Людвик Ашкенази{120}

СТРАНИЦЫ ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ ОЛАФА ОЛАФСОНА, ЧЕЛОВЕКА НЕЙТРАЛЬНОГО

12 марта 1943.

Завтра мы покидаем Женеву — скучный город.

Поедем в Германию со специальной миссией.

Я съездил еще раз полюбоваться озером Леман.

По пути мы остановились у винного погребка в старинном квартале. Там превосходное майенфельдское.

Изумительное вино — кто бы мог ожидать от швейцарцев! Мне всегда казалось, что они в этом отношении похожи на нас, северян, и их страна славится скорее молоком.

Но это майенфельдское действительно особенное. Слегка напоминает бургундское.

Вечером я смотрел американский фильм об архитекторе, которого преследует привидение.

Общее впечатление: очень сильный фильм. Жаль только, что демон говорил на французском языке с американским акцентом. Да еще на старофранцузском…

Видел несколько кадров из немецкой кинохроники: по снегу шли советские пленные. У всех мохнатые шапки; среди них были монголы.

Я не люблю немцев, когда они бьют в свои бранденбургские барабаны и дуют в дудки, но в остальном не могу не испытывать к ним симпатии. Это последние европейцы. В жалкой веренице советских пленных каждый второй косил.

Вечером я опять зашел выпить майенфельдского. Меня встретили очень вежливо, но сказали, что такого вина больше нет. Создается впечатление, что швейцарцы берегут его для себя. К слову сказать — это меня вовсе не удивляет.

Примерно до полуночи писал письмо Ингрид. Для порядка прилагаю копию.

«Дорогая!

Завтра я уезжаю, наконец, из Женевы по направлению к Мюнхену. С нами едет герр Грубер, личный представитель господина Гиммлера. Очень милый толстяк, почти лишенный чувства юмора. В вине ничего не понимает, признает только пиво. Сегодня мы получили последние напутствия от старого Парсифлокса. Шепелявил, как всегда. Мне не повезло; он сидел напротив и брызгал на меня слюной, это было очень неприятно. Он заявил, что доверяет нам миссию подлинно историческую, что на нас смотрит не только вся Европа, но и весь мир. Он надеется, что мы опровергнем, как он выразился, «коллекцию пасквилей и клеветы, которая пали на голову народа Дюрера и Гете». Герр Грубер торжественно обещал нам, что миссия Красного Креста сможет посетить все концентрационные лагери и каждый, из ее членов будет пользоваться абсолютной свободой передвижения. Но, кажется, мы навестим только лагерь в Б.

Заранее радуюсь рейнскому вину. Здесь с этим неважно.

Нас трое: я, господин Гейдли, швейцарец, и господин Франкини, тоже швейцарец. Франкини кажется мне не очень подходящим членом миссии. Я не люблю людей, которые слишком серьезно относятся к делу. Впрочем, оба швейцарца — люди пожилые, и мы, кажется, поладим. Франкини мне сказал:

— На нас возлагается большая ответственность… Он, наверное, фанатик.

Меня назначили руководителем миссии. Герр Грубер со мной очень вежлив, подарил вчера тысячу марок на карманные расходы, несколько фамильярно похлопал меня по плечу и сказал:

— Ein nordischer Mensch[109].

Итак, завтра…

Сегодня я выпил здесь майенфельдского вина. Превосходно! Кто бы мог ждать от швейцарцев?

Целую,

твой Олаф».

Заранее радуюсь рейнскому. В ночном столике у меня стоит последняя бутылка шабли. На первый взгляд, ничего особенного: шабли… Во Франции его пьет каждый приказчик, но я его ценю чрезвычайно. Это вино, как человек: в молодости — живое и веселое, в старости — спокойное и уравновешенное… Вино с человеческой судьбой. А само имя — шабли!


19 марта 1943.

Уже третий день сидим в Веймаре.

Постельное белье чистое, а вообще — скучно.

Еще счастье, что я из Мюнхена прихватил с собой бутылочку бернкастельского — прекрасное вино, очень своеобразное. Пахнет дымом, и не только дымом. От него исходит запах вокзала. Оно пробуждает в человеке дорожную горячку. Выпьете бутылочку — и сразу чувствуете в себе желание ехать куда-нибудь.

Вероятно, это оттого, что под виноградником проходит дорога.

Пока, впрочем, мы никуда не едем: ждем разрешения посетить концентрационный лагерь в Б., расположенный неподалеку отсюда.

Приходил Грубер в черном мундире — мундир ему очень к лицу. Сказал мне:

— Вы должны немного потерпеть, заключенные решили подготовить вечер самодеятельности… Не будем отнимать у них этой радости. Впрочем, никто нам и не давал права запрещать такие вещи. Мы стараемся, чтобы каждое их желание было удовлетворено.

