В три часа утра затрещал телефон в гарнизонной комендатуре.
— Говорит полковник генерального штаба Гампл. Немедленно пришлите ко мне двух чинов военной полиции и передайте подполковнику Врзалу, — ну да, из контрразведки, — вас это не касается, молодой человек, — чтобы он сейчас же прибыл ко мне. Да, сейчас же, ночью. Да, пускай возьмет машину. Да побыстрее, черт вас возьми! — И повесил трубку.
Через час подполковник Врзал был у Гампла — где-то у черта на куличках, в районе загородных особняков. Его встретил пожилой, очень расстроенный господин в штатском, то есть в одной рубашке и брюках.
— Подполковник, произошла пренеприятная история. Садись, друг. Пренеприятная история, дурацкое свинство, нелепая оплошность, черт бы ее побрал. Представь себе: позавчера начальник генерального штаба дал мне один документ и говорит: «Гампл, обработай это дома. Чем меньше людей будет знать, тем лучше. Сослуживцам ни гугу! Даю тебе отпуск, марш домой — и за дело. Документ береги как зеницу ока. Ну, все».
— Что это был за документ? — осведомился подполковник Врзал.
Полковник с минуту колебался.
— Ладно, — сказал он, — от тебя не скрою. Он был из отделения «С».
— Ах, вот как! — произнес подполковник и сделал необыкновенно серьезную мину. — Ну, дальше.
— Так вот, видишь ли, — продолжал удрученный полковник. — Вчера я работал с ним целый день. Но куда деть его на ночь, черт побери? Запереть в письменный стол? Не годится. Сейфа у меня нет. А если кто-нибудь узнает, что документ у меня, пиши пропало. В первую ночь я спрятал документ к себе под матрац, но к утру он был измят, словно на нем кабан валялся…
— Охотно верю… — заметил Врзал.
— Что поделаешь, — вздохнул полковник. — Жена еще полнее меня. На другую ночь жена говорит: «Давай положим его в жестяную коробку из-под макарон и уберем в кладовку. Я кладовку всегда запираю сама и ключ беру к себе». У нас, знаешь ли, служанка — страшная обжора. А в кладовой никто не вздумает искать документ, не правда ли? Этот план мне понравился.
— В кладовой простые или двойные рамы? — перебил подполковник.
— Тысяча чертей! — воскликнул полковник. — Об этом-то я и не подумал. Простые! А я все думал о сазавском случае{92} и всякой такой чепухе и забыл поглядеть на окно. Этакая чертовская неприятность.
— Ну, а дальше что? — спросил подполковник.
— Дальше? Ясно, что было дальше! В два часа ночи жена слышит, как внизу визжит служанка. Жена вниз, в чем дело? Та ревет: «В кладовке вор». Жена побежала за ключами и за мной, я бегу с револьвером вниз. Подумай, какая подлая штука — окно в кладовке взломано, жестянки с документом нет, и вора след простыл. Вот и все, — вздохнул полковник.
Врзал постучал пальцами по столу.
— А было кому-нибудь известно, что ты держишь этот документ дома?
Несчастный полковник развел руками.
— Не знаю. Эх, друг мой, эти проклятые шпионы все пронюхают… — Тут, вспомнив о характере работы подполковника Врзала, он слегка смутился. — То есть… я хотел сказать, что они очень ловкие люди. Я никому не говорил о документе, честное слово. А главное, — добавил полковник торжествующе, — уж, во всяком случае, никто не мог знать, что я положил его в жестянку от макарон.
— А где ты клал документ в жестянку? — небрежно спросил подполковник.
— Здесь, у этого стола.
— Где стояла жестянка?
— Погоди-ка, — стал вспоминать полковник. — Я сидел вот тут, а жестянка стояла передо мной.
Подполковник оперся о стол и задумчиво поглядел в окно. В предрассветном сумраке напротив вырисовывались очертания виллы.
— Кто там живет? — спросил он хмуро.
Полковник стукнул кулаком по столу.
— Тысяча чертей, об этом я не подумал. Постой, там живет какой-то еврей, директор банка или что-то в этом роде. Черт побери, теперь я начинаю понимать, Врзал, кажется, мы напали на след!
— Я хотел бы осмотреть кладовку, — уклончиво сказал подполковник.
— Ну, так пойдем. Сюда, сюда, — услужливо повел его полковник. — Вот она. Вон на той верхней полке стояла жестянка. Мари! — заорал полковник. — Нечего вам тут торчать! Идите на чердак или в подвал!
Подполковник надел перчатки и влез на подоконник, который был довольно высоко от пола.
— Вскрыто долотом, — сказал он, осмотрев раму. — Рама, конечно, из мягкого дерева, любой мальчишка шутя откроет.
— Тысяча чертей! — удивлялся полковник. — Черт бы побрал тех, кто делает такие поганые рамы!
На дворе за окном стояли два солдата.
— Это из военной полиции? — осведомился подполковник Врзал. — Отлично. Я еще пойду взгляну снаружи. Господин полковник, должен тебе посоветовать без вызова не покидать дом.
— Разумеется, — согласился полковник. — А… собственно, почему?
— Чтобы вы в любой момент были на месте, в случае, если… Эти двое часовых, конечно, останутся здесь.
Полковник запыхтел и проглотил какую-то невысказанную фразу.
— Понимаю. Не выпьешь ли чашку кофе? Жена сварит.
— Сейчас не до кофе, — сухо ответил подполковник. — О краже документа никому не говори, пока… пока тебя не вызовут. И еще вот что: служанке скажи, что вор украл только консервы, больше ничего.
— Но послушай! — в отчаянии воскликнул полковник. — Ведь ты найдешь документ, а?
— Постараюсь, — сказал подполковник и официально откланялся, щелкнув каблуками.
Все утро полковник Гампл терзался мрачными мыслями. То ему представлялось, как два офицера приезжают, чтобы отвезти его в тюрьму. То он старался представить себе, что делает сейчас подполковник Врзал, пустивший в ход весь громадный секретный аппарат контрразведки. Потом ему мерещился переполох в генеральном штабе, и полковник стонал от ужаса.
— Карел! — в двадцатый раз говорила жена (она давно уже на всякий случай спрятала револьвер в сундук служанки). — Съел бы ты что-нибудь.
— Оставь меня в покое, черт побери! — огрызался полковник. — Наверно, нас видел тот тип из виллы напротив…
Жена вздыхала и уходила на кухню поплакать.
В передней позвонили. Полковник встал и выпрямился, чтобы с воинским достоинством принять офицеров, пришедших арестовать его. («Интересно, кто это будет?» — рассеянно подумал он.) Но вместо офицеров вошел рыжий человечек с котелком в руке и оскалил перед полковником беличьи зубы.
— Разрешите представиться. Я — Пиштора из полицейского участка.
— Что вам надо? — рявкнул полковник и исподволь переменил позу со «смирно» на «вольно».
— Говорят, у вас обчистили кладовку, — осклабился Пиштора с конфиденциальным видом. — Вот я и пришел.
— А вам какое дело? — отрезал полковник.
— Осмелюсь доложить, — просиял Пиштора, — что это наш участок. Служанка ваша говорила утром в булочной, что вас обокрали. Вот я и говорю начальству: «Господин полицейский комиссар, я туда загляну».
— Не стоило беспокоиться, — пробурчал полковник. — Украдена всего лишь жестянка с макаронами. Бросьте это дело.
— Удивительно, — сказал сыщик Пиштора, — что не сперли ничего больше.
— Да, очень удивительно, — мрачно согласился полковник. — Но вас это не касается.
— Наверное, ему кто-нибудь помешал, — просиял Пиштора, осененный внезапной догадкой.
— Итак, всего хорошего, — отрубил полковник.
— Прошу извинения, — недоверчиво улыбаясь, сказал Пиштора. — Мне надо бы сперва осмотреть эту кладовку.
Полковник хотел было закричать на него, но смирился.
— Пойдемте, — сказал он неохотно и повел человечка к кладовке.
Пиштора с интересом оглядел кладовку.
— Ну да, — сказал он удовлетворенно, — окно открыто долотом. Это был Пепик или Андрлик.
— Кто, кто? — быстро спросил полковник.
— Пепик или Андрлик. Их работа. Но Пепик сейчас, кажется, сидит. Если было бы выдавлено стекло, это мог бы быть Дундр, Лойза, Новак, Госичка или Климент. Но здесь, судя по всему, работал Андрлик.
— Смотрите не ошибитесь, — пробурчал полковник.
— Вы думаете, что появился новый домушник? — спросил Пиштора и сразу стал серьезным. — Едва ли. Собственно говоря, Мертл тоже иногда работает долотом, но он не занимается кладовыми. Никогда. Он обычно влезает в квартиру через окно уборной и берет только белье. — Пиштора снова оскалил свои беличьи зубы. — Ну так я забегу к Андрлику.
— Кланяйтесь ему от меня, — проворчал полковник. «Как потрясающе тупы эти полицейские сыщики, — думал он, оставшись наедине со своими мрачными мыслями. — Ну хоть бы поинтересовался оттисками пальцев или следами, в этом был бы какой-то криминалистический подход. А так идиотски браться за дело! Куда нашей полиции до международных шпионов! Хотел бы я знать, что сейчас делает Врзал…»
Полковник не удержался от соблазна позвонить Врзалу. После получаса бурных объяснений с телефонистками он, наконец, был соединен с подполковником.
— Алло! — начал он медовым голосом. — Говорит Гампл. Скажи, пожалуйста, как дела?.. Я знаю, что ты не имеешь права, я только… Если бы ты был так добр и сказал только — удалось ли… О господи, все еще ничего? Я знаю, что трудное дело, но… Еще минуточку, Врзал, прошу тебя. Понимаешь, я бы охотно объявил награду в десять тысяч тому, кто найдет вора. Из моих личных средств, понимаешь? Больше я дать не могу, но за такую услугу… Я знаю, что нельзя, ну а если приватно… Ну ладно, ладно, это будет мое частное дело, официально этого нельзя, я знаю. Или, может, разделить эту сумму между сыщиками из полиции, а? Разумеется, ты об этом ничего не знаешь… Но если бы ты намекнул этим людям, что, мол, полковник Гампл обещал десять тысяч… Ну, ладно, пусть это сделает твой вахмистр… Пожалуйста! Ну, спасибо, извини!
Полковнику как-то полегчало после этой беседы и своих щедрых посулов. Ему казалось, что теперь и он как-то участвует в розысках проклятого шпиона, выкравшего документ. Полковник лег на диван и начал представлять себе, как сто, двести, триста сыщиков (все рыжие, все с беличьими зубами и ухмыляющиеся, как Пиштора) обыскивают поезда, останавливают несущиеся к границе автомашины, подстерегают свою добычу за углом и вырастают из-под земли со словами: «Именем закона! Следуйте за мной и храните молчание». Потом полковнику померещилось, что он в академии сдает экзамен по баллистике. Он застонал и проснулся, обливаясь холодным потом. Кто-то звонил у дверей.
Полковник вскочил, стараясь сообразить, в чем дело. В дверях показались беличьи зубы сыщика Пишторы.
— Вот и я, — сказал он. — Разрешите доложить, это был он.
— Кто? — не понимая, спросил полковник.
— Как кто? Андрлик! — удивился Пиштора и даже перестал ухмыляться. — Больше ведь некому. Пепик-то сидит в Панкраце.
— А ну вас, с вашим Андрликом, — нетерпеливо сказал полковник.
Пиштора вытаращил свои блеклые глаза.
— Но ведь он украл жестянку с макаронами из вашей кладовой, — сказал он обиженным тоном. — Он уже сидит у нас в участке. Я, извиняюсь, пришел только спросить… Андрлик говорит, что там не было макарон, а только бумаги. Врет или как?
— Молодой человек! — вскричал полковник вне себя. — Где эти бумаги?
— У меня в кармане, — осклабился сыщик. — Куда я их сунул? — говорил он, роясь в карманах люстринового пиджачка. — Ага, вот. Это ваши?
Полковник вырвал из рук Пишторы драгоценный документ № 139/VII отд. «С» и даже прослезился от радости.
— Дорогой мой, — бормотал он. — Я готов за это отдать… не знаю что. Жена! — закричал он. — Поди сюда! Это господин полицейский комиссар… господин инспектор… э-э-э…
— Агент Пиштора, — осклабясь, сказал человечек.
— Он нашел украденный документ, — разливался полковник. — Принеси же коньяк и рюмки… Господин Пиштора, я… Вы даже не представляете себе… Если бы вы знали… Выпейте, господин Пиштора!
— Есть о чем говорить… — ухмылялся Пиштора. — Славный коньячок! А жестянка, мадам, осталась в участке.
— Черт с ней, с жестянкой! — блаженно шумел полковник. — Но, дорогой мой, как вам удалось так быстро найти документы? Ваше здоровье, господин Пиштора!
— Покорно благодарю, — учтиво отозвался сыщик. — Ах, господи, это же пустяковое дело. Если где очистят кладовку, значит ясно, что надо взяться за Андрлика или Пепика. Но Пепик сейчас отсиживает два месяца. А ежели, скажем, очистят чердак, то это специальность Писецкого, хромого Тондера, Канера, Зимы или Хоуски.
— Смотрите-ка! — удивился полковник. — Слушайте, ну, а что, если, к примеру, шпионаж? Прошу еще рюмочку, господин Пиштора.
— Покорно благодарю. Шпионажа у нас нет. А вот кражи бронзовых дверных ручек — это Ченек и Пинкус. По медным проводам теперь только один мастер — некто Тоушек. Пивными кранами занимаются Ганоусек, Бухта и Шлезингер. У нас все досконально известно. А взломщиков касс по всей республике — двадцать семь человек. Шестеро из них сейчас в тюрьме.
— Так им и надо! — злорадно сказал полковник. — Выпейте, господин Пиштора.
— Покорно благодарю, — сказал Пиштора. — Я много не пью. Ваше здоровьице. Воры, знаете, неинтеллигентный народ. Каждый знает только одну специальность и работает на один лад, пока мы его опять не поймаем. Вроде вот как этот Андрлик. «Ах, — сказал он, завидев меня, — господин Пиштора! Пришел не иначе, как насчет той кладовки. Господин Пиштора, ей-богу, не стоящее дело, ведь мне там достались только бумаги в жестянке. Скорей сдохнешь, чем украдешь что-нибудь путное». — «Идем, дурень, — говорю я ему, — получишь теперь не меньше года».
— Год тюрьмы? — сочувственно спросил полковник. — Не слишком ли строго?
— Ну, как-никак, кража со взломом, — ухмыльнулся Пиштора. — Премного благодарен, мне пора. Там в одной лавке обчистили витрину, надо заняться этим делом. Ясно, что это работа Клечки или Рудла. Если я вам еще понадоблюсь, пошлите в участок. Спросите только Пиштору.
