Люди друг друга не понимают, иногда приходило в голову и Йозефу Мико, о самих себе ничего не знают, только бы им выдумывать да сплетничать… Впрочем, какое ему до них дело. (Всю зиму он ходил в котельную к истопнику Тадланеку дуться в карты, поэтому многие другие вопросы перестали его интересовать.) Он только мельком обратил внимание, что на виковской квартире нет таблички.
Через несколько дней появилась другая, не напечатанная, а написанная от руки: ШТЕФАН ГУЛДАН. Гулданы переехали из Кошиц, и в душном корпусе 4 «Б» им, особенно Гулдану и его сыну Мариану, стало не хватать былых воскресений.
Четыре дня подряд, со вторника до пятницы, дул сухой ветер, гнал пыль и мелкий песок, серо-коричневые облака и коричневые тучи, взвинчивал, напрягал, дергал нервы, предвещая злую засуху и грозы. Желтое солнце светило мутным светом.
Отлично, сказал себе в воскресенье Гулдан в Зборовской крепости, посмотрел на коричневые стены, вынул из вещмешка консервы «Камбала», открыл и положил ножом на хлеб кусочки пропитанной маслом рыбы сыну Мариану и себе. Сухой ветер, гроза, холодный дождь были для него лакомством. Вчера ночью лило как из ведра, может, и сегодня тоже соберется дождь. Солнце горячее, выглянет — сразу обдает жаром, будто открыли дверцу печки. Здесь хорошо. Хочешь не хочешь, а без настоящего-то человеку жить нельзя, подумал он, но и поход в дальнее прошлое иногда не повредит. Ему даже казалось, что вернее было бы называть не поход, а «сход» — ведь ты как бы спускаешься, сходишь по ступенькам истории в давние, очень давние времена. Впрочем, пусть будет поход, чтобы не было путаницы! По этим ступенькам и в это самое прошлое он уходил от повседневной суеты сует. Сухой ветер, громы и молнии, холодный дождь — это хорошо, хорошо сидеть на холодном камне и смотреть на старые пожелтевшие и побуревшие стены, лучше дать отдохнуть нервам здесь, чем видеть праздно шатающихся парней с карманным радиоприемником в руках или под мышкой, которые тупо смотрят перед собой, ничего не воспринимая, и слушают какое-то подобие музыки или спортивный репортаж. «На, поешь!» — протянул он Мариану большой ломоть хлеба с горками промасленной рыбы. Ведь речь шла и о том, чтоб Мариан не приучался шалопайничать. Карманный радиоприемник! Транзистор! «Транз»! Не хватает, чтобы он расхаживал с ним по улице… Тут его кольнуло предчувствие, что в один прекрасный день он еще увидит Мариана, уходящего на улицу с транзистором под мышкой.
— Спасибо, отец!
— Чего? За что? Ешь на здоровье!
— Рыба вкусная.
— Конечно, вкусная….
Холодный ветер гудел и завывал в коричневато-седых стенах, свистел и шуршал в деревьях, растущих на развалинах, мчал по небу над яркой зеленью земли темные синевато-серые тучи, низко нависшие над лугами и полями.
— Это старые стены, — сказал Гулдан и откусил залитый маслом хлеб с камбалой. — Уже лет триста как крепость сожгли и разрушили. С тех пор все здесь разваливается, зарастает мхом, травой, деревьями, разваливается, как эта рыба.
Мариан смотрел на зеленую долину, жевал камбалу с хлебом и не слушал отца. Старинные крепости, замки, каменные и деревянные старые костелы и часовни были ему не по душе, как не по душе была и минеральная вода, ценный, дескать, продукт здешней природы. Он просто таскал ее в вещмешке в пластмассовой фляжке и у очередного источника выливал старую и набирал новую, свежую. И чего он ее таскает? Мариану было непонятно, зачем отец, электротехник, завел привычку каждое воскресенье ходить в турпоход. И откуда он про все это знает? И знает ли на самом деле? Рассказывает, будто у него солидные сведения… Через минуту Мариан спросил:
— Неужели это правда?
— Ты о чем?