Оба старичка целый день спят. Вчера они очень серьезно рассуждали о том, не слишком ли долго мы ждем и не подрывает ли это авторитета Международного Красного Креста. Я объяснил им, что это государство относится к нам по-настоящему хорошо и снабжает нас из своих скромных запасов всем, чем только может. Вчера на ужин у нас были португальские сардинки и довольно любопытное на вкус красное вино.

Господин Гейдли купил у антиквара старинное издание «Фауста» и очень гордится своей покупкой. Страницы книги пожелтели и почти рассыпаются. Господин Гейдли с нежностью перелистывает их и замечает довольный:

— Только раз в жизни удастся сделать такое приобретение…

Он собирает старинные вещи.

Не знаю, как с книгами, но что касается вина — могу посоветовать: не придавайте большого значения запыленным бутылкам и старым этикеткам.

Я послал Ингрид открытку с изображением дома Гете. Мы провели там все утро. Много отвратительных белых скульптур и пикантная спальня.

Нас сопровождал какой-то занятный человек, говорят, что об Иоганне Вольфганге Гете он знает все. Я спросил его, как относился Гете к вину.

— Когда Гете родился, — ученым тоном произнес этот человек, — он не проявлял признаков жизни. Его положили в кастрюлю с вином, и только тогда повивальная бабка сказала: «Госпожа советница, он живой!» — и радость вошла в дом.

Я почувствовал симпатию к этому поэту, хотя и не прочел еще ни одного его произведения.

Франкини допустил бестактность. Он спросил у нашего гида, не знает ли тот чего-нибудь о концентрационном лагере в Б. Бедняга заморгал глазами, страшно побледнел и пробормотал:

— Ни о чем подобном не слышал, — и добавил побледневшими губами: — Я, видите ли, гетевед.

У Грубера был неприветливый вид. Я понял, что он оскорблен.

Улучив минуту, он сказал мне:

— Наши отношения должны строиться на полном взаимном доверии. Поэтому я прошу, чтобы все вопросы адресовались в соответствующее место. Я лично всегда готов ответить на любой вопрос…

В мундире он выглядит очень импозантно.

Грубер пристально посмотрел на гетеведа, и у того чуть не подкосились колени. Сдается мне, он излишне чувствителен.

Под конец гетевед сообщил нам еще одну любопытную вещь:

— Генеральный строительный директор Цудрай, в отличие от других присутствовавших при смерти Гете, свидетельствует, что последние слова умирающего поэта были: «Надеюсь, ты не положила мне в вино сахара?»

Очень отрадно.

Вечером я пытался читать «Фауста». Думаю, что это произведение слегка переоценивают…

Все-таки интересно, что делается в этом концентрационном лагере. Франкини боится вшей. Я успокоил его — он просто незнаком с немецкой привычкой к чистоте и порядку. Гейдли от нечего делать составляет черновик донесения о результатах нашего обследования. Я спросил, как он сможет написать что-либо, не осмотрев ни одного концентрационного лагеря. Он ответил, что у него большой международный опыт и что все такие сообщения похожи одно на другое.


20 марта 1943.

Хорошие новости. Приходил Грубер и сообщил нам, что завтра едем. Я очень рад — в лучшем веймарском отеле только три сорта вина.

Лагерь всего в восьми километрах от города. Мы поедем на прекрасных машинах со знаками Красного Креста.


21 марта 1943.

Наконец-то работа! За сегодняшний день мы сделали довольно много, можно даже сказать, что наша задача в основном выполнена.

Лагерь Б. расположен в живописном месте. Здесь можно прекрасно жить.

У них есть зоологический сад. Грубер сказал, что до недавнего времени здесь жил даже носорог. Теперь остались медведи и волки. Грубер показал мне меню для медведей. Они получают мед, мармелад, картофельное пюре с молоком, геркулес и белый хлеб.

Кроме того, при зоологическом саде есть соколятник, называемый Falkenhof[110]. Его обслуживают заключенные интеллигентной наружности. Я сфотографировал соколов для Ингрид.

Говорил с одним чешским заключенным, который работает в соколятнике. Мне удалось на минутку остаться с ним с глазу на глаз. Он оказался профессором ботаники из Оломоуца — кажется, так называется этот город; на первый взгляд этот профессор производит вполне благоприятное впечатление.

Официальное название его должности — управляющий соколами.

Я спросил его:

— Вы голодны?

— Нет, — ответил он, — соколы получают достаточно мяса, и я иногда завтракаю вместе с ними.

