Что вам еще желательно, что вы хотите еще узнать? — мысленно спросил ее бригадир, и вслух собирался спросить: «Что вам еще желательно?», но промолчал. Окинул ее взглядом — серые мягкие туфли, полоска загорелой кожи на щиколотках, черные брюки в обтяжку ниже колена, серый свитер, серо-коричневый плащ-болонья. Он уже и раньше ее разглядывал — красивое, немножко испуганное лицо, почти светлые волосы, черные глаза — и не мог понять, почему правый глаз у нее все время закрыт волосами, широкой прядкой. Ветерок, свежий, послегрозовой, шевелил ее волосы, бросал ей прядку на лицо, словно проводил по изящному носику большой кистью. Может, так все и будет, вдруг подумалось бригадиру, все люди когда-нибудь станут такими тонкими, все поколение будет такое вот долговязое и смотреть на мир будет одним глазом. Не то что наша Эва… Но если б они почаще сюда приезжали — у нас и такие долгие окрепли бы. Может, открылся бы у них и второй глаз.
— Цинтлей[28] нет? — спросил он вслух.
Тера Бакайова наклонила голову:
— А это что?
— Спички.
— У меня зажигалка.
Бригадир смотрел, как она роется в маленькой сумочке, в кармане.
— Не сейчас, вот перекушу…
Ел он с аппетитом, влажно жевал, отрезал большие ломти белого хлеба, куски колбасы, разрезал твердые помидоры, зеленые с одного бока, с другого уже подрумянившиеся. Все это сочно чавкало у него во рту.
— Вы еще не кончили молотить?
— Видите сами…
— О да, вижу.
Бригадир махнул рукой с ножом в сторону старой серой молотилки — привод, движок, прицепы с овсяными снопами, длинная и высокая, почти уже завершенная скирда соломы. Рука описала большой веселый полукруг, все вместилось в него — элеватор, три пары лошадей, неподалеку — медленно бьющий мотором трактор, а дальше — белые строения: коровник, свиноферма, старый просторный амбар, единственно, что осталось после арендаторов еще с прошлого века.
— Все с обмолотом возимся, — сказал бригадир. — Ну да ведь и везде так. Куда ни глянь, всюду машины гудят. Ничего не поделаешь — лето неблагоприятное, непогожее. Дождей много, холодно. Но это мы уже сверх плана молотим, поставки-то выполнили, — весело прибавил он, прожевал, отрезал колбасы, хлеба, разрезал помидор, стал жевать. — А вы почему отказываетесь? Смотрите — мы все едим, завтракаем, а вы только слюнки глотаете. — Он снова описал рукой дугу, объявшую старых мужчин, женщин и одну девушку, Эву, — всех, кто сидел под скирдой. — Значит, не будете?
— Нет.
— Почему?
Тера Бакайова улыбнулась, проглотила слюну.
— Право, поешьте…
— Нет-нет, спасибо. Я уже поела, и колбаса для меня тяжеловата. А помидоры я еще не ела, боюсь, плохо мне от них будет. Не привыкла я…
(Скорее длинная, чем стройная, художница Тера Бакайова, дочь пани Юлии Бакайовой из корпуса 4 «Б», в то лето, быть может, меньше прочих жильцов появлялась дома: ей удалось убедить мать, что не может она творчески работать в этой жуткой клетке без воздуха, без простора, что ей необходимо выезжать на природу.) Она посмотрела на прицепы, нагруженные снопами, на солому под элеватором.
— Какой красивый овес, чудесный желто-коричневый оттенок… Вам нравится, правда? — спросила она бригадира.
— Гм… Вижу, здорово вы в этом разбираетесь, — усмехнулся тот. — Овес должен быть белый как творог, но таким он редко бывает. Для этого нужно погожее, сухое лето, овес должен хорошенько просохнуть. Капризный он, овес, да… Любит оститься.
— Что он любит?
— Оститься.
Женщины под скирдой захихикали.
— Ну, так уж у нас говорится — «оститься», и даже, случается, в сухую погоду. А уж в такое лето…
— Вот как?
— Точно.
— Я не знала…
— Зерно не должно быть темным, — сказал бригадир и, влажно прожевав, почмокал губами. — Говорю, оно должно быть как творог белое, особенно ячмень, овес…
Тера Бакайова вытащила блокнот, ручку.
— Это зачем?
