Вдова Бадакова — пожилая женщина родом из села Блатница — плакала от волнения и радости, когда ее младшему сыну Милану торжественно вручали диплом. Даже есть не могла на банкете по поводу этого события. Молодые люди, красиво одетые, веселые парни и девушки, жали ей руки, а она все повторяла: «Никогда бы я не подумала, что доживу до такой радости… Только бы Милан мой заслужил!..» Молодые люди суетились вокруг нее, а вдова Бадакова, вся в черном, смотрела на белый стол, на белый фарфор, на блеск хрусталя и на цветы и, когда смахнула последнюю слезу, вдруг почувствовала, словно на торжественный банкет пришел ее покойный муж Штефан со своим младшим товарищем Йозефом Хорецким.
Штефан Бадак в раздумье шагал из Блатницы в Матейовице. Блатница — село небольшое, несколько домов, прижавшихся к откосу, местами голому, местами поросшему сосняком и орешником. За Блатницей тянутся пахучие буковые леса. Блатница от Матейовиц далеко, леса за ней густые, никто в них не живет, только в отдаленном лесничестве с незапамятных времен — лесник с лесничихой и с кучей маленьких ребятишек. Дорога в Матейовице виляет по холмистым пастбищам, лугам и полям и, миновав блатницкие земли, тянется по широкой равнине через земли еще двух деревень и только потом выходит на ныне уже широкое шоссе, ведущее в Матейовице. Теперь даже дорога из Блатницы асфальтирована, а прежде на ней в сухую погоду вздымались тучи пыли, а в дожди чавкала грязь, заляпывая обувь, ноги, коричневая и серая глина липла к ботинкам, к босым ступням, к штанам. Штефан Бадак шагал в глубоком раздумье, уставившись на пыльную, твердую, укатанную землю. Сколько раз он уже прошел здесь? Не упомнишь… Но в который раз вот так? В начале июня? Шагал он медленно, сосредоточенный и задумчивый, одетый в почти новую хлопчатобумажную пару, в запыленных тяжелых башмаках, чистой рубахе, жилете, кабате[8], на голове — шляпа, в руке — клюка, на которую он слегка опирался при ходьбе, лицо бледное, худощавое, под скулами темные впадины; его донимали боли в пояснице и в спине, так вот и сжимают, не хотят отпустить.
Июнь пылал солнцем, в воздухе ощущалось движение легкого ветерка.
Поболит и пройдет, подумал Бадак про свою больную спину и поясницу, было бы чем заплатить докторам! Большой, натруженной рукой в подсохших ссадинах он залез в карман и пощупал, там ли старый женин кошелек. Здесь, слава богу, вот он… Двадцать крон — это не пустяк… Мог бы и дешевле брать. Двадцать крон сегодня — это немалые деньги, на двадцать крон… Хорошо, что теперь лето и дети бегают босиком. Рука, лежавшая на женином кошельке, стала влажной от пота. Бадак вытащил ее на ветерок.
А ветерок все дул.
Бадак шагал в Матейовице к священнику и даже не заметил, как за спиной остались блатницкие земли и часть долины. (Блатницкая долина красивая, в июне она зелена, в хорошую погоду там гуляет приятный ветерок то со стороны Матейовиц, то из лесов — как ему вздумается, — шевелит травой, цветами, листьями старых груш и яблонь, взлохмачивает перышки хохлатым жаворонкам, сидящим вдоль дороги. Иной раз перевернет и листья на кленах, растущих кое-где у дороги, задует под крылья воронам и ястребам, парящим над блатницкими землями.) Двадцать крон — немалые деньги, думал Штефан Бадак, ведь за двадцать крон можно взять шесть-семь метров полотна, а то и больше, эти деньги остались, должно, от гусака, что продала весной жена. Кусок полотна стоит двадцать крон, но что такое полотно — тряпка, — если человек может сделать кому-то добро! Бадак встряхнулся. Только сделает ли он этим добро? Поможет ли ему? Так повелось испокон века, люди хотят помочь усопшим — отцу, матери… Но ведь покойник Мишо Белан, бедняга, ему не отец, не брат, вообще не родственник. Люди, если бы узнали, над ним бы посмеялись… Но как еще можно помочь покойнику? Кто-кто, а покойный Мишо Белан заслуживает того, чтобы человек ему помогал. Медленно, шаг за шагом, опираясь на клюку, Бадак удалялся от Блатницы. (Палку он сделал сам из кизилового дерева. Обстругал хорошенько, обскоблил кусочком стекла, один конец согнул — крюк на палке стал уже гладким от его жесткой ладони.) Прошел час, а то и больше, Бадак был уже на подходе к Матейовицам, и там, где по обеим сторонам шоссе потянулись два ряда недавно высаженных черешен, он повстречался с Хорецким, молодым тощим мужиком.