Надеюсь, и благородным птицам что-нибудь остается. Бараки блестят чистотой. Есть даже занавески. Нас сопровождал начальник лагеря гауптштурмфюрер Шварц, дюжий человек со слегка пропитым голосом. К сожалению, он пьет только шнапс. Заключенные здороваются с ним очень вежливо — чувствуется, что его любят.

Начальник вызвал одного заключенного, достал из кармана плитку шоколада, разломил и предложил ему.

— Не сердитесь, — сказал заключенный, — у меня от шоколада запор… И, кроме того, у нас сегодня опять к завтраку было какао.

— Ну, ладно, иди, — добродушно произнес гауптштурмфюрер. — Вы тут слишком избаловались.

Я взял заключенного под защиту.

— Может быть, ему сегодня действительно не хочется.

— Эх, — заметил Шварц, — очень уж мы с ними нянчимся.

Вечером Франкини пытался убедить меня в том, что заключенные в Б. голодают, и сказал, будто ему удалось выяснить, что человек, отказавшийся от шоколада, — бывший актер берлинского театра, которого заставили сыграть эту роль.

Он не умеет видеть вещи такими, какие они есть, и принадлежит к людям, которые любой ценой хотят проявить себя.

Это было возмутительно. Я вынужден был дать ему отповедь.

— Франкини, — сказал я, — не позволяйте себе односторонними действиями вмешиваться в ход расследования. Для нас главное — ориентироваться на руководство. Вы можете расспрашивать кого угодно, но этого человека кто-нибудь должен вам представить.

Мне даже стало немного жаль его — он выглядел таким несчастным.

— Господин Олафсон, — спросил он меня, — вы действительно идиот или у вас что-то свое на уме?

А потом закричал как невменяемый:

— Ведь здесь совершается страшное злодеяние над людьми!

Гейдли потом объяснил мне, что у Франкини — чувствительная натура и что еще в студенческие годы он выпустил два сборника стихов. Этим можно кое-что объяснить. Во всяком случае, нужно как можно быстрее уехать отсюда, боюсь скандала.


22 марта 1943.

Мы находимся все время только в так называемой «зоне». Гауптштурмфюрер Шварц утверждает, что совершенно незачем утомлять себя осмотром всего лагеря. А этот полоумный Франкини опять стал проявлять неуместное любопытство — просто невыносимо. Я сказал Шварцу:

— Говорят, что для вашей супруги здесь открыт манеж?

— Да, — ответил он, — ребята ее любят. Называют commandeuse[111]. Она сейчас как раз в Reithalle[112].

Мы отправились взглянуть на нее.

Я увидел стройную светловолосую женщину на черном коне.

Она очень мило приветствовала нас хлыстиком.

Франкини исчез. Я успокоил Шварца, сказав, что несу за все полную ответственность и считаю его своим другом. Я чувствовал необходимость проявить по отношению к этим людям хоть немного учтивости за все, что они для нас делали.

Шварц сердечно пожал мне руку. Мне стало больно — мои руки становятся слишком нежными. В Стокгольме снова займусь боксом.

Утром Грубер принес мне бутылку рюдесгеймского вина… По запаху слегка напоминает жасмин. Я был немного разочарован, мне оно кажется сладковатым.

Во всяком случае, это поистине редкое внимание. Так я и отмстил первый весенний день: вином, пахнущим жасмином. Нет ли тут также штейнбергского, его запах напоминает сирень, а рауентальское пахнет резедой.

Придется снова объясниться с Франкини по поводу его излишнего любопытства.

Гейдли ведет себя хорошо.

Когда мы возвращались, ко мне подбежал ужасного вида человек и закричал:

— Сударь, я хочу поговорить с вами! Ради всего святого, сударь, выслушайте меня…

В последнюю минуту подоспела охрана. Мне повезло. Шварц сказал, что из барака для умалишенных, находящегося поблизости, вчера убежало четверо больных.

Сегодня вечером мы приглашены. Гауптштурмфюрер Шварц устраивает Kameradschaftsabend[113] и приглашает нас к себе запиской, оформленной с большим вкусом, — с немецкой орлицей и напечатанным розовыми буквами лозунгом «Arbeit macht frei»[114].

Этот лозунг написан также на щите, висящем перед входом в концентрационный лагерь.


23 марта 1943.

Не знаю, почему это называется Kameradschaftsabend — был обычный прием. Дамы — в длинных платьях, мужчины — в вечерних костюмах. Я не ожидал этого, и мне пришлось вернуться за смокингом. Господин Гейдли был даже во фраке.