— Послушайте, — сказал полковник. — Я бы вам… за вашу услугу… Видите ли, этот документ… он для меня особенно дорог… Вот вам, пожалуйста, возьмите, — быстро закончил он и сунул Пишторе бумажку в пятьдесят крон.
Пиштора был приятно поражен и даже стал серьезным.
— Ах, право, не за что! — сказал он, быстро пряча кредитку. — Такой пустяковый случай. Премного благодарен. Если я вам понадоблюсь…
— Я дал ему пятьдесят крон, — благодушно объявил жене полковник Гампл. — Такому шмендрику хватило бы и двадцати, но… — полковник махнул рукой, — будем великодушны. Ведь документ-то нашелся!
Перевод Ю. Молочковского.
— Случается иной раз и по-другому, — помолчав, сказал редактор Зах. — Иногда просто не знаешь, что движет человеком — угрызения совести или хвастливость и фанфаронство. Особенно у профессиональных преступников, которые просто упиваются собой. Мне думается, что многие из них зачахли бы с тоски, если бы общество не проявляло к ним интереса. Этакие специалисты прямо-таки греются в лучах общественного внимания. Я не утверждаю, конечно, что люди крадут и грабят только ради славы. Делают они это из-за денег, по легкомыслию или под влиянием дурных товарищей. Но, познав однажды aura popularis[104], преступники впадают в этакую манию величия, так же как политиканы и всякие иные деятели.
Несколько лет назад я редактировал отличную провинциальную еженедельную газету «Восточный курьер». Сам-то я, правда, уроженец Западной Чехии, но вы бы не поверили, с каким пылом я отстаивал интересы восточных районов! Край там тихий, гористый, как на картинке: журчат ручейки, растут сливы… Но я еженедельно призывал «наш кряжистый горный народ упорно бороться за кусок хлеба с суровой природой и неприязнью правительства!» И писал я все это, доложу вам, с жаром, от всего сердца. Два года я проторчал в «Восточном курьере» и за это время вдолбил тамошним жителям, что они «кряжистые горцы», что их жизнь «тяжела, но героична», а край «хоть и беден, но прекрасен своими меланхолическими горами». Словом, превратил Чаславский округ почти в Норвегию. Из этого видно, на какие великие дела способны журналисты!
Работая в провинциальной газете, надо, разумеется, прежде всего не упускать из виду местных событий. Вот однажды зашел ко мне полицейский комиссар и говорит:
— Сегодня ночью какая-то бестия обчистила магазин Вашаты, знаете, «Торговля разными товарами». И как вам понравится, господин редактор, — этот негодяй сочинил там стихи и оставил их на прилавке! Наглость, а?
— Покажите стихи, — сказал я быстро. — Это подойдет для «Курьера». Вот увидите, наша газета поможет вам обнаружить преступника. Но и сам по себе этот случай — сенсация для города и всего края!
Словом, после долгих уговоров я получил стихи и напечатал их в «Восточном курьере».
Я прочту вам из них, что помню. Начинались они так:
Вот час двенадцатый пробил,
Громила, час твой наступил.
Все хорошенько взвесь и смерь,
Когда ты взламываешь дверь.
Чу! Слышны на дворе шаги.
Я здесь один, мне все — враги.
Но я не трушу. Тишина.
Лишь сердце дрогнет, как струна.
Шаги затихли. Пронесло!
Эх, воровское ремесло!
Дверь заскрипела, подалась,
Теперь не трусь и в лавку влазь.
Сиротка я. Судьба мне — камень.
Вот слез бы было бедной маме…
Пропала жизнь. Мне не везет.
Вот слышу, где-то мышь грызет.
Она да я — мы оба воры,
Нам жить в ладу, не зная ссоры.
Я поделиться с ней решил,
Ей малость хлебца накрошил.
Нейдет. Отважится не скоро.
Видать, и вор боится вора…
Потом там было еще что-то, а кончалось так:
Писал бы, — муза не смолкает.
Да жалко, свечка догорает.
Я опубликовал эти стихи, подвергнув их обстоятельному психологическому и литературному анализу. Я выявил в них элементы баллады, благожелательно указав на тонкие струны в душе преступника. Все это произвело своего рода сенсацию. Газеты других партий в разных провинциальных городах утверждали, что это грубая и нелепая фальсификация, иные недоброжелатели Восточной Чехии заявляли, что это плагиат, скверный перевод с английского и так далее. Я как раз был в разгаре полемики с оппонентами, защищая нашего местного взломщика-поэта, когда ко мне снова заглянул полицейский комиссар и сказал:
— Господин редактор, не пора ли покончить с этим проклятым жуликом? Посудите сами: за одну неделю он обокрал две квартиры и еще лавку и всюду оставил длинные стихи.
— Хорошо, — сказал я. — Тиснем их в газете.
— Хорошо? — проворчал комиссар. — Да ведь это значит потакать вору! К воровству его теперь побуждает главным образом литературное тщеславие. Нет, вы должны дать ему по рукам. Напишите в газете, что стихи дрянь, что в них нет никакой формы или мало настроения, — словом, придумайте что-нибудь. Тогда, мне кажется, ворюга перестанет красть.
— Гм, — говорю я, — этого написать нельзя, поскольку мы только что его расхвалили. Но знаете, что? Не будем печатать его стихов, и баста!
Прекрасно. В ближайшие две недели было зарегистрировано пять краж со взломом и стихами, но «Восточный курьер» молчал о них, словно воды в рот набрал. Я, правда, опасался, как бы наш вор, побуждаемый уязвленным авторским самолюбием, не перебрался куда-нибудь в Турновский или Таборский край и не стал там сенсацией для местных щелкоперов. Представляете себе, как бы они обрадовались?
Взломщик был так сбит с толку нашим молчанием, что недели три о нем не было ни слуху ни духу, а потом кражи начались снова, с той разницей, что стихи он теперь посылал по почте прямо в редакцию «Восточного курьера». Но «Курьер» был неумолим. Во-первых, я не хотел вызывать недовольства местных властей, а во-вторых, стихи с каждым разом становились все хуже. Автор начал повторяться, изобретал какие-то романтические выкрутасы, словом, стал вести себя как настоящий писатель.
Однажды ночью прихожу я, посвистывая, как скворец, к себе домой и чиркаю спичку, чтобы зажечь лампу. Вдруг у меня за спиной кто-то дунул и погасил спичку.
— Не зажигать света! — сказал глухой голос. — Это я.
— Ага! — отозвался я. — А что вы хотите?
— Пришел спросить, как там с моими стихами, — ответил глухой голос.
— Приятель, — говорю я, не сообразив сразу, о каких стихах идет речь. — Сейчас неприемные часы. Приходите завтра в редакцию в одиннадцать.
— Чтобы меня там сцапали? — мрачно спросил голос. — Нет, это не пойдет. Почему вы не печатаете больше моих стихов?
Тут я только догадался, что это наш вор.
— Это долго объяснять, — сказал я ему. — Садитесь, молодой человек. Хотите знать, почему я не печатаю ваших стихов? Пожалуйста. Потому что они никуда не годятся. Вот.
— А я думал… — печально сказал голос, — что… что они не хуже тех первых.
— Да, первые были неплохи, — сказал я строго. — В них была непосредственность, понимаете? Своеобразие, свежесть, острота восприятия, настроение, — словом, все. А остальные стихи, милый человек, ни к черту не годятся.
— Да я будто… — жалобно произнес голос, — будто я писал их так же, как и те первые.
— Вот именно, — сказал я неумолимо. — Вы лишь повторялись. Опять в них были шаги на улице…
— Так я же их слышал, — защищался голос. — Господин редактор, когда воруешь, надо держать ушки на макушке, слушать, кто там под окном шлепает.
— И опять в них была мышь… — продолжал я.
— Мышь! — нерешительно возразил голос. — Так в лавках завсегда бывают мыши. Я об них писал только в трех…
— Короче говоря, — перебил я, — ваши стихи превратились в пустой литературный шаблон. Без оригинальности, без вдохновения, без новых образов и эмоций. Это не годится, друг мой. Поэт не смеет повторяться.
Мой гость с минуту помолчал.
— Господин редактор, — сказал он, — да ведь это завсегда одно и то же. Попробуйте воровать, — что одна кража, что другая… Нелегкое это дело.
— Да, — сказал я. — Надо бы вам взяться за что-нибудь другое.
— Обчистить церковь, что ли? — предложил голос. — Или часовню на кладбище?
Я сделал энергичный отрицательный жест.
— Нет, — говорю, — это не поможет. Дело не в материале, молодой человек, дело в его творческой интерпретации. В ваших стихах нет никакого конфликта, в них каждый раз дается только внешнее описание заурядной кражи. Вам надо найти какую-нибудь свою внутреннюю тему. Например, раскаяние.
— Раскаяние? — с сомнением сказал голос. — И вы думаете, стихи тогда станут лучше?
— Разумеется! — воскликнул я. — Друг мой, это придаст им психологическую глубину и внутреннюю законченность.
— Попробую, — задумчиво отозвался голос. — Не знаю только, пойдут ли у меня кражи на лад. Понимаете, потеряешь тогда уверенность в себе. А без нее сразу засыплешься.
— А хоть бы и так! — воскликнул я. — Дорогой мой, что за беда, если вы попадетесь?! Представляете себе, какие стихи вы напишете in carcere et catenis![105] Погодите, я вам покажу одну поэму, написанную в тюрьме. Ошалеете!
— И она была в газетах? — спросил замирающий от волнения голос.
— Голубчик, это одна из самых прославленных поэм в мире. Зажгите лампу, я вам ее прочту.
Мой гость чиркнул спичку и зажег лампу. Он оказался бледным, прыщеватым юношей — таким может быть и жулик и поэт.
— Погодите, — говорю, — я сейчас найду ее.
И взял с полки перевод «Баллады Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Тогда она была в моде.
В жизни я не декламировал с таким чувством, как в эту ночь, читая ему вслух знаменитую балладу, особенно строку «каждый убивает как может». Гость не спускал с меня глаз. А когда мы дошли до того места, где герой поднимается на эшафот, он закрыл лицо руками и всхлипнул.
Я дочитал, и мы замолчали. Мне не хотелось нарушать величия этой минуты. Открыв окно, я сказал:
— Кратчайший путь вон там, через забор. Покойной ночи.
И погасил лампу.
— Покойной ночи, — произнес в темноте взволнованный голос. — Так я попробую. Большое спасибо.
И он исчез бесшумно, как летучая мышь. Все-таки это был ловкий вор.
Через два дня его поймали. Он сидел с листком бумаги у прилавка и грыз карандаш. На бумаге была только одна строчка «Каждый ворует как может…» — явное подражание «Балладе Рэдингской тюрьмы».
Суд дал ему полтора года, как рецидивисту-взломщику.
Через какой-нибудь месяц мне принесли от него целую тетрадку стихов. Вор описывал страшные вещи: сырые тюремные подземелья, казематы, решетки, звенящие оковы на ногах, заплесневелый хлеб, дорогу на эшафот и невесть что еще. Я прямо ужаснулся чудовищным условиям в этой тюрьме.
Журналист, знаете ли, проникнет всюду, вот я и устроил так, что начальник той тюрьмы пригласил меня осмотреть ее. Это оказалось вполне гуманное и благоустроенное заведение. Своего вора я застал как раз в тот момент, когда он доедал чечевичную похлебку из жестяной миски.
— Ну, что, — говорю я ему, — где же эти звенящие оковы, о которых вы писали?
Вор смутился и растерянно покосился на начальника тюрьмы.
— Господин редактор, — забормотал он, — так про то, что тут есть, не напишешь никаких стихов. Что поделаешь!
— Так у вас нет никаких жалоб? — спрашиваю я.
— Никаких, — говорит он смущенно. — Только вот стихи писать не о чем.
Больше я с ним не встречался. Ни в рубрике «Из зала суда», ни в поэзии.
Перевод Ю. Молочковского.
— Я никогда не имел дела с судом, — начал Костелецкий, — но скажу вам, что больше всего мне нравится у них эта педантичность, всякие формальности и процедуры, которых там придерживаются, даже если дело выеденного яйца не стоит. Это, понимаете ли, вызывает доверие к правосудию. Уж если у Фемиды в руках весы, пусть это будут весы аптекарские. А ежели меч, то пусть он будет остер, как бритва.
В этой связи вспомнился мне случай на нашей улице.
Одна привратница, некая Машкова, купила в лавке булку, и едва начала ее жевать, вдруг почувствовала легкий укол в нёбо. Сунула пальцы в рот и вынимает… иглу! Привратница обомлела, а потом заохала: «Господи боже, ведь я могла проглотить эту иголку, и она проколола бы мне желудок! Моя жизнь висела на волоске, я этого так не оставлю! Надо дознаться, какой негодяй запихнул туда иглу!»
И она отнесла недоеденную булку вместе со своей находкой в полицию.
Полицейские допросили лавочника, допросили и пекаря, который поставлял тому булки, но, разумеется, ни один из них не признал иголку своей. Дело передали судебно-следственным органам, ибо, да будет вам известно, оно подпадало под статью «о легком членовредительстве». Судебный следователь, этакий добросовестный и дотошный служака, еще раз допросил лавочника и пекаря. Оба клятвенно уверяли, что у них игла не могла попасть в булку. Следователь отправился в лавку и установил, что игл там в продаже нет. Потом он пошел в пекарню, поглядеть, как пекут булки, и просидел там целую ночь, глядя, как ставят и месят тесто, как накаливают печь, делают булки, сажают их на противень и пекут, пока они не станут золотистыми. Таким методом он выяснил, что при выпечке булок иглы действительно не применяются…
Знаете ли вы, какое чудесное дело хлебопечение? Я-то нагляделся на него в детстве — ведь у моего покойного деда была пекарня. Видите ли, в хлебопечении есть два-три почти мистических таинства. Первое — когда ставят опару. Ставят ее в квашне, и там, под крышкой, происходит скрытое превращение: из муки и воды возникает живая закваска. Потом замешивают тесто веселкой — эта процедура похожа на ритуальные танцы — и затем накрывают квашню холстиной и дают взойти. Это второе загадочное превращение — тесто величественно поднимается, пухнет, а ты не смеешь приподнять холстину и заглянуть внутрь… Все это, скажу я вам, также прекрасно и удивительно, как беременность. Мне всегда казалось, что в квашне есть что-то от женщины. А третье таинство — сама выпечка, когда бледное и мягкое тесто превращается в хлеб. Вы вынимаете из печи этакий темный, золотистый каравай, и пахнет он даже вкуснее, чем младенец. Это такое диво, что, по-моему, во время этих метаморфоз в пекарнях следовало бы звонить в колокола, как в церкви в храмовой праздник…
Да, так о чем же я? Ну и вот, этот следователь стал в тупик. Но прекратить дело, — как бы не так! Взял он эту иглу и отправил ее в Институт судебной экспертизы. Пусть, мол, там выяснят, попала игла в булку до выпечки или после. (Он был просто помешан на научной экспертизе.)