На Хорецком все висело — красновато-коричневая пара, расстегнутый кабат и широченные гольфы, застегнутые над пыльными желтыми полуботинками.
Не помогли тебе и девять ремесел, подумал Бадак, и девять ремесел не помогли совладать с нищетой да хворобой. Подумал он это со злостью, потому что не хотелось ему встречаться ни с кем из знакомых, хотелось побыть одному, совсем одному — всю дорогу в Матейовице и из Матейовиц хотел он благодарить Мишо Белана за то, что у него, Бадака, изба, жена, восьмеро детей, чахотка, что кормится он с трех лоскутов земли на блатницких угодьях. Не хотелось Бадаку встречаться ни с кем из знакомых, особенно с теми, кому он рассказывал когда-то о Мишо Белане.
— Ну как, Бадак? — спросил Хорецкий и сдвинул шапку на правое ухо. — Все ходите?
— Чего?
— Ходите, говорю?
— Куда это я хожу?
— Ну, вам лучше знать куда.
— И то правда.
Бадак оперся о палку и пронзительно глянул на длинное лицо Хорецкого, до времени изборожденное морщинами возле широких губ и заросшее кое-где еще более преждевременной белой щетиной. На его волосы, слегка седеющие на висках. Бадаку хотелось избавиться от непрошеного попутчика.
— Молодой ты, Йожо, — сказал Бадак, — а уже седеешь. Значит, пора бы за ум взяться… А ты все работу не найдешь. По-другому жить надо. Не так вот — бродяжить, шататься где попало!
Хорецкий лишь плечами пожал.
— Вот так-то, парень!.. — Больше Бадак не сумел сказать ему ничего, а то, что сказал, сказал только для того, чтобы от него отделаться. Йожо Хорецкий больно любопытный, сует нос в чужие дела… Бадак дернулся, чтобы идти дальше, но черные прищуренные глаза Хорецкого его остановили: в них была и насмешка, и боль, и гнев, и обида: эх вы!
— Вы же знаете что к чему, — сказал вдруг Хорецкий Бадаку. — Хорошо знаете, зачем же говорите? У вас есть клочок земли, вам есть на чем работать, а у меня нет. И никогда не было, и у моего отца тоже не было… Но я хочу спросить вас о другом. Который раз вы туда идете?
— Куда? Куда это я иду?
— Ну, не виляйте, Бадак, все давно знают! Воробьи и те об этом чирикают на всех крышах. Каждый год в это время вы ходите в Матейовице к священнику и даете ему деньги на мессу…
Оба оглянулись.
Далеко на ровном длинном шоссе показалась машина (через Матейовице в те времена их проезжало немного), она блестела на июньском утреннем, теплом солнце, сияла широким и высоким стеклом, это была открытая машина, и в ней люди, одетые в белое.
Оба молча смотрели, как она растет, приближаясь.
Бадак полез в карман, сжал старый женин кошелек. Вот они, двадцать крон… Все, что осталось, подумал он, все, что он может отдать для бедняги. Чем еще ему поможет? Только этим, ведь все так помогают мертвым.
Хорецкий смотрел на машину. Он вспоминал о том, что слышал от Бадака, когда тот вернулся с войны, и о том, что слышал от других. Бадак тогда много рассказывал, а как заболел, перестал. Теперь, может быть, боится… В России была революция, потом заключили мир, обменяли пленных, рассовали их туда-сюда, многих послали в Крагуевац, а они и туда принесли революцию. Все! Довольно! Хотим домой! Домой! И хлеба, хлеба! Бадаку это пришлось по сердцу, захватило его, и, когда мужики подгоняли один другого, подстрекая к бунту, Бадак обнаружил под койкой спрятавшегося Белана — мужика из-под Илавы — и тоже погнал его. «Пойдешь с нами или нет? Так тебя и растак, не пойдешь — так прикончу, ахнуть не успеешь!» Белан пошел, а когда бунт подавили, то схватили не Бадака, а того самого Белана. Схватили и…
Бадак глядел на красную машину, на четырех господ в белых плащах, шлемах и темных очках.
— Смотрите!
— Чего?
— Вот это господа!
— Ну и что?
— Вот из-за таких господ вы и носите деньги на мессу?
Машина на сужающемся вдали шоссе становилась все меньше. Она мчалась к Матейовицам.