Общество было смешанное — почти все казались энергично-грубоватыми, громко смеялись и ели рыбу ножом и вилкой. Рыбные блюда были замечательные — полагаю, что в нашу честь. Форель под майонезом, угорь под соусом, устрицы, побрызганные лимоном. Я записал несколько рецептов для Ингрид, особенно тщательно — рецепт приготовления жаренного с шалфеем угря и фаршированной рыбы à la готтентот. Жаренного с шалфеем угря нужно посолить за час до приготовления — в этом, очевидно, и есть секрет того, почему он получается исключительно нежным. Затем его сворачивают, надрезают на порции — до самого спинного хребта и прокладывают ломтиками лимона и кусочками шалфея. Из лимона надо обязательно вынуть косточки — это опять-таки очень важно, — а шалфея достаточно и половины листка. К соусу добавляют немного говяжьего бульона — поистине нововведение! Фаршированная рыба à la готтентот хороша тем, что ее обкладывают раками и маленькими жареными вьюнками — тоже новинка.

К этому подавали токайское — невозможная, безвкусная комбинация. Токай слишком тяжел. Это вино к рыбе не годится. Но характеристику собравшегося общества дополняет очень удачно: токай по-рубенсовски полнокровен и, по правде сказать, немного тривиален.

Его можно пить только раз в год.

Мы сошлись в этом мнении с доктором Ховеном — это местный врач, необычайно милый человек и превосходный знаток вин.

Он обещал показать мне что-то поразительное. А если любитель вина обещал удивить вас — радуйтесь! Ховен замечательно разбирается в вине… Говорит о нем, как поэт.

Франкини не явился. Сослался на мигрень. Кажется, начальник лагеря немного обижен. Дважды о нем справлялся.

У меня сложилось впечатление, что у Франкини есть какие-то политические убеждения и он относится к нашим хозяевам более чем холодно. Придется очень серьезно поговорить с ним, — вероятно, он совсем не понимает идею нейтралитета.

С доктором Ховеном мы довольно долго рассуждали о политической ситуации. Он сразу проникся ко мне доверием. Признал, что Германия проиграла войну, последние известия действительно неутешительны. Советская Армия начала новое серьезное наступление, и доктор Ховен полагает, что Восточный фронт можно было бы удержать только при условии, если западные союзники пойдут на сепаратный договор с Германией.

— Ведь мы в конце концов все европейцы, — сказал он. — Вообразите-ка монголов, смакующих бернкастельское. Можно ли это вообще себе представить?

Он говорил убедительно. Но у него пахло изо рта. Это портило мне настроение, и я пытался различными намеками заставить его выполнить свое обещание.

Отсутствие Франкини бросалось в глаза. Уже третий человек из лагерного начальства справляется о нем.

Стояла духота. Дамам было жарко. Одна из них взяла меня под руку и настояла на том, чтобы я прошелся с ней по парку. Она называла меня Schätzchen[115], а когда я ей представился, произнесла:

— Я хотела бы умереть с тобой… Я боготворю смерть. Пойдем, я перережу тебе вены.

Я вежливо отказался.

— Нынешние мужчины ничего не стоят, — сказала она. — Они умеют только жрать. А что делать стопроцентной женщине?

Она была молода, лет двадцати. Сказала, что работает надзирательницей в женском отделении. Говорят, Гете назвал молодость опьянением без вина. Однако если к молодости добавить шнапса, то на мой взгляд, получается нечто слишком сильное.

Все-таки мы были целомудреннее. Прошел год, прежде чем я впервые поцеловал Ингрид.

Наконец появился Ховен. Я опять напомнил ему его обещание — на выполнении подобных обещаний я всегда настаиваю.

— Alles egal[116], — произнес он и махнул рукой.

— Нет уж, нет, дружище, пойдемте-ка взглянем на этот ваш секрет.

Мы еще немного погуляли под звездами.

Доктор Ховен принадлежит к редким натурам, которые всегда соблюдают меру и почти никогда не испытывают беспокойства. Такие люди, дойдя до определенной стадии опьянения, неважно чувствуют себя в обществе, избегают шума, сторонятся толпы. У них появляется потребность переживать свою радость на воздухе, если это возможно, — в тихом, уединенном месте, под холодным светом звезд и шумом деревьев.

Мы молча шли вдоль лагеря. Квартира доктора Ховена находилась на другой стороне. Вдруг я обнаружил, что черная масса за колючей проволокой — люди. Они стояли вплотную друг к другу, тихие и темные, голова к голове — невероятное зрелище.

Я спросил Ховена, почему они тут стоят.

Он объяснил мне, что лагерное начальство применяет такие умеренные наказания лишь в особо тяжелых случаях. Случилось так, что из сарайчика, в котором начальник лагеря гауптштурмфюрер Шварц откармливал поросят, неизвестный злоумышленник, скорее всего — из числа заключенных, похитил одно из этих благородных животных. В конце концов воздух еще никогда никому не вредил, я знаю это по себе; я люблю бывать на воздухе, Ингрид — тоже.

Мы быстро прошли мимо изгороди.