В институте тогда подвизался профессор Угер, этакий ученый бородач. Получив иглу, он долго ворчал: и чего только не шлют ему эти судейские; недавно прислали такие тухлые внутренности, что даже прозектор не выдержал. А что делать институту с этой иглой? Но, поразмыслив, он заинтересовался ею, знаете, с научной точки зрения. В самом деле, сказал он себе, может быть и впрямь с иглой происходят какие-нибудь изменения, если ее подержать в тесте или испечь вместе с булкой? Ведь при брожении теста образуются кислоты, при печении происходят различные физико-химические процессы, и все это может воздействовать на поверхность иглы — механически изменить или окислить ее. Путем микроскопического исследования это можно установить.
И профессор взялся за дело.
Прежде всего он закупил несколько сотен разных игл: совсем новехоньких и более или менее ржавых, и начал у себя в институте печь булки. При первом эксперименте он положил иглы в опару, чтобы установить, как на них действует процесс брожения. При втором — положил их в свежезамешенное тесто, при третьем — в тесто, начавшее всходить, и при четвертом — в уже взошедшее. Потом он сунул иглы в булки перед самой посадкой в печь. Потом — во время выпечки. Потом в горячие булки. И, наконец, в остывшие. Затем была заново проделана контрольная серия точно таких же опытов. В общем, в течение двух недель в институте только тем и занимались, что пекли булки с иглами. Профессор, доцент, четыре ассистента и служитель изо дня в день месили тесто и выпекали булочки, а потом исследовали иглы под микроскопом. На это потребовалась еще неделя, но в конце концов было точно установлено, что злополучная игла попала в уже выпеченную булку, ибо она полностью соответствовала опытным иглам, воткнутым в готовые булки.
На основе этого заключения экспертизы следователь сделал вывод, что игла попала в булку или у лавочника или по дороге из пекарни в лавку. И тогда пекарь вспомнил: мать честная, да ведь я в тот самый день выгнал с работы ученика, который разносил булки! Мальчишку вызвали, и он сознался, что в отместку хозяину сунул эту иглу в булку. Мальчишка был несовершеннолетний и отделался внушением, а пекаря оштрафовали на пятьдесят крон, ибо он отвечает за свой персонал. Вот вам пример того, как точно и досконально действует правосудие.
Но есть и еще одна сторона в этом деле. Не знаю, откуда у нас, мужчин, такое честолюбие или упрямство. Когда химики в институте судебной экспертизы занялись опытами с булками, они вбили себе в голову, что должны печь их, как заправские пекаря. Сначала булки получались не ахти какие: тесто было с закалом, а булки совсем неаппетитные. Но чем дальше, тем дело шло все лучше. В конце концов эти ученые стали даже посыпать булки маком, солью и тмином и раскатывали тесто так ловко, что любо-дорого поглядеть. И они с гордостью говорили, что таких отлично выпеченных и вкусно хрустящих булок, как у них в институте, не найдешь во всей Праге!
— Вы называете это упрямством, господин Костелецкий, — возразил Лелек. — А по-моему, здесь скорее сказывается спортивный дух — стремление образцово справиться с делом. Настоящий мужчина гонится не за результатом, которому, может быть, грош цена. Ему важна сама игра, знаете ли, этакий азарт при достижении цели… Я приведу вам пример, хоть вы и скажете, что это чепуха и не относится к делу.
Когда я еще работал в бухгалтерии и составлял, бывало, полугодовой отчет, подчас случалось, что цифры не сходятся. Однажды в наличности не хватило трех геллеров. Конечно, я мог просто положить в кассу эти три геллера, но это была бы неправильная игра. С бухгалтерской точки зрения это было бы неспортивно. Надо найти, в каком счете допущена ошибка, а счетов у нас было четырнадцать тысяч. И скажу вам, когда я брался за баланс, мне всегда хотелось, чтобы там обнаружилась какая-нибудь ошибка.
Тогда я, бывало, оставался на службе хоть на всю ночь. Положу перед собой кучу бухгалтерских книг и берусь за дело. И для меня колонки цифр становились не цифрами, они преображались просто необыкновенно. То мне казалось, что я карабкаюсь по этим колонкам вверх, словно на крутую скалу, то я спускался по ним, как по лестнице, в глубокую шахту. Иногда я чувствовал себя охотником, который продирается сквозь чащу цифр, чтобы изловить пугливого и редкого зверя — эти самые три геллера. Или мне казалось, что я сыщик и, стоя за углом, подстерегаю преступника. Мимо проходят тысячи фигур, но я жду своей минуты, чтобы схватить за шиворот жулика — этого злодея — бухгалтерскую ошибку! Еще, бывало, мне мерещилось, что я рыболов и сижу на берегу с удочкой: вот-вот дерну за нее, и… ага, попалась, бестия. Но чаще всего я воображал себя охотником, который бродит по горам, по долам, среди росистых кустиков черники. И до того мне в такие минуты становилось хорошо от этого ощущения движения и силы, такое я чувствовал вокруг себя волнующее приволье, словно и в самом деле переживал необыкновенное приключение. Целыми ночами я мог охотиться за тремя геллерами, и когда находил их, то даже не думал, что это всего лишь жалкие гроши. Это была добыча, и я шел спать, торжествующий и счастливый, и чуть не валился в ботинках на постель. Вот и все.
Перевод Ю. Молочковского.
Покашливая и кряхтя после длинного, скучного судебного разбирательства, сенаторы собрались на чрезвычайное совещание, происходившее в тени священных олив.
— Итак, господа, — зевнул председатель сената Гипометей, — до чего затянулось это проклятое разбирательство! Я думаю, что мне даже не следует делать резюме, но чтобы не было формальных придирок… Итак, обвиняемый Прометей, здешний житель, привлеченный к судебной ответственности за то, что нашел огонь и тем самым как бы… гм, гм… нарушил существующий порядок, признался в том, что он, во-первых, действительно нашел огонь, затем в том, что он может, как только ему заблагорассудится, с помощью так называемого высекания вызвать этот огонь, в-третьих, в том, что он не скрыл соответствующим образом тайну этой предосудительной находки и даже не оповестил о ней надлежащие власти, а самовольно выдал ее, или, другими словами, передал в пользование простым людям, как явствует из показаний допрошенных нами свидетелей… Я полагаю, что этого вполне достаточно и мы можем немедленно проголосовать и вынести решение о виновности и о наказании Прометея.
— Простите, господин председатель, — возразил заседатель Апометей, — я считаю, что, принимая во внимание серьезность этого чрезвычайного заседания, было бы, может быть, удобнее вынести приговор только после обстоятельного и, так сказать, всестороннего обсуждения.
— Как вам угодно, господа, — торжественно проговорил Гипометей. — Хотя дело ясное, но, если кто-либо из вас желает добавить еще что-нибудь, пожалуйста.
— Я позволил бы себе напомнить, — отозвался присяжный Аметей и основательно откашлялся, — что, по моему мнению, во всем этом деле следует особенно подчеркнуть одну сторону. Я имею в виду религиозную сторону вопроса, господа. Будьте добры определить, что такое этот огонь? Что такое эта высеченная искра? По признанию самого Прометея, это не что иное, как молния, а молния, как всем известно, есть проявление силы бога-громовержца. Будьте добры объяснить мне, господа, как добрался какой-то Прометей до божественного огня? По какому праву он овладел им? Где он взял его вообще? Прометей хочет уверить нас, что он просто изобрел его, но это ерунда: если бы это было так легко, то почему не изобрел огня, например, кто-нибудь из нас? Я убежден, господа, что Прометей просто-напросто украл этот огонь у наших богов. Нас не собьют с толку его запирательство и увертки. Я бы квалифицировал это преступление как самую обыкновенную кражу, с одной стороны, и как злостное надругательство и святотатство — с другой. Поэтому я за то, чтобы наказать его самым суровым образом за безбожную дерзость и тем самым защитить священную собственность наших национальных богов. Вот все, что я хотел сказать, — закончил Аметей и громко высморкался в подол своей хламиды.
— Хорошо сказано, — согласился Гипометей. — Кому еще угодно выступать?
— Прошу прощения, — сказал Апометей, — но я не могу согласиться с выводами уважаемого коллеги. Я видел, как упомянутый Прометей разжигал огонь, и скажу вам откровенно, господа, — между нами, конечно, — в этом нет ничего трудного. Открыть огонь сумел бы каждый лентяй, бездельник и козий пастух; мы не сделали этого лишь потому, что у таких серьезных людей, как мы, разумеется, нет ни времени, ни желания развлекаться какими-то камешками, высекающими огонь. Я уверяю коллегу Аметея, что это самые обыкновенные естественные силы, возиться с которыми недостойно мыслящего человека, а тем паче бога. По-моему, огонь — явление слишком ничтожное, чтобы как-нибудь задеть наши святыни. Однако я должен обратить внимание коллег на другую сторону вопроса. А именно, огонь — по-видимому, стихия очень опасная и даже вредная. Вы слышали показания свидетелей, говоривших, что, испытывая мальчишеское открытие Прометея, они получили тяжкие ожоги, а в некоторых случаях пострадало даже и имущество. Господа, если по вине Прометея использование огня получит распространение, а этому, к сожалению, помешать уже нельзя, никто из нас не может быть уверен в своей жизни и даже в целости своего имущества, а это, господа, может означать конец всей цивилизации. Достаточно малейшей неосторожности — и что остановит эту непокорную стихию? Прометей, господа, с легкомыслием, достойным наказания, вызвал к жизни это опасное явление. Я бы обвинил его в преступлении, которое влечет за собой ряд тяжелых увечий и угрожает общественной безопасности. Ввиду этого я предлагаю лишить Прометея свободы пожизненно, присовокупив к этому строгий режим и кандалы. Я кончил, господин председатель.
— Вы совершенно правы, коллега, — засопел Гипометей. — Спрашивается, господа, на что нам вообще нужен какой-то огонь? Разве наши предки пользовались огнем? Предложить что-либо подобное — значит, высказать неуважение к установленному веками порядку, это… гм… значит заниматься подрывной деятельностью. Не хватало нам еще игры с огнем! Примите также во внимание, господа, к чему это поведет: люди возле огня слишком изнежатся, они предпочтут лежать на боку, вместо того чтобы… ну, вместо того чтобы воевать и тому подобное. От этого произойдет смягчение, упадок нравов и — гм… вообще беспорядок и тому подобное. Короче говоря, необходимо предпринять что-то против таких нездоровых явлений, господа. Время серьезное и вообще… Вот о чем я хотел напомнить.
— Совершенно правильно, — воскликнул Антиметей. — Все мы, конечно, согласны с нашим господином председателем, что огонь Прометея может вызвать не предусмотренные никем последствия. Господа, не будем скрывать от себя, — огонь дело огромной важности. Какие новые возможности открываются перед тем, кто владеет огнем! Только один пример: он может сжечь урожай неприятеля, спалить его оливковые рощи и так далее. Огонь, господа, дает нам, людям, новую силу и новое оружие: с помощью огня мы будем почти равны богам, — прошептал Антиметей и вдруг громко крикнул: — Обвиняю Прометея в том, что он доверил эту божественную и неодолимую стихию пастухам, рабам и всем, кто к нему приходил; что он не отдал ее в руки избранных, которые берегли бы ее как государственное сокровище и владели бы им! Обвиняю Прометея в том, что он разгласил тайну открытия огня, которая должна была принадлежать правителям страны! Обвиняю Прометея, — кричал возмущенно Антиметей, — в том, что он научил пользоваться огнем чужестранцев; что он не утаил его от наших врагов! Прометей украл у нас огонь потому, что дал его всем! Обвиняю Прометея в государственной измене! Обвиняю его в преступлении против общественного порядка! — Антиметей кричал так, что закашлялся. — Предлагаю покарать его смертью, — произнес он наконец.
— Итак, господа, — проговорил Гипометей, — кто еще хочет взять слово? В таком случае согласно мнению суда обвиняемый Прометей признан виновным, во-первых, в злостном надругательстве и святотатстве, во-вторых, в причинении людям тяжких физических увечий и в повреждении чужого имущества, а также в нарушении общественной безопасности, в-третьих — в государственной измене. Господа, предлагаю приговорить его к пожизненному лишению свободы, со строгим режимом и кандалами, либо покарать его смертью. Гм…
— Либо то и другое вместе, — мечтательно произнес Аметей, — чтобы удовлетворить обе точки зрения.
— Как? Оба наказания вместе? — спросил председатель.
— Я именно об этом думаю, — проворчал Аметей. — Можно сделать хотя бы так… приковать Прометея пожизненно к скале и… пусть коршуны клюют его безбожную печень. Ваше мнение, господа?
— Вполне возможно, — удовлетворенно проговорил Гипометей. — Господа, это была бы единственная в своем роде кара… гм… за преступное деяние, не так ли? Нет ли у кого-нибудь возражений? Итак, решено.
— А за что, отец, вы присудили этого Прометея к смерти? — спросил Гипометея за ужином его сын Эпиметей.
— Не твоего ума дело, — проворчал Гипометей, обгладывая баранью ножку. — Эта жареная ножка куда вкуснее сырой. Так вот, значит, на что годится огонь! Мы же считались с общественными интересами, понимаешь? Куда бы это привело, если бы всякий проходимец осмелился безнаказанно открывать что-нибудь новое и великое! Не так ли? Но этому мясу все же чего-то не хватает… Ага, понял! — воскликнул он радостно. — Жареную ножку нужно бы посолить и натереть чесноком! Вот в чем дело! Это тоже открытие, мой мальчик! Прометей бы до этого не додумался.
Перевод М. Зельдович.
Тихо было у входа в пещеру. Мужчины, размахивая копьями, с самого утра отправились к Бланску или к Рейце, где выследили стадо оленей; женщины тем временем собирали в лесу бруснику, и оттуда доносились их пронзительные голоса и перебранка; дети, вероятнее всего, плескались под горкой в речушке — разве уследить за этими пострелятами, за этой мелюзгой беспризорной! А первобытный старик Янечек дремал себе в тиши на мягком октябрьском солнышке; вернее сказать — храпел, и в носу у него посвистывало, но он прикидывался, будто вовсе не спит, а охраняет пещеру своего племени и властвует над ней, как оно и полагается престарелому вождю.
Жена его, старуха Янечкова, разложила свежую медвежью шкуру и принялась скоблить ее заостренным камнем. «Делать это надо основательно, пядь за пядью, не так, как молодая сноха, — подумалось вдруг старой Янечковой. — Эта вертихвостка только поскоблит спустя рукава, да и бежит нянчиться с ребятишками. В такой шкуре, — думает старуха, — и прочности-то никакой — и-и, милые, мигом порвется да сопреет! Да только я ни во что вмешиваться не стану, коли уж сын ничего ей не говорит, — тянутся старушечьи мысли. — Эх, не умеет сноха вещи беречь! Батюшки, а шкура-то прорвана! Да еще на спине! Ох, люди добрые, — обомлела старая дама, — и какой же это нескладеха ткнул медведя в спину? Теперь вся шкура попорчена! Нет, мой ни в жизнь не сделал бы так, — с горечью думала старуха. — Мой всегда норовил попасть прямо в горло…»
— Э-кхе, гм, — закряхтел в это время старик Янечек, протирая глаза. — Наши-то не вернулись?