Бадак смотрел ей вслед, дрожа от злобы на Хорецкого и от страха, как некогда там, в Крагуеваце, где каждого солдата таскали на допросы. Он обмирал от страха, что Белан его выдаст. Мишо, беднягу, допрашивали дольше, чем его самого, а Белан его не выдал, не сказал, что это он, Бадак, подбил его к бунту. А потом пришлось смотреть, как всех их, бедняг, и Мишо Белана тоже, расстреливали боснийские солдаты…
— Да, вот из-за таких!
Бадак не отвечал. Он стоял молча, одной рукой опираясь на кизиловую палку, другая его рука в кармане кабата сжимала старый женин кошелек с двадцатью кронами на мессу за упокой души Мишо Белана. Его расстреляли в Крагуеваце боснийские солдаты. Он долго бился на земле… Бадак смотрел вслед красной машине, пока она не исчезла на совсем узеньком шоссе. Повернулся, как будто что-то его вдруг сломило, тяжелее оперся на палку и взглянул на Хорецкого. Он долго молчал, молчал и Хорецкий и только смотрел на Бадака.
Вдоль шоссе гулял ветерок, волновал зеленые хлеба с обеих сторон шоссе, подымал хвосты пыли, не высоко, так, по колено, и опускал их на землю, хозяйничал и шелестел в молодых черешнях, запыленных и краснеющих кое-где точками ягод. (Они тогда плодоносили первый год.) Черешни качали на ветру тонкими ветками. Над зелеными матейовицкими землями ветерок нес двух горлиц, лениво взмахивающих крыльями.
— Она живет!
— Кто? — спросил Бадак. — Кто еще там живет?
— Революция. Ее не погасишь, она вспыхнет то тут, то там.
— Ты, Йожо, не знаешь, что это такое, — сказал медленно Бадак. — Я был, знаю, видел…
— А носите священнику на мессу!
— Помолчи, Йожо! — крикнул Бадак. Худые, ввалившиеся щеки его покраснели. — Что ты знаешь об этом? Ты тогда еще под стол пешком ходил, а высмеиваешь человека! В июне я всегда ношу на мессу за упокой его души, за упокой души убиенного Белана… Как еще я могу ему помочь? Как может человек помочь мертвому? Как люди испокон веку помогают покойным, а? Тебе легко, всем вам легко, таким вот! Вам все хотелось бы перевернуть вверх ногами. Между мертвыми и живыми должен кто-то стоять! Кто стоит между твоими покойными и тобой, между мной и моими покойными? Священник! Но среди твоих мертвых нет такого человека, как Белан… Что ты можешь знать про это?
— Я?
— Ты!
— Я знаю только одно…
— Только одно — да и то немного или совсем ничего!
— Я знаю одно… Мертвым вы уже не поможете, никому из мертвых. Не в ваших это силах. Помогать надо живым!
— Чем?
— Революция — это не только когда стреляют. Это и тогда, когда задумывается над тем, как помочь живым. Понимаете, Бадак?
— Чего?
— Вот так-то…
Бадак повернулся и зашагал в сторону Матейовиц.
Отправился своим путем и Хорецкий, даже не оглянувшись на Бадака.
Спустя какое-то время Бадак замедлил шаг и, понурив голову, уставился на пропыленную траву обочины. В то утро, как отправился он в Матейовице к священнику, чтобы вручить ему деньги на мессу за упокой души своего друга Мишо Белана, казненного в Крагуеваце, он очень много чего передумал. Господи, господи, вздыхал он, в такую пору всегда-то я из-за него мучаюсь… Потной рукой Бадак снова потрогал старый женин кошелек, потом вынул руку из кармана и стал махать, чтобы ветерок ее охладил. Шестнадцатый раз отправился я в этот путь, думал он. На самом деле, шестнадцатый… Опираясь на кизиловую палку, покашливая, страдая от боли в пояснице и спине, брел Бадак, глядя на пыльное шоссе. Тогда это назревало исподволь, всю весну. Люди вернулись из России, где война уже кончилась, где народ брал себе все, что ему принадлежало, — а тут иди в Крагуевац и оттуда опять на фронт? Нет, никогда — избить, разнести, разбить вдребезги! Офицеры жрали, пили, гуляли с девками — и вот пришла эта ночь — ах! — стрелять по офицерью, обстрелять кинотеатр, перерезать провода, разграбить буфет, склад! Белан боялся, не хотел идти, спрятался… Он выгнал его криком, пригрозил винтовкой. Потом их переловили, допрашивали. В два дня все было кончено. Бедняга Белан не выдал, не сказал ничего. А потом их расстреливали. Восьмого июня, после обеда. Сначала вывели двадцать два человека, за ними еще двадцать два… Белан был среди них, он бился на земле — и все смотрели, и солдаты, и штатские… Это было страшно, а такой вот Хорецкий будет говорить, что это так, ничего не значит, что революция живет, что она вспыхивает то там, то здесь… Штефан Бадак, ровесник Белана, шестнадцатый раз топал из Блатницы в Матейовице, чтобы за двадцать крон отслужить мессу по убиенному Белану. Он шел, глядя в землю, и не замечал никого вокруг.