— Да об этих голубях!
Гулдан вспомнил кладбище, подгнившие и поломанные деревянные кресты, высокую траву, пихты, что растут над павшими вот уже сорок с лишним лет. Ему стало тоскливо, и он сказал:
— Говорят, правда. Кладбищ с той войны здесь осталось несколько, и рассказывают, будто кое-где захороненные солдаты выходят из земли, осматриваются, перекликаются друг с другом, а потом превращаются в белых голубков и улетают высоко и далеко. А повелось это издавна. Когда-то в стародавние времена жил в этой крепости некий Мако. Оттого и крепость зовут Маковица. Он повелел жестоко мучить, а потом повесить каких-то оброчных. Прошло время, и стали они улетать с кладбища, будто белые голубки. Говорят, с того, на котором мы были, тоже улетают.
— Не может этого быть!
— Почему?
— Ни оброчный, ни солдат не могут превратиться в голубя. На земле погибло столько крестьян, столько солдат пало — это сколько же развелось бы голубей, да они летали бы тут всюду, негде было бы рукой взмахнуть — всюду массы, армии, миллионы, миллиарды голубей, вся земля была бы сплошной голубятней…
— Может, так оно и есть… В известном смысле…
— Ну что ты… Никто не может превратиться в голубя.
— В голубя — нет, это, конечно, невозможно. А в голубка — другое дело.
Мариан удивленно взглянул на отца, его масленые губы замерли, зубы перестали жевать камбалу с хлебом. Он понял и испугался, что понимает такие диковинные вещи. Потом снова начал есть молча, осторожно, чтобы хлеб с камбалой не унес его из диковинной страны, где человек превращается в голубка и летает, а если кто-то из живых спугнет его, несется в голубое небо. Он вздрогнул от этой мысли, а когда задумался, ему стало страшно. Поджал ноги в вельветовых шортах, полосатых коротких носках и заляпанных грязью кедах, поежился от холода и снова принялся за камбалу и хлеб.
— Озяб?
— Нет!
— Не обманывай!
— Мне на нос упала капля. Не пошел бы дождь.
— Доедим и отправимся дальше.
Уходя, Гулдан и Мариан оглядывались на коричневато-серые стены, утопающие в сочной зелени, освеженной дождем. Крепость исчезала, терялась среди деревьев.
Гулдану разговаривать не хотелось, и он предоставил Мариана его собственным мыслям. Отец планировал, куда еще поведет и что покажет сыну. Надо сходить на место, где сорок пять лет назад была битва. Здесь было русское войско, остались кладбища… Когда они уже подходили к первым домам, он сказал об этом Мариану и добавил:
— Тогда крепость тоже пострадала, и, говорят, изрядно. Досталось и костелу, и замку, и ста липам — сходим туда, посмотрим.
— Ста липам? Где это?
— Там, где зборовский замок Ракоци и Маковица, замок графа Эрдёди, там и стоит сто лип, как память о тех днях, и этой памяти мы приобщим сей день… — продекламировал Гулдан.
— Отец, откуда ты все взял?
— Откуда, откуда… Это написал какой-то неизвестный, давно забытый шаришский стихоплет, а вот и липовая аллея. — Он показал рукой. — Не знаю точно когда, лет сорок шесть — сорок пять тому назад, еще в ту мировую войну, аллея пострадала во время боев, погибло несколько лип, пострадал и замок Ракоци…
Войны оставляют раны на деревьях, зданиях и на людях, подумал он и, когда они подошли к глубокой, длинной и широкой яме, посмотрел в пытливые глаза Мариана и почувствовал, что его бросило в пот, как бывает от неуверенности; он посмотрел вверх на разбитый костел, пострадавший в первую мировую войну, потом опять в яму, где виднелись остатки кирпичных и каменных сводов, на кучи земли, деревянную будку, дощатый забор.
— Могу я вас спросить? — обратился он к тощему дядьке, старому и седому, как эта земля и камни.
Дядька услышал, прожевал кусок хлеба, вышел из-за будки и подошел к ним поближе. Седой, перемазанный глиной, лицо обросшее, серое от щетины, руки в карманах.