— Позвольте, запишу…
— Вы легко запомните, что овес любит оститься, вам бы другое взять на заметку. Известно, коли зерно влажное, оно меняет цвет, но и качество тоже. Потому и говорю, неблагоприятное нынче лето, завидует нам, — нам бы давно обмолотить да и за другое приняться, дел-то хватает, и зерно могли бы сдать получше. Так-то.
Он ел, стоя неподалеку от серой молотилки, на размокшей земле, усыпанной половой, его темно-синий комбинезон был в пыли и грязных пятнах, на голове темно-синий берет, к берету пристало несколько овсяных шелушинок, похожих на крошечные лодочки.
— А где же дети?
— Дети? Какие дети?
— Ну, мальчишки…
— Они-то зачем?..
— Да ведь говорят — в молотьбу детишки прибегают смотреть, резвятся — такая яркая картинка…
— Да что вы! — Бригадир взмахнул рукой, в которой держал и нож и хлеб. — Ребятишкам давно неинтересно. Им теперь ракетодромы подавай… Старая машина что дохлая скотина, чего тут смотреть? Мы еще молотим, пока она кое-как скрипит, а там и в утиль. Получим новую, получше, посовременнее — да у нас уже есть такие, вот будет лето посуше, еще комбайн пустим…
Разговор продолжался.
— Значит, комбайн пустите?
— Ага!
Художница Тера Бакайова оглядела молотильщиков — те сидели под скирдой, ели, у некоторых мужчин на загорелых лицах инеем белела щетина, медленно, осторожно двигались беззубые челюсти и скромно, отрешенно как-то глядели некогда живые глаза.
С недальних холмов, рисовавшихся четко и чисто — до них, казалось, рукой дотянешься, — задувал свежий ветер, ворошил снопы, поднимал на скирде клочья коричневой соломы, придавая им форму больших вееров, временами они смахивали на куриные, ветром взъерошенные хвосты. Высоко под холодно-голубым небом ветром сносило ласточек, сносило сарыча над синими холмами, сарыч боролся с ветром, хотел удержаться над добычей.
Молотильщики кончили завтракать.
Покончил с едой и бригадир. Тера Бакайова дала ему прикурить от импортной зажигалки, он затянулся раз-другой, потом громко, весело крикнул:
— Ну, поехали!
Запустил мотор, зажужжала серая молотилка. Бригадир влез на нее, стал на площадку под барабаном, с ним вместе влезла пожилая женщина с большим кухонным ножом — и работа завертелась. Молотилка — широкая, прожорливая скотина, снопы так и проскальзывают ей в пасть, она глотает их без усилий, в мешки потоком сыплется потемневшее зерно, влажное и мягкое. Бригадир на минуту прервал работу, надел мотоциклетные очки, на руки натянул грубые, коричневой парусины рукавицы, и пошло дальше… Только поискал взглядом — куда подевалась одноглазая.
Встретил он ее молча, просто подал ей мокрую — от помидора — руку. Так только, два пальца. Сказала — интересно ей взглянуть на уборочные работы, на молотьбу… Раньше надо было приезжать, да не сюда… Интересно там, где новые машины, комбайны, где прошли грозы, ливни, наводнения, где прямо-таки за жизнь приходилось бороться. А у нас что — мы все никак не справимся. Затянулся обмолот. Ну, да и мы скоро разделаемся, обычно-то кончаем этак к двадцатому июля, на целый месяц нынче запоздали. Бригадир улыбнулся. Сунул сноп в прожорливую глотку. Барабан блеснул монолитным валом шлифованной стали. Ее, видишь ли, интересует проблема молодежи. Не той, что в добровольческих бригадах. Те-то приедут и уедут, а ее интересует молодежь, которая здесь остается. А где такая молодежь? Зачем она ее ищет? Говорят, художница она. Что же она собирается рисовать? Нечего художнику шляться по полям, да еще с портфелем, художник должен сидеть на месте и рисовать! И что уж может нарисовать такая, одним глазом смотрит… Вспомнил, как он ей сразу сказал: «Посмотрите, товарищ, нас тут пятнадцать человек, и ни одного молодого, если не считать той девушки, Эвы. Немолоды мы, и все, чуть не до одного, все, кого вы тут видите, раньше были сезонными рабочими, на дорогах камни били, за любую работу хватались — вот мы-то и ухватились за кооператив, крестьянам он не очень по вкусу пришелся. Землю, правда, отдали, а вот работать, сказал бы я, не горазды — приходят от случая к случаю, вроде только помогают нам. Все мы уже старые, но — тянем еще, тянем!» — «Зачем вы так говорите? Тридцать пять лет — не старость, какой же это возраст!» — «Как вы сказали, трид…» — «Ну да, так мне кажется…» — «Et bien, mais enfin regardez moi bien! Trente cinq — je n’ai été tant q’en Belgique et en France, moi. Mes seize ans passes, je suis allé, moi. Comprenez vous bien?»