— Где там, — проворчала супруга. — Ишь чего захотел.
— Ох-ох-ох, — вздохнул старик, сонно моргая. — Куда им. Да ну их. А бабы где?
— Караулю я их, что ли? — сердито отозвалась Янечкова. — Ясно, шляются где-то.
— А-ааа, — зевнул дед Янечек. — Шляются. Нет, чтобы… нет, чтобы, скажем, того… Да уж! Вот какие дела…
Снова стало тихо; только Янечкова проворно, со злобным усердием, скоблила сырую шкуру.
— А я говорю, — начал Янечек, задумчиво почесывая спину, — вот увидишь: опять наши ничего не притащат. Еще бы — куда им с этими новыми костяными копьями, от них и проку никакого… Внушаю, внушаю сыну: пойми, говорю, нет такой прочной и твердой кости, чтобы делать из нее наконечники для копья! Вот и ты хоть баба, а должна признать: ни в кости, ни в рогах нет… такой пробивной силы, что ли? Ударишь по кости-то — да разве костью кость перешибешь? Ясно как день! Вот каменный наконечник, это, брат… Оно конечно, с камнем-то возни побольше, зато инструмент какой! Да разве сыну втолкуешь?
— Известно, — с горечью поддакнула старуха Янечкова. — Нынче никому не прикажешь.
— Да я никому и не приказываю! — вскипел дед. — Так ведь и советов не слушают! Вот вчера — нашел вон там, под скалой, славный такой плоский кремневый обломок. Его бы чуть обтесать, чтоб поострее был, и готов наконечник для копья, лучше не надо. Ну, принес домой, показываю сыну: «Гляди, мол, ничего камушек-то, а?» — «Ничего, говорит, только куда его, батя?» — «Ну, говорю, можно его для копья приладить». — «Да ну вас, батя, говорит, очень надо с ним возиться! У нас в пещере целые кучи этого хлама, и проку никакого; они и на древке-то не держатся, как ни привязывайте — так на что он?» Лодыри! — взорвался вдруг старик. — Нынче всякому стало лень как следует обработать кусок кремня, вот в чем дело! Разбаловались! Конечно, такой костяной наконечник в два счета сделаешь, зато ломается бесперечь! «Ну и что ж такого, — говорит сын. — Заменишь новым, и делу конец!» Ох-ох-ох, и до чего этак люди докатятся? Чуть что — новое копье! Ну, сама скажи — виданное ли дело? Да такому славному кремневому наконечнику годами, брат, износу не было! Вот попомни, еще выйдет по-моему: вернутся они, да с каким удовольствием вернутся-то к нашему старому доброму каменному оружию! Я и приберегаю, коли что найду: старые наконечники для стрел, молоты, кремневые ножи… А он говорит — хлам!
Горечь и возмущение душили старого вождя.
— И я говорю, — отозвалась старуха, желая отвлечь мужа от печальных мыслей. — Вот и со шкурами то же самое. «Матушка, — говорит мне сноха, — ну зачем их так долго скоблить? Себя пожалейте; попробуйте-ка выделывать шкуру золой, хоть вонять не будет». Нечего меня учить! — набросилась старая Янечкова на отсутствующую сноху. — Я и сама знаю, что надо! Испокон веков шкуры только скоблили, а какие шкуры получались! Ну, конечно, если тебе работать лень… Так и норовят, чтобы поменьше работать! Вот и выдумывают без конца да переиначивают… Выделывать шкуры золой! Слыханное ли дело?
— Ничего не попишешь, — зевнул старик. — Куда там, наши старинные обычаи — не по них. Толкуют, будто каменное оружие неудобно для руки. Оно отчасти и верно, да только мы не очень-то гонялись за удобствами; зато нынешняя молодежь — так и смотрит, как бы ручки себе не отбить! Скажи сама, до чего этак дойти можно? Возьми ты нынешних детей. «Отстаньте вы от них, дедушка, пусть играют», — говорит сноха. Ну, хорошо, а что получится?
— Не поднимали бы хоть такого содома, — посетовала старая дама. — Что верно, то верно, держать себя не умеют!
— Вот тебе и нынешнее воспитание, — назидательно произнес Янечек. — А если иной раз скажешь что-нибудь сыну, отвечает: «Вы, батя, этого не понимаете, теперь другие времена, другая эпоха…» Ведь и костяное оружие, говорит, еще не последнее слово; когда-нибудь, говорит, люди придумают еще какой-нибудь материал… Ну, знаешь ли, это уж слишком: разве видел кто материал крепче камня, дерева или кости! Ты хоть и глупая баба, а должна признать, что… что… ну, что это переходит все границы!
Бабка Янечкова опустила руки на колени.
— Послушай, — сказала она. — Откуда только у них все эти глупости берутся?
— Говорят, это нынче в моде, — прошамкал беззубым ртом старик. — Да вот, взгляни в ту сторону, там, в четырех днях ходьбы отсюда, стало стойбищем какое-то неведомое бродячее племя, ну, сказать, голь перекатная; будто бы они такое делают… Так и знай — все глупости наша молодежь от них переняла. И костяное оружие и прочее. И даже они его даже покупают у них! — сердито воскликнул дед. — Отдают за это наши славные шкуры! Да когда же это бывало, чтобы чужие с добром приходили? И нечего связываться со всяким неведомым сбродом! И вообще наши предки правильно нам завещали: на любого пришельца надо нападать без всяких там околичностей да отсылать его к праотцам. Так бывало испокон века: убивать без долгих разговоров! «Да что ты, батя, — говорит сын, — теперь другие отношения, теперь вводится товарообмен!» Товарообмен! Да если я кого убью и заберу, что у него было, вот тебе и товар, и ничего я ему за это отдавать не должен — к чему же какой-то товарообмен? «Это не верно, батя, — говорит сын, — ведь вы за это человеческую жизнь отдаете, а ее жалко!» Видала — жалко им человеческой жизни! Вот тебе нынешнее мировоззрение, — расстроенно бормотал старый вождь. — Трусы они, и все тут. Жизни им жалко! Ты вот что мне скажи — как сможет прокормиться такая гибель людей, если они перестанут убивать друг друга? Ведь и теперь уже оленей осталось до чертиков мало! Им, вишь, жалко человеческой жизни; а вот традиций не уважают, предков своих и родителей не чтят… Черт знает что! — крикнул вне себя дед. — Смотрю это раз, вижу — малюет этакий сопляк глинкой бизона на стене пещеры. Я дал ему подзатыльник, а сын говорит: «Оставьте его, бизон ведь как живой вышел!» Это уж слишком, знаешь ли! С каких это пор люди занимались такими пустяками? Коли тебе делать нечего, так обтесывай какой-нибудь кремешок, а не малюй бизонов на стенках! На что нам такие глупости?
Бабка Янечкова строго поджала губы.
— Кабы бизон только… — пробормотала она через некоторое время.
— А что? — спросил дед.
— Ничего, — возразила старуха. — Мне и выговорить-то стыдно… Ты знаешь, — наконец решилась она, — сегодня утром я нашла… в пещере… обломок мамонтова бивня. Он был вырезан в виде… в виде голой женщины. И грудь, и все — понятно?
— Да брось ты, — ужаснулся старик. — Кто же это вырезал?
Янечкова возмущенно пожала плечами:
— Кто его знает! Видно, кто-то из молодых. Я бросила эту мерзость в огонь, но… а грудь была — вот такая! Тьфу!
— …Дальше некуда, — с трудом выдавил из себя дед Янечек. — Да ведь это разврат! Скажи на милость — а все оттого, что они вырезают из кости всякую чепуху! Нам такое бесстыдство и в голову бы не пришло, потому что из кремня этого и не сделаешь… Вот оно куда ведет! Вот они их изобретения! И ведь будут выдумывать, будут какие-то новшества заводить, пока все к чертям не полетит! Нет, говорю я, — вскричал первобытный старик Янечек в пророческом вдохновении, — долго так не протянется!
Перевод Н. Аросевой.
…Что я против Него имею? Я вам скажу прямо, сосед: против Его учения я не имею ничего. Нет. Как-то слушал я Его проповедь и, знаете, чуть не стал Его учеником. Вернулся я тогда домой и говорю двоюродному брату, седельщику: надо бы тебе Его послушать; Он, знаешь ли, по-своему пророк. Красиво говорит, что верно, то верно; так за душу и берет. У меня тогда в глазах слезы стояли, и больше всего мне хотелось закрыть свою лавочку и идти за Ним, чтобы никогда уже не терять из виду. «Раздай все, что имеешь, — говорил Он, — и следуй за мной. Люби ближнего своего, помогай бедным и прощай тем, кто тебя обидел», — и все такое прочее. Я простой хлебопек, но когда я слушал Его, то, скажу вам, родилась во мне удивительная радость и боль, — не знаю, как это объяснить: тяжесть такая, что хоть опускайся на колени и плачь, — и при этом так чудно и легко, словно все с меня спадает, понимаете, все заботы, вся злоба. Я тогда так и сказал двоюродному брату — эх ты, бревно, хоть бы постыдился, все сквернословишь, все считаешь, кто и сколько тебе должен и сколько тебе надо платить: десятину, налоги, проценты; роздал бы ты лучше бедным все свое добро, бросил бы жену, детей, да и пошел бы за Ним…
А за то, что Он исцеляет недужных и безумных, за это я тоже Его не упрекну. Правда, какая-то странная и неестественная сила у Него; но ведь всем известно, что наши лекари — шарлатаны, да и римские ничуть не лучше наших; денежки брать, это они умеют, а позовите их к умирающему — только плечами пожмут да скажут, что надо было звать раньше. Раньше! Моя покойница жена два года страдала кровотечением; уж я водил-водил ее по докторам; вы и представить себе не можете, сколько денег выбросил, а так никто и не помог. Вот если б Он тогда ходил по городам, пал бы я перед Ним на колени и сказал бы: Господи, исцели эту женщину! И она дотронулась бы до Его одежды — и поправилась бы. Бедняжка такого натерпелась, что и не расскажешь… Нет, это хорошо, что Он исцеляет больных. Ну, конечно, лекаришки шумят, обман, мол, это и мошенничество, надо бы запретить Ему и все такое прочее; да что вы хотите, тут столкнулись разные интересы. Кто хочет помогать людям и спасать мир, тот всегда натыкается на чей-нибудь интерес; на всех не угодишь, без этого не обходится. Вот я и говорю — пусть себе исцеляет, пусть даже воскрешает мертвых, но то, что Он сделал с пятью хлебами — это уж нехорошо. Как хлебопек, скажу вам — большая это была несправедливость по отношению к хлебопекам.
Вы не слыхали об этих пяти хлебах? Странно; все хлебопеки из себя выходят от этой истории. А было, говорят, так: пришла к Нему большая толпа в пустынное место, и Он исцелял больных. А как подошло к вечеру, приблизились к нему ученики Его, говоря: «Пусто место сие, и время позднее. Отпусти людей, пусть вернутся в города свои, купят себе пищи». Он тогда им и говорит: «Им нет нужды уходить, дайте вы им есть». А они Ему: «Нет у нас здесь ничего, кроме пяти хлебов и двух рыб». Тогда Он сказал: «Принесите же мне сюда». И, велев людям сесть на траву и взяв те пять хлебов и две рыбы, взглянул на небо, благословил их и, отламывая, стал давать хлеб ученикам, а они — людям. И ели все и насытились. И собрали после этого крошек — двенадцать корзин полных. А тех, которые ели, было около пяти тысяч мужей, не считая детей и женщин.
Согласитесь, сосед, ни одному хлебопеку не придется этакое по вкусу, да и с какой стати? Если это войдет в привычку, чтобы каждый мог насытить пять тысяч людей пятью хлебами и двумя рыбами — тогда хлебопекам по миру идти, что ли? Ну, рыбы — ладно; сами по себе в воде водятся, и их может ловить всякий сколько захочет. А хлебопек должен по дорогой цене муку покупать и дрова, нанимать помощника и платить ему; надо содержать лавку, надо платить налоги и мало ли что еще, так что в конце концов он рад бывает, если останется хоть какой-нибудь грош на жизнь, лишь бы не побираться. А Этот — Этот только взглянет на небо, и уже у Него достаточно хлеба, чтобы накормить пять или сколько там тысяч человек! Мука Ему ничего не стоит, и дрова не надо невесть откуда возить, и никаких расходов, никаких трудов — конечно, этак можно и задаром хлеб раздавать, правда? И Он не смотрит, что из-за этого окрестные хлебопеки теряют честно заработанные деньги! Нет, скажу я вам, это — неравная конкуренция, и надо бы это запретить. Пусть тогда платит налоги, как мы, если вздумал заниматься хлебопечением! На нас уже наседают люди, говорят: как же так, экие безбожные деньги вы просите за паршивый хлебец! Даром надо хлеб раздавать, как Он, да какой еще хлебушек-то у Него — белый, пышный, ароматный, пальчики оближешь! Нам уже пришлось снизить цены на булочные изделия; честное слово, продаем ниже себестоимости, лишь бы не закрывать торговли; но до чего мы этак докатимся! — вот над чем ломают себе голову хлебопеки. А в другом месте, говорят, Он насытил четыре тысячи мужей, не считая детей и женщин, семью хлебами и несколькими рыбами, но там собрали только четыре корзины крошек; верно, и у Него хуже дело пошло, но нас, хлебопеков, Он разорит начисто. И я говорю вам: это Он делает только из вражды к нам, хлебопекам. Рыбные торговцы тоже кричат, — ну, эти уж и не знают, сколько запрашивать за свою рыбу; рыбная ловля далеко не столь почетное ремесло, как хлебопечение.
Послушайте, сосед: я старый человек и одинок на этом свете; нет у меня ни жены, ни детей, много ли мне нужно. Вот на днях только предлагал я своему помощнику — пусть берет мою пекарню себе на шею. Так что тут дело не в корысти; честное слово, я предпочел бы раздать свое скромное имущество и пойти за Ним, чтобы проповедовать любовь к ближнему и делать все то, что Он велит. Но раз я вижу, как Он враждебно относится к нам, хлебопекам, то и скажу: «Нет и нет!» Я, как хлебопек, вижу — никакое это не спасение мира, а просто разорение для нашего брата. Мне очень жаль, но я этого не позволю. Никак нельзя.
Конечно, мы подали на Него жалобу Ананию и наместнику — зачем нарушает цеховой устав и бунтует людей. Но вам самому известно, какая волокита в этих канцеляриях. Вы меня знаете, сосед; я человек мирный и ни с кем не ищу ссоры. Но если Он явится в Иерусалим, я стану посреди улицы и буду кричать: «Распните его! Распните его!»