Позже, в минуту откровенности, Ховен раскрыл мне тайну исчезновения поросенка. Здесь любят крепкие шутки — я тоже люблю их и умею над ними посмеяться, хотя Ингрид и твердит, что я совершенно не понимаю юмора.

Вот как было дело:

Требовалось найти средства для Kameradschaftsabend’а, не предусмотренного лагерным бюджетом. И начальник лагеря приказал одному эсэсовцу украсть поросенка, которого изжарили и съели. Потом взялись за заключенных: «Признавайтесь, кто украл поросенка!» Никто, конечно, не признался, и заключенных наказали трехдневным постом и изгнанием на Appellplatz[117]. Из их трехдневного рациона и сэкономили средства, необходимые для Kameradschaftsabend’а.

Они несколько неразборчивы в средствах…

В конце концов хорошо, что Франкини не явился, Франкини, в сущности, — педант с бюрократическими замашками. Не люблю людей, которые серьезно относятся к своему делу. Уверен, что он захотел бы побеседовать с заключенными…

История с поросенком, пожалуй, забавна, хотя Ховен и рассказывал ее не так, как нужно.

Служба здесь тяжелая и действительно скучная. Нельзя удивляться, что эти люди стараются хоть как-то развлечься.

Ховен живет скромно. На стене висят только дразнящий натюрморт Брейгеля и копия «Пожирателя селедок» ван Тола.

Вино было в бутылке без этикетки.

Такого вина я действительно еще не пил.

Честное слово, такого вина не пил.

Цвет, который невозможно себе представить… Золотистое, с зеленоватым оттенком, оно оставляло на стекле жирный маслянистый след. Цвет его у меня перед глазами и сейчас, на третий день после этих волнующих событий. Я вижу это вино, оно неотступно стоит передо мной…

Вино издавало самый тонкий аромат, который я только знаю. Это был запах валашского ореха, и липового цвета, и меда. Великолепный густой запах. Липовый цвет…

Волшебный напиток, хотя, может быть, мне все это только почудилось.

Проснувшись на следующий день в своем номере в веймарском отеле (днем мы уже уезжали), я попытался позвонить в лагерь, но, к сожалению, это оказалось невозможным…

Какой же марки было это вино?

Я еще очень ясно помню наш разговор с доктором Ховеном. Он занимается научной работой в области бактериологии. Испытывает на заключенных бактерии чумы и дизентерии, впрочем, как он подчеркнул, — в самых безнадежных случаях, на людях, которые не хотят больше мириться с жизнью. Он утверждал, что поводом к этому является в подавляющем большинстве случаев несчастная любовь. «Некоторые заключенные, — сказал он, — страдают от меланхолии, и участие в научной работе немного рассеивает их». Он упомянул в этой связи о пленных русских офицерах. Что удивительного, разве я не читал Достоевского? Русские — меланхолическая нация…

Возможно, я скоро сам их увижу, фронт заметно приближается к западу.

В Крыму, говорят, выращивают довольно хороший виноград.

Вспоминаю еще, как Ховен, охваченный подлинно поэтическим видением, поднялся и кричал:

— У бактерий есть будущее, дружище… В конце концов на земле не останется ничего, кроме бактерий. Человечество должно исчезнуть, чтобы освободить место микробам. Запомните одно: человечество умрет от дизентерии. От Ламанша до Владивостока — дизентерия… Во Франции дизентерия, в Италии дизентерия, в Германии дизентерия… Останутся только ученики школ, готовящих вождей. А в России не будет никого. Только муравьи…

Я в шутку спросил, как думает он поступить со скандинавскими государствами.

— Скандинавские государства — навоз, — гласил ответ. — Придет время, и шведы тоже вылетят в трубу…

Последнюю фразу я не понял. Он сказал также, что всем немцам пора в печку, кроме соединений СС. Не знаю, о какой печке он говорил. Может быть, он имел в виду сплетни о том, что немцы будто бы сжигают умерших заключенных в печах для кремации?

Это, собственно, вполне гигиеническая мера.

Мы с Ингрид тоже решили, что завещаем сжечь нас.

Вначале мне казалось, что Ховен деликатный и трезво мыслящий человек. Однако действие вина бывает совершенно неожиданным — особенно такого вина. Мысли вдруг путаются как в бреду. Люди говорят глупости, смеются, как дети, кричат фальцетом, полны безрассудных капризов.

Какой же все-таки марки было это вино?

Я написал письмо Ингрид. Для порядка прилагаю копию.

«Дорогая!

Мы выехали из Веймара и возвращаемся в Швейцарию. Граф Б. телеграфировал, что ждет меня в будущем месяце в Стокгольме.