[29]. Ах, как она тогда отвела прядку волос с правого глаза, и все равно не поняла, пришлось ему повторить по-словацки. Не разбирается — да откуда ей разбираться, бедняжке… Шестнадцать лет мне скостила… Омолодила на шестнадцать лет… Бригадир опять усмехнулся, немножко подосадовал, зачем излил на одноглазую столько французских слов, принял от пожилой женщины сноп, сунул в глотку молотилки… У нас проблема не молодежи, а стариков. До каких пор еще будем в силах тянуть? Она это отлично заметила и как деликатно начала расспрашивать. Где же, мол, дети, мальчишки? Молодежь не желает работать на таких развалинах, молодым новые машины подавай, более современные и удобные, более производительные, дождаться их не могут, разбегаются, нетерпеливые. Бригадир совал снопы в глотку машины, некоторые до того сырые, что в лицо ему брызгали капли воды. Снопы дурно пахли, заплесневели, даже подгнили кое-где. Знала бы эта художница, как иногда трудно… Может, хорошо сделала, что приехала — расскажет в других местах, что тут увидела, может, и одним своим глазом хорошо все рассмотрит и нарисует, напишет красками. Он оглянулся на холмы, четкие и синие, над самым высоким стояло белое облако, уже излившее дождь. В той стороне — Сивец, он, правда, не такой уж сивый, как его назвали. Вспомнилась славная дубовая роща, высокие молодые дубы, их острая, шершавая кора. Местами она как нож, подумал он. Ранит кожу, царапает. Раз ночью пришлось ему отправиться туда, под Сивец, темно было хоть глаз выколи, а он должен был тайком срубить крепкий молодой дуб! Он никогда не воровал, а тут другого выхода не было. На элеваторе сломалась подпорка, а нигде ни щепочки. Как починить? Вот и пришлось ему ночью рубить здоровый молодой дуб. Подпорку он починил, заменил поломанную сырым деревом, но — выдержала, и теперь уж выдержит до конца. «Ступайте к чертям!» — заорал он тогда на двух мужиков, которые пришли просить обрезки дуба. Для чего-то им нужно было, многое в хозяйстве ломается, когда с машинами обращаются небрежно. — «К чертям ступайте оба! Воровать вам неохота, трудно? Не дам! Ночью выбрать дуб, свалить, стащить лошадью одному — этого вам не хочется? Вы не воруете, куда, вы не воры, не расхитители, вы… одним словом, святые!..» Он прогнал их тогда — но, в общем-то, так дальше нельзя, пусть даже элеватор починили и работает он исправно. Надо заготовить лесоматериал, в план включить, чтоб был под рукой на случай нужды. Пока у нас эти старые развалины, понадобится и дерево, и железо для починки и, может, не одному честному человеку придется еще ходить воровать государственный лес… Молодые люди уже потеряли к этому вкус, их, как говорится, медом не заманишь на такие авантюры, бегут они от таких развалин, одна Эва еще держится. Глянул — где Эва? Выбрала, бедняжка, самую паршивую работенку, под элеватором убирает, следит, чтоб половой отверстия не забило. Ходит работать к молотилке — и все затем, чтоб встретить здесь Селецкого, инженера… Да, барышня милая, тут за многим нужен досмотр, мысленно обратился он к одноглазой художнице, как если б она стояла рядом. Иначе все наперекосяк пойдет — да, впрочем, и идет. «Использование техники», «условия труда», «рабочая обстановка» — такие слова ветер разносит, как полову. А вот позавчера иду это я с поля, стемнело уж, месяц светит… У нас, знаете, остался в деревне один-единственный единоличник. Снял-то он с поля с гулькин нос, но задумал все сразу обмолотить, ходил, просил, не прикатим ли к нему молотилку; мы и хотели было позавчера, да де вышло — на той молотилке, что работала поближе к нему, полетела передняя ось — и ни с места. А остальные — в поле, у скирд. Что делать? А ничего! Ушел он домой, а вечером иду это я с поля, вижу — у него комбайн молотит. Гос-споди! Вот это да! Смешно, конечно. Комбайн во дворе, около малюсенького стога — ну, сказать, просто кучка пшеницы — гудит, грохочет, во все фары светит, а пшеницы-то кот наплакал, тоже мне большой обмолот! (Комбайн-то был единственной самодвижущейся машиной поблизости.) И так это было смешно, что я и сердиться не мог. А собака вот в чем зарыта: у единоличника дочка, и люди болтают, будто комбайнер на нее виды имеет. Ну и приехал молотить. Времени этот «большой» обмолот отнял немного, только уж больно смешно. Вот бы вам, барышня, нарисовать такую молотьбу, да что вы сможете нарисовать-то? Ничего! И кто станет смотреть на такую картину: машина, комбайн, во дворе хотя бы и последнего единоличника? Вот если б нарисовать то, что при этом думаешь… Но такое, пожалуй, и не изобразишь, и откуда этой одноглазой знать, какие мысли бродят в людях?