Перевод Н. Аросевой.
Текст сопровождают рисунки брата писателя, художника Й. Чапека.
Прежде чем я скажу о кино хотя бы словечко, да будет объявлено нижеследующее категорическое
В этой книге не описана какая-либо конкретная киностудия, какой-либо конкретный киномагнат, продюссер, режиссер, сценарист или вообще деятель кино; все, что вы здесь прочтете, не относится к какой-нибудь подлинной кинокомпании, кинозвезде и вообще реальной личности, за исключением осветителей, вспомогательного персонала, статистов и другого люда, который и в кинематографии сохраняет свою абсолютную, честную реальность, как в любом другом деле.
Автор делает это предупреждение, во-первых, потому, что несомненная реальность остальных лиц в какой-то мере нарушена различными кинотрюками и фикциями, а во-вторых, потому, что фильм фильму рознь. Например, картина за триста тысяч делается совсем иначе, чем боевик за два миллиона. Только вспомогательный персонал остается, в общем, без изменений.
Однако запасемся терпением: еще не скоро зазвучит в ателье великая команда режиссера: «Внимание, начали!» До этого момента мы доберемся не сразу, если хотим описать фильм, как говорится, с самых азов.
Знающие люди утверждают, будто первооснова всякого кинофильма — деньги. Мол, прежде всего должен найтись охотник всадить в это дело деньги, чтобы можно было купить и разработать сценарий, заключить договоры с режиссером, актерами и оператором, арендовать ателье и так далее. Это, положим, верно, но для того чтобы найти такого охотника, надо все время долбить ему, что вот, мол, имеется замечательный художественный сценарий, который затмит все боевики сезона и даст не меньше ста процентов прибыли. И потому волей-неволей нам приходится начать со сценария, как бы ни казалось странным, что в основе такого современного и технически совершенного продукта цивилизации, как кинофильм, лежит нечто столь древнее и технически примитивное, как литературный вымысел.
Но прежде чем рассказать, как делается фильм, надо хотя бы приблизительно классифицировать людей, которые в большей или меньшей мере участвуют в этом деле. Вот они:
1. Люди над фильмом — влияют на него благодаря своему служебному положению. Помимо цензуры, это — разные министерские комиссии, художественные советы и другие подводные камни, которые кинорежиссерам приходится миновать, прежде чем начать съемки.
2. Люди за фильмом — это финансирующие его дельцы, продюссеры, президенты кинокомпаний, директора картин, коммерческие директора, еще какие-то директора, их заместители и вообще все так называемые киномагнаты.
3. Люди около фильма — хотя и не находятся на службе у кинокомпаний, но слывут превосходными знатоками кино и как-то живут этим. Их можно видеть в компании продюссеров и режиссеров, они поддерживают контакт с прессой, актерами и авторами, делают прогнозы о том, какие именно сюжеты следует сейчас снимать, чтобы фильм имел сногсшибательный успех, отыскивают сюжеты, а порой и сами создают что-то полезное, например, пишут сценарии; при этом они всячески стараются показать, что делают это из чистой любви к искусству.
4. Люди фильма — это те, кто действительно делает кинофильм: сценаристы, режиссеры, операторы, актеры и прочие, вплоть до вспомогательного персонала. О них мы еще поговорим.
5. Наконец есть еще люди вне кинематографии; к ним обычно принадлежит и автор экранизируемого произведения.
Киносюжет своеобразен тем, что за ним всегда бывает страшная гонка. Сюжет этот никогда не рождается, скажем, в такой обстановке, сидя у камина, один собеседник говорит другому:
— Знаете что? Если вам когда-нибудь придет в голову хороший сюжет для фильма, заходите, потолкуем.
Это не соответствовало бы специфике кино. Специфика кино повелевает гоняться за киносюжетом сломя голову. Сюжет нужен завтра. Он нужен сию минуту! И нужен в совершенно диком, так сказать первозданном, состоянии. Если бы сюжет сам, как ягненочек, явился в ателье и сказал:
— Вот он — я!
Его бы, наверное, изгнали с бранью и криками:
— Чего вам тут надо?!
Ибо правила игры требуют, чтобы сюжет был изловлен живым или мертвым в заповедниках внефильмового мира. Его надо с победными кликами притащить в ателье, как охотничью добычу. Сюжеты надо подстерегать. Их надо открывать, как Колумб Америку. За ними снаряжаются экспедиции в непроходимые дебри литературы, театра и даже действительности. Чтобы сюжет стал подходящим для кино, он должен, как правило, отвечать следующим требованиям:
а) по возможности уже иметь успех в виде книги или пьесы. Чем больше успех, тем желательнее такой сюжет;
б) по возможности содержать в себе нечто оригинальное и новое, о чем еще не было фильма, например, влюбленного трубочиста или водолаза;
в) наряду с этим по возможности быть как можно более похожим на фильмы, которые в последнее время давали хорошие сборы;
г) совершенно обязательно в нем должны быть ведущие роли для актрисы А. и актера Б.;
д) актриса А. должна по возможности играть роль «шаловливого бесенка», в точности такую, как она уже сыграла в нашумевшей кинокомедии «У Нанины есть жених». А роль актера Б. должна иметь по возможности минимум разговорного текста, так как актер Б. не силен в разговорах. Впрочем, все это может исправить штатный сценарист;
е) по возможности должна быть какая-нибудь фабула, которую потом сценарист перекроит до неузнаваемости или заменит другой;
ж) действие должно происходить в каком-нибудь необычном и живописном месте, причем сценаристу предоставляется право вставить туда роскошный салон, феерическую спальню, бальный зал и другие киноприманки, о которых говорится, что «зритель этого требует»;
з) должен быть заманчивый заголовок;
и) должно быть «что-то», о чем говорилось бы с выразительным прищелкиванием пальцами: «В этой картине что-то есть» и «Это типичное то».
к) должна быть «высокопрогрессивная» или «высокохудожественная» тенденция, но при этом — не правда ли? — «следует считаться со вкусами и пожеланиями широкой публики»;
л) сюжет должен быть, как говорят, «киногеничным». Это качество возникает в сюжете сразу же после того, как кто-нибудь из видных киношников, по внезапному наитию, объявит, что «из этого сюжета можно сделать «роскошную картинку».
Если прибавить сюда еще целый ряд таинственных пунктов от «м» до «я», то станет ясно, что далеко не каждый сюжет становится киносценарием. Настоящий полноценный киносценарий немыслимо создать нормальным творческим путем. Он возникает только в результате загадочного совпадения обстоятельств, которое просто невозможно предусмотреть или искусственно воспроизвести.
Наверное, вы видели в кино охоту на тигров или тюленей. Если создать сценарий об охоте за киносюжетом, он, вероятно, выглядел бы так (все авторские права, в частности право на экранизацию, заявлены и охраняются законом):
1. «Крупная ставка». Бедная заснеженная мансарда. Писатель Ян Дуган нянчит малолетнего сына. Эта идиллия нарушена резким стуком в дверь.
— Войдите! — говорит писатель, хватаясь за сердце.
Входит почтальон. (Артист Пиштек.)
— Господин Дуган? — добродушно осведомляется он. — Вам телеграмма. Может быть, наконец получите какие-нибудь деньги.
Писатель грустно усмехается (крупный план) и нетвердою рукою вскрывает телеграмму. Читает. На экране текст:
предлагаем сто миллионов за право экранизации вашего романа крупная ставка тчк немедленно телеграфируйте тчк альфафильм
Ошалевший от счастья, писатель Ян Дуган теряет сознание. За окном пение птиц, весна. Опомнившись, Дуган торопливо строчит ответ:
согласен тчк ян дуган тчк
Затем он подходит к колыбельке своего сына и говорит с чувством:
— Шесть лет назад я кровью своего сердца написал «Крупную ставку» — роман о всепобеждающей любви. Мир тогда не понял меня, сыночек, и только сейчас меня открыли. Передо мной слава, яркая жизнь. Кино! Какое это чудо двадцатого века! Наконец-то я куплю тебе соску, а Марушке шубейку на вате.
Снова стук. В каморку входит Киношник, — один из «людей около фильма».
— Я привел к вам директора Альфафильма подписать договор на вашу «Крупную ставку». Потрясающий сюжет! Моя лучшая находка за двадцать лет работы в кино. Крупная ставка, ипподром, кровные скакуны — великолепный антураж для фильма!
— Скакуны? — заикается удивленный автор. — Какие скакуны?
— Ну, которые на бегах. Ведь ваша «Крупная ставка» — это ставка в тотализаторе, а? Действие происходит на бегах, не правда ли?
— Ничего подобного… — бормочет Ян Дуган. — Крупная ставка — это любящее сердце, понимаете? О бегах там нет ни слова…
Директор Альфафильма обращает вопрошающий взгляд на Киношника.
— Значит, это не о лошадях? — удивляется тот. — Смотрите-ка, а я и не заметил. Но это не важно. Наш сценарист вставит все, что нужно: бега, тренировку, интриги, тотализатор и прочее. Это мы все устроим. Знаете что? Ваш герой поставит все деньги на аутсайдера…
— Но мой герой бедняк, у него совсем нет денег, — защищается автор.
— Все равно. В киноварианте у него должны быть деньги. Зритель хочет видеть роскошную холостяцкую квартиру. Мы не пожалеем денег на постановку. Ни о чем не беспокойтесь, это уж наше дело. В остальном мы, разумеется, будем строго придерживаться вашего сюжета.
(Затемнение.)
Из затемнения появляется сценарист с либретто в руках.
— Превосходный сюжет! — говорит он Яну Дугану. — Но надо его как следует кинематографически разработать. Иначе публика не поймет, что это за «Великий вопрос», правда?
— Какой вопрос? — осмеливается спросить автор.
— Ну, ведь фильм называется «Великий вопрос». Разве нет? — удивленно поднимает брови сценарист.
— Не вопрос, а ставка. Ставка! — стыдливо поправляет автор.
— Ах, вот оно что, — удивляется сценарист. — А я прочел «вопрос»… Но это не важно. Я вам под этот заголовок сделал потрясающий новый сюжет. Будете довольны, сударь. Дело обстоит так. Владелец скаковых конюшен терзается вопросом: верна ли ему жена. Вот он, великий вопрос! Потом он узнает, что на крупнейших бегах она ставит на его лошадей… и выигрывает огромные деньги, а с ними и счастье. Понятно? Вот это сюжетик, а? Теперь он принял киногеничный вид!
(Затемнение.)
Из диафрагмы появляется кинорежиссер со сценарием в руке.
— Наш сценарист — осел! — недовольно объявляет он. — Во всем фильме нет ни одной порядочной любовной сцены. Пришлось мне все переделать. Она должна бежать с Фредом…
— С каким Фредом? — робко осведомляется Дуган.
— С тем, которого я туда вставил… Должен же там быть любовник, если фильм называется «Великая любовь». А?
— «Крупная ставка», — поправляет автор. Кинорежиссер бросает взгляд на обложку либретто.
— «Крупная ставка»? Гм… А здесь похоже на «Великую любовь»[106]. Слушайте-ка, «Великая любовь» — это лучше. Публика просто кинется на этот фильм.
(Затемнение.)
Из затемнения появляется автор Ян Дуган, сидящий в роскошном кабинете. На коленях у него упитанный белокурый ребенок, в зубах сигара.
— Видишь, сыночек, — бормочет он удовлетворенно, — наконец-то поэтическое произведение твоего отца получило заслуженное признание.
2. «В разгар лета». Скромная старушечья комнатка, наполненная девичьими сувенирами. Престарелая романистка Мария Покорная-Подгорская, почти не сходя с кресла, в котором сиживал еще ее покойный батюшка, смиренно дожидается кончины от старости. Энергичный звонок. Старая верная служанка Магдалена испуганно докладывает: «Там какой-то господин, барышня!»
— Проси, — вздыхает писательница и высохшей рукой поправляет убранные на старинный лад седые волосы.
Упругой походкой входит Киношник с портфелем в руке. Низко кланяется.
— Разрешите поздравить вас, милостивая государыня. Наша первоклассная кинокомпания Бетафильм намерена приобрести право экранизации вашего замечательного романа «В разгар лета».
— «В разгар лета»? — шепчет мадемуазель Покорная-Подгорская. — Я написала его… о боже, уже пятьдесят лет назад. Безвозвратно ушли те годы! «В разгар лета»!.. — В глазах престарелой романистки блестят слезы. (Крупный план.) — Знаете ли вы, что это была сказка моей юности? Я проводила каникулы близ деревни Н., на старенькой мельнице в лесу… До сих пор мне слышится стук мельничного колеса, шелест леса и журчанье потока…
— Великолепный звуковой эффект, — соглашается Киношник.
Писательница продолжает, слегка смутившись:
— Стройный молодой лесовод из имения графа М. частенько встречался мне, когда я ходила собирать цветы. Не подумайте, что он отважился заговорить со мной, о нет, тогда люди еще не были такие… Но моя творческая фантазия создала на этой основе повесть любви горожанки Ярмилы и молодого охотника. «В разгар лета»! Да, да! Мне хотелось, чтобы эта целомудренная история была проникнута дыханием лесных полян…
— Вот именно! — с восторгом подхватывает Киношник. — У нас как раз пустует график натурных съемок на июль. А публике, сударыня, сегодняшней публике, уже надоели нынешние напряженные сюжеты. Она хочет романтики, хочет поэзии, хочет возврата к природе. Видели вы наш фильм «Сказка весны»?
— Я никогда не бывала в кино, — сознается дама.
— Грандиозный успех! Зрители хотят видеть любовь, «Не приставайте к нам с проблемами, — говорят они. — в кино мы хотим отдохнуть». В «Сказке весны» у нас тоже фигурирует девушка из города. Ее зовут Маринка, и она живет у дяди — старенького сельского священника. За ней ухаживает молодой учитель и играет ей на скрипке. Там есть замечательное место, когда Маринка купается и кто-то крадет ее платье. Дядя вынужден послать ей свою сутану, чтобы Маринка могла вернуться домой. Сплошной хохот. В вашем фильме тоже должна быть хоть одна сцена, где Ярмила купается в лесной заводи. Это будет роскошный кадр!
— Это обязательно? — потупя глаза, спрашивает романистка. — Мы в наше время не купались в заводях, сударь. Мы были не такие…
— Ну, что-нибудь там должно быть во вкусе широкой публики, — тоном знатока заявляет Киношник. — Например, Ярмила кормит на мельнице цыплят и ласкает поросенка, взяв его к себе на колени. Такие кадры всегда имеют успех. А этот ее охотник будет играть на валторне и петь у нее под окном. Все это придаст фильму подлинную поэзию лета и природы. «В разгар лета» — отличное название! Вы себе не представляете, сударыня, как роскошно мы экранизируем ваш сюжет!