Утро было прекрасное, воздух становился все теплее, вдали перекликались кукушка и удод, в высоте заливался жаворонок, на широких и узких полосках полей отзывались перепелки. Несколько мотоциклов и велосипедов промчались мимо Бадака, несколько путников, молодых и постарше, обогнали его. (Тогда по шоссе проходило много народа. Тепло. Нищим и тем, кому не на что жить, хотя они молодые и здоровые, — тоже, стало быть, нищим — можно переночевать на чердаке или в стогу, зарывшись по самый нос в сено, а утром, чуть солнышко пригреет, — снова в путь. На поезд денег не было, отправлялись пешком из деревни в деревню, из города в город в поисках работы и, не найдя ее нигде, начинали побираться и воровать.)
Бадак знал об этом, встречал таких не раз, но раньше не обращал на них внимания. Нехорошо это, такое терпеть нельзя. Ох, как неправильно это — заставлять людей вот так бродяжничать и красть. А может, кому-то на руку, чтоб народ воровал, ведь вот уже и на селе… Бедный украл — значит, никчемный человек. Можно его ни во что не ставить, а богатый после жатвы поджигает стога, чтобы страховая касса оплатила ему убытки. Хорошего тут мало, да что с этим поделаешь, а Хорецкий, ишь ты… Мол, революция живет… Мол, она то здесь, то там и, мол, снова вспыхнет, нужно только, чтобы человек поразмыслил… Как же, как же живой поможет мертвому? А живым как поможет? Как? Помочь самому себе, жене, детям — вернуть жене вот эти двадцать крон, чтобы она купила полотна? Она ведь хотела, да он не позволил. Шесть, семь, а то и восемь метров? Но купи она на них хоть тысячу метров полотна и тысячу метров сукна, они будут цвета крови, а не белого или там какого еще другого — ведь из Белана вытекло так много крови, и так страшно бился он на земле… Когда они выстрелили, он упал на колени, они выстрелили еще раз, он свалился и начал биться, выстрелили в третий и четвертый раз, и только тогда он затих. Молодой был, здоровый мужик, не хотел расставаться с жизнью. На фронтах его даже не царапнуло. Бадак остановился, оглянулся назад, на шоссе никого не было. Постоял немного, потом сел на запыленную траву у канавы.
За Матейовицами над низкими серо-голубыми холмами стояло солнце, пригревало после прохладной ночи, тонкие колючие стебельки ржи и пшеницы, ячменя и овса просвечивались в его лучах молодо и золотисто, ветерок колыхал зеленую пажить, пригибал и подымал ее волнами, хлеб кланялся и вставал. Над матейовицкими землями царила тишина, утренняя тишина раздольных, тучных полей, земли более щедрой, чем блатницкая.
Бадак взглянул на близкие строения матейовицкого поместья и на невысокую красную трубу винокуренного завода. Бедняга Белан спас его, размышлял Бадак, сидя у канавы. Спас его, чтобы он мог жить в Блатнице, жить вот так, как теперь, — недавно у него появился на свет восьмой сын, крепенький, как дубок, мальчишка Милан, Миланко, а что же он, отец? Нет, нет, он не позволит одеть его в полотно, купленное на эти двадцать крон. Бадак опять засунул руку в карман, схватил старый женин кошелек. Руке снова стало жарко. Нет, он не допустит, чтобы его завернули в кровавое полотно.
Ветерок шумел запыленной листвой черешен. По голубому небу бежали беленькие облачка, то одно, то по два, по три, плыли и исчезали, появлялись новые, поменьше, побольше, они то соединялись, то делились, некоторые расползались в разные стороны, как будто по ним проезжали катком.