Молотилка проглотила сноп.
Бригадир принял следующий, огляделся — где Эва. Посылал ее с утра к скирде, а она не захотела. Ему нравилось смотреть, как кружится ветер вокруг Эвы, хотя ветер-то невидим. А впрочем — можно его увидеть, подумал бригадир, когда он дует, дерево раскачивает, или солому ворошит, поднимает пеструю юбчонку. Эвину, конечно! Какие у нее икры, ноги крепкие, совсем белые там, повыше! Такие ноги жалко запихивать в узкие черные брюки!
— И ты одна тут?
— Одна…
— Из всей молодежи?..
— Да… Хочешь, перейдем на «ты»?
Такой разговор завязался у элеватора между Терой Бакайовой и Эвой.
— Хочу, да ведь мы уже и перешли!
— Вообще-то да. Одна я тут, — сказала Эва, опершись на грабли. — Остальные старше. У нас еще три молотилки, при них найдется, пожалуй, два-три парня, две-три девчонки. Вот и все.
Разговаривать было трудно. Элеватор был старый, он скрипел, дребезжал, дребезжали и соломотряс, и сортировочный барабан. Ветер гнал полову и пыль в другую сторону. Барабан с шасталкой гудел, молотилка, паскуда, дергалась из стороны в сторону.
— Хочешь, помогать буду? Можно?
— Запылишься.
Тера Бакайова сунула блокнот и ручку в маленький портфель, сняла болонью, взяла вилы. Эва стала работать граблями — она выгребала полову из-под молотилки. Тера Бакайова вилами подбрасывала мякину на элеватор. Порой девушки перекидывались словами, хотя обе чувствовали, что разговор у них — не на уровне, а если и есть в нем какой-то уровень, то очень уж низкий.
Просто жалкий уровень, подумала Тера Бакайова.
— А ты кто?
— Студентка.
— Что изучаешь?
— Природоведение.
— А теперь дома?
— Дома. Выхожу на работу вместо матери.
— В добровольческой бригаде была?
— Под Новыми Замками.
Время от времени бригадир наклонялся, насколько мог, с площадки молотилки, и всякий раз радовался, видя Эву и одноглазую. Сверху он видел только цветастый Эвин платок и ее плечи; крепкие ноги, белые там, где их открывал ветер, не были видны. Ну, это успеется, подумал он, потом, как спущусь, за обедом… Эх, было бы сейчас, как иногда бывает, жарко, парно… А то холодина какой! Не то, право…
— Ты чего все нагибаешься?
— А что?
— Глянь! Сейчас я тебя вот этим ножом!
Бригадир посмотрел на женщину, подававшую снопы, на длинный кухонный нож в ее руке. Нож сверкал, лезвие его отшлифовалось, перерезая свясла.
— Э, кума, да ты что?
— Гляди, жене скажу!
— Да брось ты, кума! — Он погрозил ей коричневой рукавицей. — Чего взъелась?
— Тебя знаешь как надо?
— Как?
— А кнутом, бесстыдник!
— Ох, кума…
— Ладно, знай подавай в машину! Чтоб трудодни набегали!