Пишу немного, потому что целый день должен потратить на исправление невозможной докладной записки, составленной Франкини. Она читается как апокалипсис, а ведь мы возвращаемся из старинного культурного города, где провели несколько приятных дней среди друзей.

Франкини, как видно, совершенно не понимает цели нашей миссии. Побеседовав с людьми, выдававшими себя за заключенных, он утверждает, что условия жизни в лагере Бухенвальд — невыносимые, что люди гибнут там, как мухи, и что он считает своим долгом обратить на это внимание мировой общественности. Я все исправил. В конце концов руководитель миссии — я.

До границы нас сопровождал герр Грубер. Он держался с типично немецкой рыцарской вежливостью.

Меня огорчает лишь одно обстоятельство, и это можешь понять только ты, my dear[118]. У одного молодого немецкого ученого я пил восхитительное, волшебное вино. А теперь не знаю, какой оно было марки. Написал ему письмо, вероятно, ответит.

Мне немного жаль этих немцев. Они напоминают быка на арене, истекающего кровью. Со всех сторон его терзают пикадоры, а бык ревет, весь в крови, страшный, с пеной у пасти. Это все-таки великая нация. У них превосходные вина. Особенно пфальцское…

Боже, может быть, это было вино какого-нибудь пфальцского сорта?

Целую тебя,

твой Олаф».

А вдруг это действительно был пфальцский сорт?

Возможно… А возможно, и нет.

Ховен до сих пор на письмо не ответил.

Завтра мы будем снова в Швейцарии.


Тревир, октябрь 1948.

Сегодня я, кажется, окончательно покончил с делом Ховена. Окончательно и — неудачно… Я не смог разыскать ни этого человека, ни его вино.

Это вино не дает мне покоя.

Его вкус остался у меня во рту, и ничто не может уничтожить его. Я похож на влюбленного.

И что только с этим Ховеном могло случиться?

Сижу в тревирском трактире «У собора». Здесь прекрасные цветные старинные окна и вид на площадь святого Петра с домами, которые особенно теперь, при лунном свете, кажутся театральными декорациями.

Я совершенно спокоен, попиваю вавернское и заедаю хлебом. Это превосходная комбинация — у них тут особенный хлеб, пахнущий деревенскими печами.

Еще утром я был во Франкфурте. Пытался в последний раз выяснить судьбу доктора Ховена. Мои побуждения эгоистичны — все дело в загадочной марке вина. Впрочем, я охотно помог бы ему — он был человек с фантазией.

Беседовал с одним из старших американских офицеров, попытался объяснить ему, в чем дело. Я сказал ему:

— Я ищу доктора Адальберта Ховена, немецкого ученого. Я представитель Международного Красного Креста и должен обсудить с этим господином одну чрезвычайно важную вещь. Прошу вас помочь мне.

Вид у моего собеседника стал неприветливым. Это был еще молодой человек, довольно небрежно одетый, говоривший по-английски с легким немецким акцентом, вероятно — американский немец.

— Где вы думаете найти его? — спросил он.

Я объяснил, что наиболее верный путь — искать доктора Ховена в списках так называемых военных преступников. Мой собеседник стал еще неприветливее.

— Все военные преступники уже наказаны, — заявил он. — Оставим их в покое. В конце концов люди есть люди.

Я снова повторил, почему хочу встретиться с доктором Ховеном. У меня есть пропуск в штабную столовую во Франкфурте, и я хотел бы пригласить туда своего приятеля, чтобы обсудить с ним одно секретное дело.

Он не поверил мне и все время твердил:

— Оставим их наконец в покое. Ведь это цивилизованные люди. Каждый считает себя вправе быть судьей… На войне мы все убиваем… Нельзя ставить им в вину каждого мертвеца…

Он угостил меня дрянным пивом.

— Но ведь я не собираюсь его судить, — вскричал я. — Мне нужно поговорить с ним! Это мой друг. Я хочу помочь ему.

— Знаю я все это, — ответил офицер. — Оставим этих людей в покое, не будем тащиться на поводу у газет, и беспрестанно требовать, чтобы их судили. Только господь бог может быть судьей. А нам, смертным, никто такого права не давал. Мы наставили в Нюрнберге виселиц, а теперь нам не хватает способных людей. Взять хоть Йодля. Ведь какой это был специалист… Или Шварц… Я говорю с вами откровенно. Поймите меня и уходите!

Какое трагическое недоразумение!

Я не люблю американцев. Нация, которая пьет джин, не может убедить мир в том, что она цивилизованна.