— Могу я вас спросить?
— Добрый-та день! — У дядьки был заметен шаришский выговор.
— Добрый день!
— Дак что вам нужно?
— Прошу вас, скажите, где же замок? Большое, огромное такое здание? Мне думается, он был где-то здесь, или я ошибаюсь?
Дядька усмехнулся, пожал плечами.
— Где же он?
— Был да весь вышел. Костел-то вон еще стоит, — сказал дядька и показал на обшарпанные башни, одну повыше, другую пониже, обе давно без кровель, на остов костела, прикрытый временной высокой крышей. — Там сейчас склад, в костеле-то.
— А где же замок?
— Дак разобрали, дак как война кончилась, дак сразу в сорок пятом — знаете, материал, кирпич, дак, значит…
— Разобрали?
— Дак…
— Кто?
Дядька пожал плечами.
— А здесь что будете строить?
— Дак универмаг.
— Универмаг, вот оно что.
Дядька заметил их растерянность и удивление, заметил, что Гулдан рассержен, а у сына какое-то недоверчивое любопытство. Он понял, что это туристы, но кто их там этих туристов разберет. Кто знает, чего они все выспрашивают? Кто, мол, растащил кирпич из замка? Кто взял, тот взял. Не съел же. Построил себе дом… Ему хотелось поскорее избавиться от Гулдана и его Мариана — шли бы своей дорогой, — и он спросил:
— А липы смотреть не пойдете?
— Липы?
— Дак…
— Пойдем, а что? Липы вон они. Там стоит сто лип… Сто лип.
— Дак тринадцать…
— Как так? — Гулдан побледнел. — Что случилось? Осталось только тринадцать?..
— Дак тринадцать… — Тут дядька вытянул перед собой руки, сжал кулаки и начал двигать ими, будто вгрызаясь острой пилой в толстую колоду, хорошо отточенной поперечной пилой. — Тринадцать…
В ушах у Гулдана зашипела и зазвенела пила, он сказал Мариану: «Пошли!», дядьке: «Прощайте!» — и заторопился к старым, высоким и раскидистым липам.
Ветер в них шумел и шелестел, гудел и завывал, шумела и желтая, пенящаяся вода вздувшейся от дождей недалекой речки.
Аллея в два рукава, похожая на знак, обозначающий на карте руины крепостей, два огромных рукава под прямым углом… Гулдан посмотрел на целый рукав, кое-где поврежденный природой и временем, потом взял Мариана за озябшую руку и провел вдоль по аллее до самой вздувшейся речки. Сказал, что речка зовется Каменец, и замялся, не зная, что делать дальше. Ему подумалось, что сначала лучше было показать Мариану второй рукав, пострадавший от войны и от людей, а потом уж показывать этот — здоровый. А то останется неприятный осадок… Ведь как скажешь, как объяснишь, что порой достаточно мелочи — и люди перестают быть похожими на людей? Он снова взял его за холодную руку и предложил:
— Давай пересчитаем сначала эти липы.
— Хорошо, отец!
Медленно возвращаясь по аллее, они считали.
Вода шумела, ветер завывал в кронах, небо над липами было мрачное, на нем громоздились темные, синевато-серые валы облаков, туч и туманов. Над недалеким темно-зеленым лесом протягивал свои вялые щупальца белый лоскут холодного тумана.