(Диафрагма.)
Престарелая писательница Покорная-Подгорская радостно оживилась. Перебирая свои старые письма и засушенные цветы, она беседует с верной Магдаленой.
— Уже сентябрь, — говорит она. — Скоро выйдет на экран мой фильм «В разгар лета». Ты только подумай, добрая Магдалена, я вновь увижу свою молодость, старую неумолчную мельницу близ селенья Н., узенький мостик, по которому я ходила с охапками цветов. Очень интересно, каков будет в фильме этот молодой охотник… боюсь, Магдалена, как бы он в своих чувствах не зашел слишком далеко… Ах, Магдалена, как это замечательно — увидеть наяву свои самые сладкие грезы!
(Диафрагма.)
(Крупным планом.) Высохшая рука престарелой романистки отрывает на настенном календаре листок «30 ноября».
(Диафрагма.)
(Крупным планом.) На календаре дата «27 января».
Под календарем сидят Покорная-Подгорская и Киношник. Последний с сожалением пожимает плечами.
— Ну да, нам пришлось немного передвинуть график. В июле не нашлось свободного режиссера, в августе оператор был занят на других съемках, в сентябре не было нужных актеров. Но на той неделе, сударыня, мы обязательно приступим к натурным съемкам.
— Но ведь уже зима, — робко возражает писательница. — Не цветут лужайки, застыл поток…
— Да, и потому нам пришлось немножко переделать сценарий. Фильм теперь называется «В горах — вот где потеха!» — и действие его будет происходить в роскошном горном отеле и на лыжных прогулках. Публика, знаете ли, любит светскую жизнь. Вашу мисс Дэзи… эту вашу городскую девушку мы сделаем дочерью американского миллионера, а охотника преобразим в тренера лыжного спорта. Там будет отменная сцена — как он ночью, крадучись, ретируется из ее спальни. Вот тогда получится «типичное то». Вы будете в восторге, сударыня, от того, как мы творчески реализовали ваш превосходный поэтический сюжет.
(Титр «Покойной ночи!»)
3. «Ступени старого замка». Карловы Вары. Маститый писатель Ян Кораб прохаживается вдоль колоннады и выпивает третью кружку воды, ибо в результате своего натуралистического метода он нажил болезнь печени. Над колоннадой появляется самолет и, сделав крутой вираж, сбрасывает двух парашютистов.
— Достопочтенный мэтр! — кричит один из них, даже не успев приземлиться. — Разрешите представить вам директора компании Гаммафильм. У нас есть для вас замечательное предложение.
Второй парашютист ухмыляется, показав сорок шесть золотых зубов, и протягивает писателю громадную ладонь.
— Какое предложение? — осведомляется Кораб.
— Блестящее! Насчет сценария. Что, если бы к завтрашнему дню вы написали нам сценарий под названием «Ступени старого замка»!
— Гм… А почему именно «Ступени старого замка»?{94}
— В этом для нас вся суть. Представьте себе панораму Праги, малостранские черепичные крыши, пусть даже с трубочистом или котом… и у вас сразу возникнет сюжет. Например, что-нибудь из жизни классика Махи…{95} или любовная идиллия эпохи революционного сорок восьмого года. Грандиозно, а? Такой материал таит в себе безграничные возможности!
— Не знаю, — ворчит маститый писатель. — У меня есть другой киносюжет. Что вы скажете, если поставить фильм из жизни сборщиков хмеля!
— Блестящая идея! — восклицает первый визитер. — Такого сюжета в кино еще не было. Что скажете, господин директор?
— Э-э-гм… — говорит магнат. — Разумеется. Конечно. Только он должен называться «Ступени старого замка».
— Ничего не выйдет, — возражает писатель. — На Ступенях старого замка не растет хмель.
— Пустяки! — жизнерадостно возражает первый посетитель. — Можно сделать так: сборщики хмеля едут посмотреть Прагу. Там к одной из сборщиц подходит поэт Маха… или молодой астроном Штефаник{96}, и она поет песенку о Праге. А! Замечательно! Поздравляю вас, уважаемый мэтр!
— Подождите, — возражает мэтр, — я имел в виду другое. Это должна быть драма безумной любви. Сборщик хмеля задушит свою возлюбленную…
— Ага! Чрезвычайно эффектно! А не может ли он задушить ее на Ступенях старого замка? А внизу виднеется, знаете, панорама Праги — черепичные крыши…
— Нет, не может. Он задушит ее в зарослях хмеля и потом ночью убежит…
— …на Ступени старого замка! Превосходно.
— Слушайте, что вам так дались эти ступени?
— В них все дело. Замечательное название. Вы не представляете, как оно будет притягивать зрителя.
— Но мой фильм должен называться «Хмель».
— Извините меня, уважаемый мэтр, — это нам не подходит. Нам нужно снимать фильм «Ступени старого замка».
— Но почему?
— Видите ли, какая неприятная история. В прошлом году режиссер Кудлих сказал нам, что у него есть замечательный сюжет для фильма с таким названием. У него, мол, и сценарий почти готов. Мы немедленно разрекламировали его как наш очередной боевик. Тем временем подлый Кудлих удрал в Голливуд вместе со своим сценарием. А у нас этот фильм уже запродан авансом в пятьсот кинотеатров. Пятьсот договоров на фильм «Ступени старого замка», вот в чем дело! Величайший боевик сезона! На той неделе должны начаться съемки. Вот мы и решили, что это было бы очень подходящее предложение для вас…
(Диафрагма.)
Из затемнения — плакат с надписью:
(Затемнение.)
4. «Отщепенцы». Писатель Иржи Дубен, пошатываясь, проходит за кулисы. Он ошеломлен овациями зрителей, смотревших сейчас премьеру его социальной драмы «Отщепенцы». Да, эта вещь хватает зрителей за душу!
— Позвольте, позвольте! — слышится чей-то зычный голос, и за кулисы проникают двое людей.
— Разрешите представить вам директора компании Дельтафильм! — Четыре руки потрясают правую и левую руки Дубена. — Замечательно, грандиозно! Ваша пьеса должна быть экранизирована!
— Она просто создана для кино!
— Какая острота социальных конфликтов!
— Какая глубокая правда жизни!
— Какой воинствующий гуманизм!
— Здесь нельзя менять ни одного слова! Библия, да и только!
— Кино понесет ее в самые глухие уголки страны!
— Что страны — во все концы света!
— По всей вселенной! Ручаюсь за это! Господин автор, вы не должны заключать соглашения ни с кем, кроме Дельтафильма!
— Мы создадим эпохальный фильм.
— Договор можно подписать хоть сейчас!
(Проходит месяц.)
С ц е н а р и с т. Я не изменил ни слова. Но, с учетом специфики кино, нам пришлось… гм… кое-что добавить.
А в т о р. Добавить?
С ц е н а р и с т. Д-да… Чтобы действие не происходило при одной и той же декорации. Одна сцена, например, разыграется на озере…
А в т о р. На озере?
С ц е н а р и с т. Да, на озере. Чрезвычайно благодарная натура. А другая сцена будет на рельсах, по которым мчится экспресс…
А в т о р. Экспресс? Зачем?
С ц е н а р и с т. Чтобы было больше движения, динамики. И еще одна сцена будет на балконе замка…
А в т о р. Какого замка? Там нет никакого замка!
С ц е н а р и с т. Замок необходим. Такие кадры — ракурс снизу — чрезвычайно эффектны. В остальном же мы не изменим ни одного слова.
(Проходит неделя.)
Р е ж и с с е р. Ансамбль для вашего фильма мы подобрали превосходный. Главную роль революционера будет играть Гарри Подразил.
А в т о р. Гарри Подразил? Этот любовник? А не слишком ли он молод для такой роли?
Р е ж и с с е р. Это верно, но публика его любит. Роль мы для него немного подправим.
А в т о р. А кто будет играть его чахоточную дочь?
Р е ж и с с е р. Она не будет его дочерью. Она будет его любовницей и дочерью фабриканта.
А в т о р. Зачем?
Р е ж и с с е р. В социальном фильме так надо. Чтобы показать контрасты между нищетой и роскошью. Публике нравится видеть на экране жизнь богачей. Да, так вот эту дочь будет играть… (Шепчет имя.) Здорово, а? Разумеется, ее роль надо сделать главной. Она будет водить гоночное авто и ездить верхом… Надо будет для нее написать несколько добавочных сцен. В остальном же в вашей пьесе не будет изменено ни слова.
(Проходит две недели.)
Р е ж и с с е р. …мне доверительно сообщили, что цензура не пропустит некоторые слишком тенденциозные диалоги. Надо будет их смягчить.
А в т о р. Но ведь в театре…
Режиссер. К сожалению, в кино цензура строже. А одно лицо из министерства торговли высказало мнение, что конец уж очень трагичен. Нам намекнули, что этому герою-революционеру следовало бы в конце концов жениться на дочери фабриканта и чтобы их уста слились в долгом поцелуе.
А в т о р. Но это противоречит всему духу моей пьесы!
Р е ж и с с е р. М-да… но нам нужно считаться с этими людьми. В остальном же в вашей пьесе не будет изменено ни слова.
(Проходит неделя.)
Н а с т о й ч и в ы й г о с п о д и н. …с вашего позволенья, господин Дубен… Я, видите ли, представляю финансистов, которые связаны с Дельтафильмом, поэтому я позволил себе обратиться к вам… Нам всем важен не только финансовый успех вашего фильма, но также и его моральные… и художественные достоинства, не правда ли? Главное, это художественные достоинства. Поэтому мы решили предложить вам… в интересах вашего фильма… чтобы вы учли, что его художественный эффект может быть… до некоторой степени снижен… революционной тенденцией… Не так ли? Мы думаем, что было бы лучше, если бы ваш герой… был не пролетарием… а, например… гениальным изобретателем. Очень просто: гениальный изобретатель, и все. Он мог бы спасти эту фабрику… снова развернуть производство… и в конце концов было бы видно, как счастливы рабочие, что фабрика снова работает и процветает. В остальном в вашей талантливой пьесе не было бы изменено ни слова… Мы лишь из чисто художественных соображений…
(Проходит месяц.)
Р е ж и с с е р (у телефона). Да, знаю, это превосходная сцена, но слишком длинная. У нас герой скажет только две фразы, но они будут сильными, выразительными. Ручаюсь вам, этого достаточно. В этих двух фразах будет все, вся эта социальная направленность и всякое такое… Да, да, скоро выпускаем на экран. Вы будете довольны, вот увидите. Ведь в остальном в вашей пьесе не изменено ни слова…
(Проходит месяц.)
Р е ж и с с е р (у телефона). Да, да, да. Уже заканчиваем монтаж. Что? Те две фразы? К сожалению, их при монтаже пришлось выпустить, они тормозили нарастание действия. Но это совсем незаметно, вот увидите! Вы и не узнаете своей пьесы, так она теперь эффектна!
(Затемнение.)
Как видно из предыдущего изложения, путь от сюжета к готовому фильму долог и тернист. Вначале существует только литературный сюжет, чаще всего — в виде книги или пьесы. Для того чтобы этот сюжет мог проскользнуть в мир фильма, он должен сжаться до нескольких страниц текста, именуемых либретто. Либретто — это краткое изложение, в котором опущено все второстепенное… и все основное тоже. Его также называют «сюжетный скелет», видимо для того, чтобы отразить обычное смертоубийственное обращение с сюжетом; живое слово попадает в фильм только в посмертной и, так сказать, препарированной форме «сюжетного скелета». Этот старательно вываренный и высушенный остов поступает в дальнейшую обработку, в результате которой получается литературный сценарий.
Литературный сценарий возникает прямо противоположным путем: образцово препарированный скелет сюжета снова начинает обрастать мясом подробностей, эпизодов, диалогов и других деталей, которые должны создать впечатление последовательного действия. Но это мясо уже особое, кинематографическое: литературный сюжет излагается так называемыми средствами кино. Например, герой, перешедший из книги на экран, уже не может просто вспоминать свою возлюбленную; он должен «трясущимися руками закурить папиросу, быстро встать и подойти к окну» или что-нибудь в этом роде. В равной степени для кино не годится голое утверждение, что сердце героини разбито; вместо этого она должна «медленно брести осенним парком, где деревья роняют листья то на одинокую аллею, то на статую Амура». Персонажи кино не имеют права что-нибудь просто подумать, — они должны произносить все вслух с условием, что это будет не очень длинно. Они могут куда-нибудь шагать или «украдкой смахивать набежавшую слезу», могут даже написать письмо, но это должно делаться с рекордной быстротой, чирк-чирк — и готово. Для кино существует лишь то, что можно видеть или слышать. Выражаясь научно, сценарий есть перевод образов на язык действия; говоря практически, сценарий есть насилие над сюжетом с целью превратить его в нечто такое, на что зрители могут, ни о чем не думая, смотреть в течение двух часов. В сценарии должно быть предусмотрено, чтобы декорации менялись достаточно часто, ибо зритель все время хочет новизны, — но опять-таки не слишком часто, ибо каждому известно, что декорации обходятся в копеечку, а на натурные съемки уходит пропасть времени. Вот почему сценарий можно также назвать такой обработкой сюжета, чтобы съемки заняли не более двух недель и обошлись не дороже той суммы, которую кто-то согласился выбросить на данный фильм.
Только из литературного сценария возникает следующая стадия, то есть уже настоящий киносценарий. Его получают путем тщательной разбивки литературного сценария на отдельные маленькие кусочки — кадры, и процесс этот называется раскадровкой. Чем больше кусочков, тем лучше считается сценарий разработанным. Например в литературном сценарии сказано:
«На придворном балу принцесса Амалия заметила молодого гвардейца и почувствовала к нему симпатию. Она роняет платок, молодой гвардеец подбегает и поднимает его, за что вознагражден разрешением поцеловать ручку принцессы».
В киносценарии эта сцена выглядит примерно так:
164. Бальный зал в королевском
дворце.
Танцующие пары. (Общий
план.)
165. Аппарат приближается,
проезжает вдоль рядов
танцующих.
166. Оркестр, играющий на
эстраде. (Панорама.) Музыка.
167. Толстый флейтист.
(Средний план.)
168. Два генерала наблюдают
за танцующими.
169. Один из генералов
вытирает лоб носовым
платком. (Крупный план.) Жарища, а?
170. Другой генерал вытирает
лысину. М-да…
171. Первый генерал глядит
на ноги танцующих.
172. Хорошенькие женские Черт побери, вот это
ножки в танце. ножки!
173. Первый генерал подмигивает.
174. Второй генерал предостерегает. Ш-ш! Это ее высочество,
175. Объектив поднимается от
ножек к лицу принцессы
Амалии.
176. Лицо принцессы Амалии,
которая явно не слушает,
что ей говорит кавалер.
Глазами она обводит зал.
(Средний план.)
177. Аппарат двигается панорамой —
стоящие придворные и
дипломаты, оба генерала и
офицеры — и останавливается
на молодом гвардейском
офицере.