Хорецкий прав, решил Бадак. Не впервой он прав, но бедняга Белан… Прошло немало времени, пока Бадак отдохнул, сидя у канавы, по шоссе промелькнуло два-три велосипедиста и столько же неведомо куда бредущих, плохо обутых, оборванных и запыленных пешеходов, прошло уже немало времени, когда Бадак достал из кармана старый женин кошелек, очень старый, неизвестно от кого унаследованный, похожий на сумочку с замочком в виде двух медных шариков, вынул его, открыл и вытащил синюю бумажку достоинством в двадцать крон. Тебя уже затрепали, подумал Бадак, через столько рук ты прошла, всю тебя смяли, вот и уголок надорван… Остаток от денег, которые она, бедная, выручила в городе, вспомнил он про жену. Весной, босая, она понесла туда гусака и продала. Такая вот бумажка — на нее многое можно купить… мессу за упокой души Мишо Белана тоже. Он никого не выдал в Крагуеваце, свалился весь окровавленный и бился на земле… Да, многое можно, кусок белого, кусок кровавого полотна тоже. Бадак поднялся, перешагнул через пыльную канаву и, встав на обочине шоссе, оглянулся в сторону Матейовиц, потом налево, на серое, пыльное шоссе.
В обе стороны шоссе сужалось вдаль.
Вот от Матейовиц показались двое — один повыше, другой пониже.
Бадак оглядел шоссе, поискал камешек, чтобы ветерок не мог унести легкую бумажку, поискал, нашел, наклонился, расправил банкнот на земле и уголок придавил камешком. Минутку глядел на него.
Ветерок раскачивал хлеба, они кланялись и подымались, как на большом богослужении, ветерок дул, шумел в молодых черешнях, гонял и играл на голубом небе беленькими облачками, сгонял их, разрывал и снова соединял. Трепал синюю продолговатую бумажку, разложенную на сером, пыльном шоссе, ведущем в Матейовице к дому священника.
Бадак кашлянул, оперся о кизиловую палку, повернулся и, превозмогая боль в пояснице, спине и в сердце, медленно зашагал домой, в Блатницу. Может, проедет машина, думал он, может, мотоцикл, порвут бумажку, а может, деньги найдет тот, кто в них крепко нуждается. Будь что будет, пусть лежат там! Может, их найдет бедный человек, беднее его самого, ведь нужде конца-краю нет… Медленно, очень медленно брел он домой.
Там, где от шоссе дорога сворачивает в Блатницу, почти у самого поворота, его догнали двое запыленных путников, один высокий, старый, худой, другой молодой, пониже, по виду как отец и сын.
Бадак слышал шаги, но не обращал внимания, не остановился, не обернулся.
— Эй, добрый человек!
Бадак продолжал шагать, как будто не слышал.
— Постой! — снова раздался старческий голос.
Бадак остановился, обернулся, посмотрел на путников.
Даже лица у них были в пыли.
— Куда, — спросил, — куда путь держите?
Глаза у обоих странно светились.
— Далеко ли?
— До самой Праги.
Бадак посмотрел на того, который был пониже, помоложе.
— Ого, — сказал он, помолчав, — далековато собрались!
— А вы тоже в Прагу?
— Нет, — ответил Бадак, — куда в такую даль… Пока дойдете, котомки ваши пылью обрастут.
— Послушайте, — спросил тот, что постарше и повыше, — вы не теряли денег?
— Что, что?
— Мы нашли на дороге двадцать крон…
Бадак хотел вынуть из кармана старый женин кошелек, старый, обтрепанный, помятый, хотел открыть замочек из медных шариков и посмотреть в него, но так, чтобы незнакомцы не увидали, что внутри. Хотел посчитать в нем пальцами: «Один, два, три…», будто у него там полно денег. Да нет, зачем, подумал он. Развел большими, натруженными, покрытыми ссадинами руками, на правой у него висела и раскачивалась клюка.
— Нет, ничего я не терял… Ничего… Сами знаете, у такого человека, как я, ничего нет, ему терять нечего, а если вы что и нашли, то оставьте себе! Вам пригодится, до Праги еще далеко — ну, с богом!
— Будьте здоровы!
Бадак повернулся и заковылял домой — и вот лет через десять, а то и больше их двоих, Штефана Бадака и Йозефа Хорецкого (они с тех пор часто разговаривали об убиенном, мертвом, казненном Белане), обоих раненых, как бандитов и коммунистов, по приказу офицера СС (звали его Людвиг Юлиус фон Граббе) немцы бросили в дом лесника в долине за Блатницей и, чтобы исполнить свой солдатский долг и все сделать шито-крыто, дом этот сожгли.
Потому-то вдове Бадаковой и показалось, будто пришли они оба на банкет в честь ее сына Милана и оба сидели за столом, покрытым белым полотном. Она смахнула слезу и дома тоже вытирала слезы — потому что и там гостей ждало угощение, разложенное на столе, на куске белого полотна. В ресторане-то было лучше, думала она, больше стульев, два даже пустыми остались… Будто для Штефана и для Хорецкого… Тут стульев поменьше, на всех не хватает, но они, бедняги, все равно здесь, с нами.
Перевод Н. Замошкиной.