Бригадир подавал снопы, мужики отвозили на лошадях и тракторах. Свозили зерно, укладывали солому в скирду, смеялись, когда у кого-нибудь ветром срывало шляпу. Плохо было работать, ветер гнал солому, мякину, полову, и, хотя овсяная полова не колется, все равно неприятно, когда она летит в глаза. Хорошо бы такие очки, как у бригадира, ишь хитрюга! — думали они. Впрочем, обезьяну из себя строить на смех людям тоже незачем, работа к концу идет, обмолотить немного осталось, и так справимся! Еще этот овес — и готово дело. Девушки у элеватора — Эва и Тера Бакайова — отгребали полову, бросали мякину на ленту и вели беседу, как они сами чувствовали, на весьма жалком уровне.
— Приходится мне…
— Почему?
— Подружки, — ответила Эва, — мои здешние подружки предпочитают… да нет, скажу тебе просто, останься я тут и вовсе одна, все равно работала бы с удовольствием.
— Вместо мамы, понятно.
— Не только. Надо же кому-то работать, даже когда дело к концу идет. Само-то ничего не делается. Не знаю почему, а только должна я тут быть. Пускай даже все тут уже замерло, добровольцы разъехались, песен не слышно… Тебе не кажется?..
Поднялся порыв ветра, взметнул полову.
Эва выплюнула крошечную овсяную лодочку.
— Что не кажется?
— Не кажется тебе, что народ у нас слишком много поет?
— То есть — в вашей деревне?
— Не только. Вообще, везде.
— А что?
— При таких работах тоже много пели; бригадир за границей жил, Бельгию, Францию объездил, уж он-то знает, и вот он говорит: песни водить — не хлеб молотить. Ничего ты песней не обмолотишь. Потому-то у нас и мало вымолачивали, нужда-то оставалась, въелась в нас, как вошь в шубу. Бригадир, он опытный, всюду побывал, многое знает, говорит — нигде люди столько не поют, как у нас.
— Песня родит нужду или нужда — песню?
— Может, они как-то взаимно друг друга наклика́ют…
Прошло время, казавшееся художнице Тере Бакайовой все более и более долгим, наконец пробило час.
Бригадир слез с молотилки, выключил движок, сорвал с себя очки. Отряхнулся — очками и рукавицами, — хотя пыли на нем почти не было, лишь кое-где пристали крошечные лодочки овсяной половы. Бросил веселый взгляд на элеватор, с улыбкой подошел к Эве и к одноглазой.
— Ну как, девчата?
Повернулся к Тере. Та дышала учащенно, щеки разрумянились, она запрокинула лицо к небу, прядка волос соскользнула, открыв правый глаз.
— А, значит, и вы нам помогали?
— Немножко…
— Можете и больше, если хочется.
— Послушайте, товарищ… Утром вы предлагали мне позавтракать. Я тогда не хотела, а теперь бы не отказалась!
— Хлебца бы, а?
— Ага!
— И колбаски!
— Конечно!
— Да с помидорчиками, — вставила Эва.
— Ничего я вам не дам!
Мужики слезли со скирды, подошли от прицепов, окружили Эву, Теру Бакайову и бригадира.
Художница всматривалась в них — загорелые лица, старые, пегая, у иных совсем белая щетина на лице, беззубые рты, скромные, какие-то отрешенные глаза.
— Ничего не дам, раз вы тогда отказались…
— А я ведь еще прощенья у вас должна просить!
— За что?
— Очень уж я вас омолодила — но я не хотела обидеть…
— O, j’ai trente cinq ans![30] — Бригадир положил руки на плечи Теры.
— Гляди, Мишо! — Подскочила женщина с ножом. — Гляди, вот он, нож-то! Как пырну вот! Опять около девчат вьешься?
Бригадир расхохотался, мужики тоже.
— Ах ты, кума моя милая! — Он обхватил ее за шею, покружил. — Мне ведь всего пятьдесят три!
Женщина ойкнула, выронила нож.
Бригадир обернулся к Тере с Эвой:
— Ну, девчата, а теперь — обедать! Обед добрый будет — свинью мы закололи. — Бригадир усмехнулся испытующе, — и после, когда все уже уселись за длинный стол неподалеку от скирды, стал весело рассказывать, как они гнали работу, на собственном горбу вывозили всю уборку, обмолот — выполняли поставки.
Тере Бакайовой казалось, он во что бы то ни стало хочет быть молодым, моложе, чем есть. Очень уж я его омолодила, подумала она, на шестнадцать лет, надо будет прибавить малость… Ей захотелось немного подразнить его, просто чтоб избавиться от неприятного ощущения, которое прокралось к ней в душу во время завтрака, когда она скостила ему так много лет.
— Товарищ бригадир, а вы, оказывается, нежный!..