Потом я беседовал об этом странном разговоре с полковником Т. Он сказал:

— Мне кажется, он не любит шведов. Это американец немецкого происхождения. Как американец, он злится на вас за то, что вы не помогали американцам, как немец — что вы не пришли на помощь Гитлеру, Это раздвоенная личность…

Адрес Ховена выяснить невозможно. Моя навязчивая идея преследует меня, однако, и сейчас, в минуту, когда я пишу эти слова. Я вижу перед собой стройную бутылку темного стекла, без этикетки, чувствую волшебный запах лесных орехов. Боже мой, вот это было вино…

Здесь подают ореховое мороженое.

Светит луна, и мне грустно. Здесь красивая кельнерша в зеленой юбке.


Я написал письмо Ингрид:

«Сегодня я в последний раз попытался разыскать Ховена. Посетил особое отделение американской оккупационной администрации. Они решили, что я член комиссии по розыску военных преступников.

Эти люди отрицают идею нейтралитета.

Я уже, вероятно, никогда не выпью такого вина.

Посоветуй, что мне делать?

Твой несчастный Олаф.

P. S. Представь себе, ведь этот человек решил, что я собираюсь предать Ховена суду. Американцы все-таки большие дети».


Женева, 19 июня 1952.

Я снова в Женеве, в этом скучном городе. Хоть я и не очень ценю светские почести, но на этот раз действительно не мог отказаться. Через несколько дней мы должны выехать в Корею. Сегодня мы получили последние напутствия от старого Парсифлокса. Он выглядит так же, как десять лет тому назад, — кажется, носит те же самые брюки.

Говорят, он невероятно скуп. В девять часов утра мы получили инструкции. Парсифлокс сообщил, что нам доверяется миссия подлинно историческая, на нас смотрит не только вся Европа, но и весь мир. Он надеется, что мы опровергнем ту, — как он выразился, — «коллекцию пасквилей и клеветы», которая пала на голову американской демократии.

Конкретно речь идет о бактериологической войне, которую американцы якобы ведут в Корее.

Мы должны выяснить это на месте. В комиссию назначены трое: я, Гейдли и Франкини.

Днем я имел конфиденциальный разговор с Парсифлоксом, в ходе которого снова обратил его внимание на личность Франкини. С этим человеком было достаточно неприятностей при обследовании Б. Он дискредитирует идею нейтралитета, пренебрегает своими общественными обязанностями, только ходит и вынюхивает.

— Или я, или Франкини… — сказал я Парсифлоксу. — Поймите, что я люблю покой. Нужно с самого начала обеспечить единство взглядов всех членов комиссии.

— Но где же мы возьмем третьего? — ужаснулся он. — Франкини как-никак квалифицированная сила.

— Наша единственная квалификация — правильное понимание нейтралитета, — возразил я. — А этого-то и недостает Франкини. И потом я думаю, что при таком важном расследовании нужно, чтобы состав комиссии был более пестрым. В ней слишком много швейцарцев.

Он понял намек.

Решил телеграфировать немецкому Красному Кресту. Итак, будем ждать третьего.

Я раскрыл сегодня энциклопедию на слове «Корея», но не нашел там ни единого упоминания о вине. Любопытно, придется заняться исследованием этого вопроса. Зато я набрел на известный трактир «У резеды». Здесь есть несколько десятков бутылок вина из Савиньи и кое-какие рейнские сорта. Вино из Савиньи пахнет малиной и корой лесных деревьев — оно хоть немного напоминает незабываемый вкус и аромат вина из Б.

Не стоит думать, пойду лучше спать.

Час назад я расстался с Франкини. Он был очень взволнован. Сказал мне, что я, в сущности, негодяй. Я понимаю его недовольство — вероятно, он узнал, что наши суточные, с учетом условий в Корее, намного увеличены.

Я сказал ему об этом, а он ответил:

— Ах ты свинья…

Нет, не способен он быть нейтральным.

Интересно, кто будет третьим.

Франкини уже все-таки старый человек, он все хватался за сердце, и со лба у него стекал пот…

После его ухода я взглянул в зеркало; я тоже начинаю выглядеть нездорово.

Может быть, мне будет полезно сменить климат.


Женева, 21 июня 1952.

Все еще ждем. Ответ до сих пор не пришел. Я купил себе теплые шерстяные перчатки и отличную фляжку. Судя по всему, это будет экспедиция в довольно дикие места.

Заглянув в новый международный словарь Вебстера, я нашел следующее объяснение слову «кореец»:

«Кореец принадлежит к туземной расе, населяющей Корею. Способен скорее к подражанию, чем к приобретению глубоких знаний».

Это не соответствует сведениям, полученным мною вчера. Я узнал, что по меньшей мере за пятьдесят лет до Иоганна Гутенберга в Корее пользовались переносным печатным станком. В пятнадцатом веке там изготовили компас. Я сказал об этом господину Гейдли, который навестил меня сегодня. Он проявил большой интерес к корейским достопримечательностям и выразил желание разыскать один из первых корейских компасов для своей коллекции.