178. Лицо молодого гвардейца с
восхищенным взглядом.
(Крупный план.)
179. Глаза принцессы Амалии.
(Крупный план.)
180. Принцесса Амалия
останавливается в танце.
181. Рука принцессы роняет
кружевной платочек.
(Крупный план.)
182. Платочек лежит на паркете.
(Крупный план.)
183. Молодой гвардеец подбегает
и наклоняется.
184. Рука, бережно поднимающая
платочек. (Крупный план.)
185. Гвардеец с поклоном подает
принцессе платочек.
186. Принцесса улыбается. Ах!
187. Берет платочек. Их руки
соприкоснулись. (Крупный
план.)
188. Лицо очарованного
гвардейца. Ах!
189. Лицо принцессы. Благодарю вас!
190. Принцесса подает гвардейцу
руку.
191. Гвардеец низко склоняется и
подносит ее руку к губам.
192. Губы гвардейца над рукой
принцессы. (Крупный план.)
И так далее. В общем, в хорошем сценарии действие должно быть нашинковано примерно на восемьсот кадров, причем сценаристу приходится ломать себе голову над тем, чтобы кадры не повторялись, чтобы крупный план чередовался с общим, чтобы были верхний и нижний ракурсы, наплыв, панорама и съемка с крана. А иногда сценарист из кожи лезет вон, чтобы изобрести какой-нибудь небывалый ракурс, например вид через игольное ушко или съемка аппаратом, свободно падающим с самолета. Таковы потуги честолюбия.
Только после всех этих манипуляций первоначальный сюжет окончательно «фильмофицирован» и поступает в руки режиссера. Теперь уже его забота срочно переделать действие, диалоги, декорации, эпизоды, а главное — конец, который, по его мнению, — «типичное не то». Интересно, что последняя сцена всегда бывает «типичное не то»: даже конец света окажется, наверное, «страшно неудачным», никуда не будет годиться, и придется его несколько раз переделывать…
Но вот, наконец, неотвратимо близится начало съемок. Уже подобраны артисты и нанято на две недели ателье. Уже составлен график съемочных и подготовительных дней, когда строят декорации. Тут уж никак нельзя переделывать сюжет… если, разумеется, не считать переделок, необходимость которых выявилась в ходе съемок. «Это надо было сделать не так», — говорится в подобных случаях. Или: «Вот тут чего-то не хватает». И начинаются лихорадочные доделки, в которых участвуют режиссер, директор, актеры и любой, кто окажется в данный момент в буфете киностудии. В окончательном виде фильм состоит главным образом из таких доделок.
Чтобы осознать величественный смысл слова «строим», вы должны учесть, что в наши дни почти весь фильм снимается в ателье. Ведь не так-то легко тащить бог весть куда юпитеры, кабели, звуковую аппаратуру и весь многочисленный персонал от режиссера, оператора, актеров и сценариуса до всяческой вспомогательной рабочей силы, которая переносит съемочные аппараты, бегает за сосисками или включает юпитеры. Кроме того, с живой природой трудно иметь дело: только, например, режиссер скажет: «Начали!» — как солнце закроется облачком, и приходится повторять сначала. Или, например, снимается сцена, в которой Ян Козина{97} пашет родную ниву, как вдруг слышится громкий гул пропеллеров — рейсовый самолет торопится в Пльзень. Приходится выжидать, пока он пролетит, но едва режиссер снова скажет: «Начали!» — как на соседнем цементном заводе раздается гудок на обед. В общем, с настоящей природой при съемках одни неприятности, дешевле и скорее построить в ателье лес с домиком лесничего, мельницу с рекою, старинную улочку у пражского Града, завод в Хухле, оживленную улицу, морской бой, вокзал с паровозами, цветущую лужайку с бабочками и белые облачка, плывущие по небу, крыши с трубочистами и и вообще все, что придет в голову. Все без исключения можно лучше и надежней соорудить в ателье. Если мы при этом вспомним, что в сносном фильме должно быть двадцать — тридцать различных мест действия, и подсчитаем, сколько времени понадобится для того, чтобы изготовить отдельные декорации для каждого, то мы будем более или менее подготовлены к внушительному зрелищу, которое представляет собой киноателье в дни перед съемкой.
Вообразите громадное строение, похожее на ангар для крупного дирижабля. Под потолком вдоль всех четырех стен тянется осветительная галерея, на которой стоят батареи юпитеров. С потолка свисают какие-то канаты, цепи, кабели. Внизу возятся человек пятьдесят — все они одновременно строгают, стучат молотками, привертывают шурупы, малюют на полотне, штукатурят и так далее. Тем временем из декорационных и столярных мастерских, со складов реквизита подвозят готовые стены, колонны, фасады домов, лестницы, решетки, деревья и другие детали, из которых состоит наш материальный мир. Все это здесь, на месте, устанавливается, подвешивается, монтируется, закрепляется, подгоняется, приставляется, подкрашивается — словом, соединяется в единое целое. Не успеете вы оглянуться, как в одном углу ателье возникает деревенское кладбище, с травою и крестами, около него, допустим, малостранский дворик с галереей, за ним часть улицы (даже с мостовой), потом угол великолепного кабинета с письменным столом и телефоном, а за стеной кабинета вы видите разрез больничной палаты с простой железной койкой. Еще подальше — окно с кружевной занавеской, видимо девичья комнатка, за ней балюстрада старинного замка и мансарда — жилище поэта, лестница в мансарду, часть набережной с фонарем на переднем и с пражским Градом на заднем плане, и вплотную к ней маленькая уютная комнатка. В кинопостановочной архитектуре главное — втиснуть в ателье как можно больше декораций, предусмотренных сценарием. Трудно себе представить, какой лабиринт комнат, улиц, дворов, коридоров, альковов, лестниц и балконов умещается в киноателье при должном усердии постановщиков и скудных ассигнованиях на фильм. Разумеется, при постановке так называемого «грандиозного фильма», «боевика», часто не жалеют ни времени, ни пространства; в таком фильме должна быть минимум одна массовая сцена, которая занимает подчас площадь в сто квадратных метров, а «интерьеры» имеют иногда целых три стены. Но это только в «грандиозных» постановочных фильмах. При съемках же среднего заурядного фильма весь ангар полон больших и маленьких театральных сцен, уголков и задних проекций, и режиссер с актерами, оператор с ассистентами, сценариус с экземпляром сценария, осветители с юпитерами, звуковики с микрофоном и кабелями, рабочие в сапогах и спецовках и разный глазеющий люд переходят с одного места на другое, снимая там и здесь по эпизоду.
Правда, некоторые особенно большие декорации возводятся под открытым небом на территории кинофабрики. Например, средневековый город, деревенский двор с амбаром и хлевом, сельская площадь или поле битвы не поместились бы в ателье. И вот рядом с ателье вырастает целый поддельный город из досок, жердей и гипса — разумеется, только фасады, подпертые сзади стойками и досками; тянут из ателье кабели и, понося на чем свет стоит ненадежное солнце, снимают на вольном воздухе при искусственном освещении. Когда съемки закончены, средневековый город так и остается рядом с сельской усадьбой, ибо нерентабельно возиться с его разборкой. Декорации разваливаются сами собой, напоминая город после бомбежки. Вообще территория кинофабрики всегда завалена всяческим хламом — досками, ненужными декорациями, гипсовыми архитектурными деталями, поломанным реквизитом и т. д. Когда смотришь на эти кучи хлама, невольно думаешь, что там, наверное, похоронены и угасшие кинозвезды…
— Ну, начнем снимать! — произносит режиссер в белом халате.
— А это что такое? — осведомляется элегантный мужчина, загримированный в коричнево-красных тонах и похожий поэтому на вареную сосиску.
— Это ваш кабинет. Будем снимать в нем кадр третий и сорок первый.
— Какой раньше?
— Все равно, хотя бы третий. Вы будете сидеть за письменным столом, в дверь постучат, и вы скажете: «Войдите». Вот и все. Давайте попробуем.
Загримированный садится за письменный стол.
— А что мне пока делать?
— Можете писать.
— На чем? Бумаги-то нет.
Режиссер всплескивает руками.
— Ну на что это похоже?! Почему у Валноги нет бумаги? Господа, если я говорю письменный стол, значит, на нем должна быть бумага, неужели непонятно? Войтишек, видели вы когда-нибудь письменный стол? Видели? А была на нем бумага? Не была? Гм… Так положите туда какую-нибудь бумагу, чтобы можно было репетировать. Итак, тихо, господа, начинаем.
В ателье раздается стук молотков. Режиссер приходит в ярость.
— Что еще там? Если я сказал тихо, должно быть тихо. Кто стучит?
— Надо докончить декорации, — объясняет голос.
— Так пусть стучат тихо! — рявкает режиссер. — Здесь репетиция. Итак, внимание! — Он ударяет в ладоши. — Моленда стучит в дверь, Валнога поднимает голову и говорит: «Войдите». Где Моленда?
— Здесь! — слышится из угла, где другой краснокожий оживленно беседует с какой-то девицей, явно не имеющей отношения к ателье. — Что я должен делать?
— Постучать в дверь и, когда Валнога скажет: «Войдите», войти. Все. Начинаем. Стучите!
Моленда стучит в дверь. Валнога поднимает голову…
— Стоп! — восклицает режиссер. — Стучите нежнее. Слегка и нерешительно. Повторить.
Стук. Валнога поднимает голову: «Войдите!»
— Стоп! — кричит режиссер. — Совершенно безразличным голосом: «Войдите!»
— Войдите!
— Чуточку громче, иначе не слышно за дверьми. «Войдите!»
— Войдите!
— Нет, вот так: «Войдите!»
— Войдите!
— Это уже лучше. Еще раз, господа, постучать и…
— Войдите!
— Отлично! Дайте свет! — кричит режиссер, задрав голову к потолку. — Еще света! Больше света на Валногу. Черт побери, ну включите вон те юпитеры! И светите не на письменный стол, а на Валногу, я же сказал! За окном тоже должен быть свет. Что? Там нет юпитера? Господи, поставьте его туда и не задерживайте нас.
Проходит полчаса.
— Так как же? — кисло говорит Валнога за письменным столом. — Будем наконец снимать?
— Сейчас, сейчас!.. Поставьте туда дуговую лампу. И осветите эту стену. Так хорошо? — спрашивает режиссер у ягодиц, торчащих из-под съемочного аппарата.
— Роскошно! — говорят ягодицы. — Только задняя стена слишком отсвечивает.
— Меньше света на заднюю стену! — ревет режиссер. — Хорошо?
— Роскошно! — отвечают ягодицы.
— Ну, давайте микрофон и звуковую пробу.
Два человека подтаскивают какую-то виселицу на колесиках. На ней болтается небольшой предмет. Это микрофон, мерно покачивающийся над головой приунывшего Валноги.
— Тихо, пробуем звук! — кричит режиссер.
Звякает звонок в контрольной кабине, рявкает клаксон, наступает тишина. Над дверьми ателье зажигаются красные лампочки: «Не входить!»
— Стучите! — командует режиссер.
Стук. Валнога поднимает голову: «Войдите!»
— Ну как? — кричит режиссер. Из звуковой кабины вылезает молодой человек и пожимает плечами. Ага, плохо слышно.
— Спустите пониже микрофоны! А вы, господа, немного погромче. Повторить.
Стук. Валнога с отвращением поднимает голову:
— Войдите!
— Как теперь?
Молодой человек в кабине пожимает лишь одним плечом, что означает — сносно.
— Значит, можно начинать! — облегченно вздыхает режиссер. — Снимаем! Все лишние отойти! Тихо!
Ягодицы у аппарата принимают озабоченное выражение. Звякает звонок, рявкает клаксон — и воцаряется полная тишина.
Стремглав выбегает юноша в свитере, становится перед Валногой, вытягивает перед собой черную дощечку с крупной цифрой 27, выкрикивает громко: «Двадцать семь!» — хлопает большой полосатой хлопушкой и стремительно исчезает. Слышно лишь гудение аппарата.
— Стучите! — говорит режиссер.
Моленда нежно и стыдливо стучится. Валнога поднимает голову: «Войдите!»
Аппарат гудит.
— Стоп! — кричит режиссер. — Еще раз. После стука — секунда паузы. И постучать надо более неуверенно. Поехали. Тихо!
Звучит клаксон, и снова выскакивает юноша с дощечкой и полосатой хлопушкой.
— Стучите!
Валнога поднимает голову:
— Войдите!
Аппарат гудит, Моленда входит.
— Стоп! — кричит режиссер. — Проклятье! Чтоб вам пусто было! Кто там топал сзади?
Начинается небольшой скандал.
Тем временем мы можем незаметно рассмотреть присутствующих. Нервный мужчина, который все время кричит, нам уже знаком, — это режиссер. Его можно узнать по халату, а также по тому, что он единственный имеет право курить в ателье. Около него всегда вертятся один или два молодых человека в свитерах, — это помощники режиссера, или «помрежи». На их обязанности лежит забота о том, чтобы исполнялись все указания режиссера, чтобы актеры и весь необходимый реквизит вовремя были на своих местах и чтобы сами они оказывались под рукой, когда что-нибудь не ладится и необходим «громоотвод». Тут же стоит курьер, которому доверены менее ответственные задачи — например, носить за режиссером кресло или бутылку вермута. Эти люди составляют штаб режиссера; в него еще входит так называемый «телефонист», то есть лицо, которое непрерывно откликается на телефонные звонки:
— Господин режиссер сейчас не может подойти… да, да, сударыня, я ему обязательно передам…
И так далее. Ибо, как известно, человека зовут к телефону особенно часто, когда у него нет ни минуты времени.
Человек, который сидит или стоит в разных позах за аппаратом, сунув в него голову, это оператор, или «камерамен».
Оператор — вполне заслуженное название, ибо у него должна быть твердая рука, верный глаз и быстрота действий. Как и его видные собратья в хирургии, он окружен ассистентами. Оператор должен уметь снимать в любой позе: лежа на животе, стоя на коленях, сидя в специальной тележке или возносясь к небу на подъемном кране. Прильнув глазами к аппарату и обратив к окружающим заднюю часть тела, он покрикивает на актеров, требуя, чтобы Валнога немного повернулся, а Моленда отступил на десять сантиметров в глубину.
— Так, роскошно, а теперь побольше света на Моленду. Отлично, и поставьте туда еще один рефлектор. Роскошно, грандиозно, теперь можно крутить.
И с подлинным энтузиазмом он «накручивает» восемьсот различных кадров, не имея ни малейшего представления о сюжете фильма. Его дело — «роскошно накрутить» хорошо освещенные кадры, а о чем идет речь в фильме — это ерунда и суета сует. Кадры — вот смысл жизни.
Внушительнее всего оператор выглядит, когда, взгромоздившись со своим аппаратом на тележку, он снимает наплыв: тележка надвигается, а оператор твердо и неумолимо целится своим объективом в актера, напоминая пулеметчика в атакующем танке.
