснения. Оно ему будет дано! Союзные государства требуют доказательства того, что мы являемся государством порядка и дисциплины. Они их получат! Но самое главное: врагам будет нанесен такой удар, от которого они едва ли оправятся. Это, господа, необходимо сделать в интересах не только социал-демократии, но и других правительственных партий, и — главное — в интересах государства. Все дело — в благе отечества! Мы обязаны думать о нем! И только о нем!!

Никто не возражал. Это решение было выходом из создавшегося положения.

В тот же день отдел печати разослал всем редакциям коммюнике, которое было опубликовано в специальных выпусках газет с надлежащими передовицами, комментариями и жирными заголовками. В заголовках подчеркивалось презрение, в передовицах выражалось возмущение народа, а в комментариях предлагалось правительству принять энергичные полицейские меры против осквернителей священных останков национальных героев. Официальное сообщение гласило:

«Прага, 2 июля. Ч. Т. А. Вчерашние торжества по поводу Зборова использовала коммунистическая партия для непристойной выходки. Неизвестная личность пока еще не установленным способом проникла в гроб с останками зборовского героя. На Староместской площади неизвестный, сбросив крышку с гроба, произнес агитационную речь, в которой грубо оскорбил чувства присутствующих. Крайне неуместная агитация была единодушно осуждена всеми порядочными людьми. Можно с удовлетворением отметить, что публика сохраняла полное спокойствие и ход торжества ничем не был нарушен. В связи с этим предпринято всестороннее расследование и произведены аресты. Полицейские органы уже напали на след преступников».

Это было гениальное решение.

На призыв газет — принять энергичные меры — правительство откликнулось с необычайной поспешностью. Еще задолго до того, как закончилось печатание экстренных выпусков, в Пражском и Кладненском районах было арестовано триста коммунистов, а в секретариате коммунистической партии и на частных квартирах произведены обыски. Президент государственного суда отдал по телефону приказ: немедленно прекратить предоставление отпусков и вызвать чиновников с дач.

Таким образом, события первого июля были объяснены ко всеобщему удовлетворению. Больше того, благодаря государственной мудрости министров происшествие со зборовским солдатом, грозившее причинить правительству серьезный вред, послужило только на благо и процветание нации. Народ успокоился. Союзные державы, встревоженные возможностью каких-либо политических эксцессов социалистического или антивоенного характера, стали с прежним доверием относиться к Чехословацкой республике. А когда в Женеву пришло шестьдесят два миллиона на укрепление курса кроны, то опамятовалась и биржа. Она опамятовалась настолько, что уже через три дня в кафе «Континенталь» пан Шпицер мог сказать пану Роубичку: «Ага, милейший! Ну кто же, выходит, дал маху? Я завтра же куплю девчонкам новые сережки. Пусть завидуют!»

В ночь, последовавшую за первым июля, когда стрелки часов уже приближались к двенадцати, в склепе «неизвестного солдата» проснулся один из итальянских легионеров. Он сбросил крышку, присел на край гроба, пошарил в карманах и, отыскав окурок, зажег его.

— Эй, братва, дрыхните? Братва подняла крышки гробов.

— Чего тебе?

— А вот послушайте. Когда я еще бегал в школу, нам говорили, что вокруг староместских часов каждую ночь ходит Христос с двадцатью семью казненными чешскими панами{78}. Я, значит, и думаю, не пристать ли и нам к ним, чтобы попасть в одну компанию с теми, за кого мы сложили головы.

Зборовский солдат тоже присел на край гроба. Он презрительно посмотрел на тлевший в темноте огонек сигареты и сказал:

— А видел ты, сегодня днем на площади ту самую публику, за которую ты сложил свою голову?

— Нет!

— Нет?! Ну так помалкивай и будь доволен, что уже лежишь в гробу!


Перевод Т. Карской.

Загрузка...