— Это почему?
— Работаете, как барин — в перчатках…
За столом стало тихо.
Бригадир выложил на стол, ладонями кверху, свои почерневшие, с въевшейся в них пылью, руки, слегка поддернул синие рукава.
Тера Бакайова побледнела. Руки у бригадира выше ладоней были покрыты большими коричневыми подсохшими ранами, кожа содрана, запястья затянуты красновато-коричневой коркой и лимонным слоем дерматола.
— Понимаете, когда ты немолод, то и ловкость у тебя порой не та. Так уж это как-то одно с другим связано. Был я раз ночью там, ну, там, — он махнул рукой в ту сторону, где должен быть Сивец, но видны были только ворота и белая легковушка «Спартак» возле них. — Не хватило у меня ловкости — а я там дерево валил, дуб, довольно взрослый, он у меня из рук-то вырвался, кожу ободрал, а все-таки я его доволок до места. Овсяная солома, дорогой товарищ, правда, мягкая, особенно в такую погоду, но все равно колется, как в раны-то попадет.
— Простите меня… — сказала Тера Бакайова и потом долго молчала.
Вскоре три женщины принесли кастрюли с темно-коричневой похлебкой, распространявшей аппетитный дух.
— О, вот это мы поедим!
— Да еще как!
— Пожалуйста! Наливайте себе!
— Я? — спросила бригадира Тера Бакайова. — Что вы, сначала вы, пожалуйста!
— Нет-нет, первым — гость!
— Да я себя чувствую не совсем гостем…
— Право, ни к чему нам церемонии-то разводить, — сказал бригадир и, помешав в кастрюле большим половником, налил в тарелку Теры. — Кушайте на здоровье! Еще?
— Ой, хватит! — вскричала она.
Он налил себе.
— А знаете что, товарищ милая? Как будете рисовать — изобразите нас всех, как мы тут сидим, такой длинный-предлинный стол… К примеру, едете вы куда-нибудь в поезде, смотрите из последнего вагона и видите рельсы длинные, прямые — вот такой длинный стол нарисуйте, и нас за ним, а на столе колбасы, мясо, салаты, ножи, вилки, ложки, в общем, все… — Бригадир помолчал, подумал, улыбнулся. — У каждой картины название есть — к примеру, «Еще не последний обед» или «Еще не последний общий обед», это, правда, длинно, да вы уж что-нибудь придумаете… И пускай там будет Эва — не ушла еще от нашей машины! И себя нарисуйте — вы к нам пришли! Тише, тише, кума, полно тебе! Вас тоже нарисуют, прямо с ножом!
Над столом поднялся веселый перестук ложек и мягкий звук хлебания.
Художница Тера Бакайова, не торопясь, приступила к еде. Улыбнулась бригадиру:
— Для этого мне понадобится огромный холст…
— Ну и что?
— И огромная мастерская. А я живу в тесной клетушке!
— Следовательно?
— В моей квартире такую картину не написать.
— У нас есть огромный пустующий цех, — сказал бригадир, — только что построили, мы там триера будем монтировать, когда получим… Там вы могли бы написать то, о чем думает каждый из нас, — только, боюсь, машины поступят прежде, чем вы закончите картину. Трудно изобразить на картине такие вещи. Не знаю, поможет ли вам большое помещение и большой холст…
Три женщины начали носить на стол колбасы, мясо, салаты и пиво в запыленных бутылках.
— Бог в помощь! Приятного аппетита!
Все оглянулись.
Художница Тера Бакайова отклонилась далеко назад, отвела волосы с правого глаза.
— А, товарищ инженер, привет! — крикнул бригадир. — Садись-ка с нами! Знакомься! Гость у нас — художница, товарищ…
Тера Бакайова и инженер Селецкий подали друг другу руки.
Эва гневно сверкнула на них глазами.
Одноглазая художница наклонилась над тарелкой, прядка волос упала ей на правый глаз, однако в инженера Селецкого она палила обоими: правым — сквозь волосы.
— Да, о чем мы говорили-то, — сказал ей бригадир. — Насчет цеха — вам его уж сам инженер покажет, расскажет, поможет вам…
— Правда, товарищ инженер, вы будете так добры? — Тера Бакайова подняла голову и открыла правый глаз.
— Помогу, помогу, — ответил Селецкий, задумчиво помешал половником в кастрюле и налил себе в тарелку.
Перевод Н. Аросевой.