Косвенно в ведение оператора входит и осветительный парк. Этот парк, расположенный частично вокруг места съемки и частично наверху, на галерее, состоит из юпитеров разной величины и типа. Маленькие нежно называют «малышки», или «крошки», те, что побольше, — «маули», а большие короткоствольные гаубицы, которые льют голубые потоки света, называют «угольки». Когда-то пользовались и снятыми с вооружения армейскими прожекторами, их прозвали «гайда». Кроме них, существует еще так называемый «спот-лайт» (spot-light), дающий концентрированный свет, «параболическое зеркало», или «параболичка», затем «панхром», то есть продолговатый рефлектор полуваттного света, напоминающий театральный софит, и другие достижения осветительной техники, обслуживаемые электриками в синих комбинезонах. Когда режиссер крикнет им:
— Алло, дайте открытый эффект, — это значит, что будет сниматься ночной эпизод. Если же:
— Чтоб засияло, как во Флориде! — значит, действие происходит в лучезарный день.
Если следует осветить всю сцену, говорят, что надо туда «напрудить» света, если же освещен должен быть только актер, на него надо «брызнуть».
— Напрудите побольше света, а на Валногу брызните «крошкой». И поставьте там «негра», чтобы свет не падал, куда не надо! Готово?
«Негр» — это затемняющая ширмочка или экран.
— Вот та стена сзади отсвечивает, — кричит «камерамен».
— Наклоните побольше юпитер! — распоряжается режиссер. — Теперь хорошо?
— Роскошно! — откликается оператор, чуть ли не дрожа от удовольствия.
— Внимание, — возглашает режиссер. — Пробуем звук.
Это уже специальность человека, сидящего сзади в передвижной контрольно-звуковой кабине, которую называют «бокс», или «будка», а самого специалиста именуют «звуковик», «звукометчик» или «звукочародей». Перед ним щиток с разными сигнальными лампочками, рычажками и регуляторами, которые усиливают, ослабляют или комбинируют звук. «Звуковик» прежде всего подает сигнал тишины. Как только прогудит его клаксон, закрываются все двери, и над ними загораются красные «стоп-лампы». В ателье воцаряется тишина, нарушаемая разве тем, что кто-нибудь переступит с ноги на ногу и получит за это нагоняй. Происходит проба звука, при которой «звуковик» в своей кабине ловит звук, вертит рычажки и качает головой, если дело не идет на лад. «Слишком слабо». Или «слишком громко». Или еще, как говорят, «слишком много крика». Надо усилить, или ослабить, или что-то сделать с микрофоном, который болтается на передвижной «виселице», над головой актеров. У «виселицы» стоят ассистенты и подтягивают микрофон за шнуры, чтобы он всегда был повернут к говорящему актеру.
Из микрофона звук сперва идет в контрольнозвуковую кабину и только оттуда в звуковую лабораторию, где он в различных аппаратах усиливается, улавливается фотоэлементом и записывается на звуковую дорожку. Кроме того, там еще что-то делают с помощью нитробензола и других загадочных сил природы, но этого я уже никак не мог уразуметь, хотя, изобразив на лице живейший интерес и полное понимание, неоднократно говорил: «Ага!»
Зато мне стало ясно, для чего в начале съемки каждого кадра выскакивает молодой человек в свитере, показывает табличку с цифрой, выкрикивает эту цифру и громко хлопает хлопушкой. Это нужно для того, чтобы зафиксировать номер кадра и место, где следует склеить звуковую дорожку с изображением: для этого и служит удар хлопушки.
Далее присутствует здесь дама, обычно в халате, которая попеременно, хотя и без особого интереса, поглядывает то на сцену, то в сценарий: ее называют сценариус; на ней лежит обязанность вычеркивать снятый кадр и отмечать, что на Валноге были брюки в полоску, а на Моленде — мягкая шляпа. Иначе в соседнем кадре, который будет сниматься, быть может, через неделю, Валнога, чего доброго, появится в брюках-гольф, а Моленда в котелке, что нарушило бы связность действия.
Теперь взглянем на актеров, снимающихся в картине. Их можно узнать или по костюмам, или по ужасающей гримировке: лица у них красные, губы фиолетовые, глаза подведены до невозможности. Большую часть времени они, собравшись в кружок, проводят в болтовне о рыбной ловле, гриппе и вообще о самых прозаических вещах. Недалеко от них можно заметить человека с деревянной шкатулкой, он иногда подбегает и поправляет у Валноги усы или отлепившуюся бровь. Что касается статистов, то их лица не гримируются и сохраняют естественное выражение хронической меланхолии. Они обычно стоят кучками, терпеливо ожидая, когда придет их очередь промелькнуть в какой-нибудь уличной сцене.
Кроме того, в ателье в разгар работы толкутся еще актеры из фильма, что снимается рядом, ротозеи, привлеченные надписью: «Посторонним вход воспрещается», различный подсобный персонал, поклонники и поклонницы и прочая публика обоего пола, которая, спотыкаясь о кабели, бродит среди декораций, скрипит половицами и чешет язык. В целом, день съемки является наглядной иллюстрацией того, как мало в этом мире работы у большинства людей.
Когда снимают под открытым небом, народу бывает гораздо меньше — вероятно, потому, что нечем скрипеть. Такие съемки производятся обычно в сырой осенний день. На заднем плане виден рассыпающийся средневековый город и бутафорская деревня. Кругом груды досок и гипсовых обломков. Среди этого хаоса ежатся от холода актеры, режиссер со своим штабом, дама-сценариус и еще несколько человек: они ждут, пока осветители с помощью юпитеров соорудят «ясный летний день». В нескольких сотнях метров от них ждет «звуковик» в своей передвижной кабине.
— Начали! — говорит наконец режиссер. Но приходится подождать, пока в мутном небе пролетит самолет, провожаемый укоризненными взглядами присутствующих. Потом надо подождать, пока кто-нибудь прогонит мальчишек, затеявших за соседним забором игру в футбол. Потом надо подождать, пока немного стихнет ветер. После этого посиневшие, съежившиеся актеры сбрасывает, наконец, свои пальто и, дрожа от холода, произносят полдюжины слов. К сожалению, съемку приходится повторить, потому что как раз в этот момент с грохотом обрушилась часть «средневекового города».
А наблюдающий все это прохожий поглубже засунет руки в карманы и с тихой грустью подумает о том, как тщетны и преходящи все дела человеческие.
В общем, как я уже сказал, гораздо лучше снимать в ателье. А уж если в картине обязательно должна быть натура, то ее снимают без актеров, в виде задней проекции. Видовой фильм демонстрируется на экране, находящемся среди других декораций, и играющие перед ним актеры «плывут в лодке» или «мчатся в авто» на фоне убегающего пейзажа (этой самой задней проекции). В лучшем случае ставится еще вентилятор, чтобы не был забыт и «натуральный ветерок».
— Так, — говорит режиссер. — Поехали!
Если даже отвлечься от всей техники съемки, мы с удивлением увидим, что фильм делается совсем не так как представляет себе зритель. Зритель, например, думает, что актеры кино играют какое-то действие. Это одно из главных кинозаблуждений: на самом деле актеры играют только отдельные кадры, причем в произвольном порядке. Связное действие появляется только под конец, при монтаже. Киноактер — не носитель действия, он лишь носитель типа. Носитель действия — режиссер. Киноактеры не произносят диалогов, но лишь отрывки, которые потом будут склеены в одно целое. Актеру редко приходится сказать больше одной фразы на протяжении одного кадра. Он никогда не может вжиться в роль, но лишь в тип, который надо пронести через несколько десятков или сотен отрывочных, не согласованных между собой сцен, каждая продолжительностью от полминуты до минуты. Игра киноактера — это цветные камешки, из которых потом режиссер складывает мозаику.
— Теперь, мадемуазель, вы должны вспыхнуть и сказать: «Нет, никогда!» — распоряжается режиссер.
И актриса вспыхивает и восклицает: «Нет, никогда!»
— Стоп! — говорит режиссер. — Отлично. Теперь дадим свет и начнем.
Через полчаса кадр отснят.
— А теперь, мадемуазель, молча заплачьте, — требует режиссер.
И мадемуазель молча плачет.
— Стоп! — говорит режиссер. — Дайте свет и начали.
— Сто двадцать семь! — кричит юноша в свитере и хлопает хлопушкой перед самым носом у мадемуазель. Она молча плачет, и аппарат гудит.
— Стоп! — восклицает режиссер. — Хорошо!
И съемка продолжается. Может быть, сейчас будет сниматься сцена, в которой мадемуазель впервые увидит того, по ком она в кадре сто двадцать семь молча плакала.
— Сегодня дело шло отлично, — радуется режиссер, когда к вечеру его, изнемогающего от усталости, едва не выносят на носилках из ателье. — Накрутили двадцать кадров!
А эти двадцать кадров на экране промелькнут за десять минут, да еще зачастую большинство из них выбросят при монтаже. Такая уж это работа!
Поэтому расстаньтесь с иллюзией, будто обожаемая вами кинозвезда как-нибудь переживала те поцелуи, слезы и пылкие взгляды, которыми она пленяет вас на экране. Куда там! Это были лишь номера кадров. Впрочем, если вы не хотите отказаться от иллюзий — тоже хорошо; в самом деле, с какой стати смотреть на кино более критически, чем на другие человеческие дела?
В кинематографии все еще много технически несовершенного, примитивного. Например, актеры играют, так сказать, «вручную», кустарно. Все еще не изобретена машина, которая сыграла бы скорее и экономнее. Но, видимо, придет и это.
Пока же то, что сыграно и отснято «вручную», попадает в великолепные и совершенные машины.
В них вставляется катушка отснятой пленки, и машина автоматически проявляет, фиксирует и копирует. Потом пленка опять попадает в человеческие руки — к техническому контролеру. Слишком светлые или слишком темные копии помечаются и вставляются в другую машину, которая сама исправляет их. Потом склеиваются оптическая и звуковая дорожки. Потом пленка лакируется, и я не знаю, что еще. Короче говоря, все делается тихими и изящными машинами в светлых стеклянных лабораториях, слегка пахнущих химикалиями и чистых, как операционная в клинике. Здесь неторопливо двигаются люди в белых халатах и нитяных перчатках, нежными движениями рук сматывая и разматывая блестящие прозрачные киноленты. Говорю вам: лаборатория, где обрабатывается фильм, — настоящее чудо техники по сравнению с ателье. Что поделаешь, человеческий труд, видно, во все века неизбежно бывает немного сумбурным и напряженным; он всегда связан со спешкой, криком, шумом, потом лица и скрежетом зубовным…
Из лаборатории фильм выходит еще неготовым. На рулонах кадры накручены в том порядке, как их снимали, с пятого на десятое. Фильм надо прежде всего просмотреть в демонстрационном зале, где он впервые появляется на экране и выглядит примерно так:
На экран вылетает юноша в свитере, выставляет табличку с номером «27», кричит:
— Двадцать семь! — хлопает хлопушкой и исчезает. Валнога сидит у письменного стола и пишет. Слышен стук. Валнога поднимает голову:
— Войдите!..
— Стоп! — звучит голос режиссера. — Повторить! После стука должна быть секундная пауза…
Снова выскакивает юноша с табличкой, кричит:
— Двадцать семь! — и хлопает хлопушкой. За письменным столом сидит Валнога и пишет. Слышен стук!
— Войдите!..
— Стоп! — орет режиссер. — Проклятье! Чтоб вам пусто было! Кто там топал сзади? Какая скотина…
Затем выскакивает юноша с табличкой и ревет:
— Сто восемьдесят пять! — и хлопает хлопушкой. Крупным планом показывается голова мадемуазель Мириам Неколь.
— Нет, никогда! — восклицает голова.
— Стоп!
— Роскошно!
Юноша с табличкой кричит:
— Сто девяносто семь! — и хлопает.
Снова голова мадемуазель Мириам Неколь.
— Плакать! — слышен голос режиссера.
Из глаз мадемуазель Мириам вытекает крупная слеза.
— Стоп! Отлично!
— Стоп! — кричит режиссер в просмотровом зале. — Этот кадр несинхронный. Переснять. Дальше!
И бежит кадр за кадром, с табличками, выкриками и хлопушками. Иногда лента синхронна, но слишком бледна, иногда так страшна, что ее называют «зарезанная», иногда на ней случайно виден микрофон или юпитер, и такие куски, разумеется, нужно выбросить. Некоторые кадры — немые, они будут озвучены позднее, это называется постсинхронизация. Короче говоря, это и есть те самые камешки, из которых сначала начерно, а потом начисто будет монтироваться фильм, где кадры соединены между собой с помощью различных приемов — диафрагмой, наплывом, затемнением и так далее. Только теперь будет окончательно складываться фильм. С ножницами и клеем в руках монтажеры создадут, в общем, связное действие, и, когда фильм станет, наконец, вполне вразумительным, режиссер придет к мрачному выводу:
— Ну вот, теперь надо сократить его на двадцать пять минут.
А потом еще появится продюссер и предложит опустить некоторые диалоги — это, мол, публике неинтересно.
Наконец цензура потребует вырезать сцену, где Моленда душит бедняжку Мириам Неколь.
И когда все оставшееся снова склеено и приведено в порядок —
окончательно готов.
Так уж повелось в мире кино — каждый фильм, который сейчас снимается в ателье, считается лучшим в сезоне. Поэтому пока Альфафильм снимает свою картину и ее директор едва не лопается от гордости, директоры Бетафильма и Гаммафильма заметно желтеют и удрученно бормочут что-то вроде: «Еще посмотрим», «цыплят по осени считают» и т. д. Альфафильм тем временем повсюду рекламирует «наш новый боевик, обещающий быть непревзойденным шедевром сезона», и в изобилии рассылает во все газеты заманчивые снимки, интервью и хронику работы над фильмом. Рекламируются, разумеется, только кинозвезды; директора кинокомпаний и финансисты из врожденной скромности уклоняются от популярности.
Согласно неписаным законам ни один директор кинокомпании не переступит порога ателье, пока там снимается фильм другой компании. Он только, пожимая плечами, внимает слухам о том, какая это будет замечательная картина или какой несусветный бред. Однако скоро и на его улице будет праздник: торжественный, нетерпеливо ожидаемый день премьеры.
И вот он настал. Наконец-то разыгрывается на экране все то, что стоило таких трудов стольким людям — от автора до юноши с хлопушкой, от осветителей до заведующего рекламой. Сидящий за письменным столом Валнога поднимает голову, Мириам Неколь вспыхивает и восклицает: «Нет, никогда!» — все связно, все гладко, все идет как по маслу.
И вот он, наконец, долгожданный момент, когда директор Бетафильма наклоняется к директору Гамма-фильма и шепчет:
— Провал, а?
— Провал!..
Перевод Ю. Молочковского.