Итак, вполне возможно, что мы снова окажемся среди культурных, цивилизованных людей. Странно только одно — я нигде не мог найти упоминания о корейском вине.

Виноград там, во всяком случае, выращивают — хоть что-то…

Сегодня мне сделали прививку от холеры. Послезавтра привьют чуму. В субботу — сыпной тиф.

Беседовал с Т. Он дал мне чек, но был не слишком щедр при этом. Сказал, что никто во всем мире не верит клевете о бактериологической войне.

— А вы? — спросил я.

— Я того мнения, — отвечал он, — что гораздо гуманнее умереть от вирусного менингита, чем быть разорванным бомбой.

Вполне разумная точка зрения. Непонятно только, почему он настаивает на том, чтобы мы категорически опровергли «клевету о бактериологической войне в Корее».

Почему американцы так стыдятся этого?

Кажется, они опередили эпоху. Есть вещи, которых современники еще не могут понять.


Женева, 24 июня 1952.

Давно уже не было дня, столь богатого волнующими событиями.

Утром мне позвонил Парсифлокс, просил приехать в комитет: из Германии прилетел третий член комиссии.

Открываю дверь — Ховен.

Я не поверил своим глазам.

Обнял его от всего сердца и говорю:

— Как вы сюда попали, дружище?

Он ответил, что назначен членом комиссии по расследованию так называемой бактериологической войны в Корее.

Хорошо, что мы сможем знать мнение специалиста. Ховен-то в этом разбирается.

Я выложил ему все — мои безнадежные мечты и тщетные поиски.

— Так это вы были тогда во Франкфурте? — воскликнул он с изумлением. — Ведь из-за вас мне пришлось девять месяцев скрываться в шенвальдском имении! Полковник Бауманн послал специального человека предупредить меня. Он был уверен, что меня разыскивает комиссия по выявлению военных преступников. А это, оказывается, были вы… Mein Gott,[119] ну и ну! А что вам, собственно, было нужно?

— Скажите мне, — попросил я, — какой марки было вино, которое мы с вами пили в Б.? Я не могу забыть его.

Он задумался, потом ответил:

— Если б я только знал… Сдается мне, что это было венгерское.

Ему сдается, что это было венгерское!!

Ему — сдается!

Мы долго сидели «У резеды» и вспоминали старые времена.

Ховен сменил имя. Теперь его зовут Мебиус.

— Как вы думаете, — спросил я его, — в Корее можно достать венгерские вина?

— Венгерские вина можно достать в Венгрии, — ответил он.

Когда поедем — неизвестно. Возникают неожиданные трудности. Кажется, корейская сторона не слишком заинтересована в нашей комиссии.

Мы попробовали беонское вино, пахнущее дикой розой. Это огненное, возбуждающее вино великолепного розового цвета, с оттенком луковой шелухи.

Ховен вспомнил, что знаменитое вино, о котором я так мечтал, был кесетельский рислинг позднего урожая из погребов графа Фестетица Тасило.

Он долго пел немецкие песни, затем встал и со свойственным ему бунтарством произнес:

— Всех нужно в печку.

Потом растрогался и попросил у меня прощения.

— Все идет шиворот-навыворот… Вы понимаете меня? Можете вы выпить венгерского вина, которого вам так хочется? Не можете… Любой венгр в этом смысле находится в лучшем положении, чем мы, нейтральные люди… В Моравии тоже есть прекрасные вина. Но не для нас… Разве мы можем попасть в Моравию? В лагере мы получали лучшие вина со всей Европы… Помните, чего мы только не пили на вечеринке!

— Подождите, — вставил я, желая его утешить. — Может быть, в этой Корее…

— Э, бросьте, — произнес он. — Ведь мы туда вообще не поедем. Думаете, нас туда кто-нибудь пустит? Ни черта из этого не выйдет. Есть только один выход: доверьте Европу нам, и мы наведем в ней порядок. Всю Европу нужно сунуть в печку!

Я одолжил Ховену денег, Суточные ему выплатят только завтра.

Я очень рад, что нашел его.

Поразительный все-таки этот кесетельский рислинг. Кто бы мог ждать такого от венгров?.. Я слышал, что они монгольского происхождения. Кое в чем Ховен, конечно, прав. Если б началась новая война, я мог бы, вероятно, съездить в Венгрию как член Международной комиссии Красного Креста.

Трудно сохранять нейтралитет.

Воистину тяжко оставаться нейтральным.

Prosit[120], доктор!

Ваше здоровье!

Zum Wohle![121]


На этом пока заканчиваются записки Олафа Олафсона, человека нейтрального.


Перевод В. Савицкого.

Загрузка...