— Двадцать три, двадцать четыре… — считали Гулдан с Марианом мощные стволы и, когда насчитали больше пятидесяти, почти весь здоровый рукав аллеи, перешли в рукав, пострадавший от войны. Гулдан как-то побаивался другого, отдаленного конца. Там на земле валялись ворохи листьев, веток, черных сучьев, белели сердцевины срубленных и распиленных стволов. Они подошли к тринадцати спиленным липам, больным и здоровым, лежащим на земле. Смотрели на толстые стволы, на сучья и ветки, листву, кору, старую и молодую. Дерево продолжало расти и омолаживаться, хотя его уже начинала глодать смерть… Гулдана слегка передернуло. Он чувствовал себя, как некогда, когда опоздал со своей частью и на маленьком кладбище оплакивал семерых казненных парней. (Их взял в плен лейтенант Эмануель Хиппель в деревушке Горная Вес; парней отвели на маленькое кладбище, сказав, что они отдохнут на этом засранном погосте, и по приказу Хиппеля всех расстреляли.) Нет, это не так! — пытался урезонить себя Гулдан. Там были люди, здоровые, молодые, — здесь старые, больные липы, деревья. Он оглянулся на ряд новых домиков. Может, они построены из кирпичей разобранного замка, конечно, это так же верно, как то, что меня зовут Гулдан! Может, они и правы… Он смотрел дальше. Никого не было видно. Домики закрыты, окна тоже. Нигде ни души. Как на том кладбище, там были тоже только убитые, казненные — а те, которые их убили, убрались восвояси. Здешние тоже удрали. «Там сто лип стоит…» Он чувствовал — старые стихи смеются над ним.
Вдруг из-за веток и листьев выбежала девчушка в красной юбочке в клетку, прыгнула на огромный пень и увидела Гулдана и Мариана. Ее большие черные глаза расширились, широкий рот улыбнулся, каштановыми волосами играл ветер. Она смело посмотрела на них и дернула плечом.
— Что здесь произошло? — спросил ее Гулдан.
Большие черные глаза чуть-чуть смеялись над ним, он чувствовал это, они как бы говорили: «Но дак что такого?», что все в порядке, все так и должно быть. «Ничего, мол, не поделаешь», у людей есть на это право, и вообще, кому какое дело? Но спросил еще раз:
— Что здесь произошло? Что случилось? Почему их спилили? — Он показал на толстый пень под ногами девочки.
Ветер трепал красную юбочку в клетку. Срубленное и распиленное дерево остро пахло.
— Ну дак чего? — сказала девочка. — Дак здесь мы не могли играть, дети тоже, ветки падали… Мы не могли…
— Когда это случилось?
— Вчера!
— Вчера?!
— Ну дак чего? — плаксиво выкрикнула девчушка и продолжала: — Всю неделю дул ветер, такой сухой ветер, ветки падали, а в пятницу вот это расщепило…
Гулдан и Мариан повернулись к высокому побуревшему обломку, остатку старой, трухлявой липы.
— Дак до обеда свалило половину, вон тот сук проломил крышу, — рассказывала девчушка, — а после обеда — вторую половину и убило лошадь… А вчера парни…
— Спилили тринадцать лип!
— Дак ну и что?
— Со злости?
— Дак, конечно, рассердились!
— Озверели?
— Дак озверели! — Девчушка тоже говорила с легким шаришским акцентом. — Дак, конечно, со злости — со злости озверели!
Мариан посмотрел на проломленную крышу. Дыра на ней была прикрыта большим брезентом. Он поискал на земле следы убитой лошади, но там валялись ветки, листья и сваленные толстые стволы.
— На что же они обозлились? — спросил он.
Мариан избегал смотреть в большие черные глаза и на красную юбочку в клетку. Ветер раздувал ее над смуглыми коленками.
Девчушка раскрыла большие круглые глаза, пожала плечом. Полотняным сандалетиком погладила толстый белеющий пень.
Гулдан хотел ответить Мариану, но не решился. Проломленная крыша и убитая лошадь — это казалось ему слишком мало за тринадцать лип, а спиленных лип слишком много за проломленную крышу и убитую лошадь. Он чувствовал, что в промежутке между всем этим громоздится накопившийся гнев и что такого он не смог бы объяснить Мариану. Зачем ему знать о том? Совсем недавно он поверил в способность человека превращаться на глазах других в голубка, а сейчас — это… Откуда здесь накопилось столько гнева? Ведь достаточно было поухаживать за липами, обрезать сухие ветки. Или жив еще старый гнев, тот, который бесновался давно, когда хозяин крепости Мако приказал зверски замучить и повесить своих взбунтовавшихся оброчных? О таком, наверное, нельзя разговаривать с детьми.
— Дак на липы! — ответила им девочка резко, видимо отвечая и самой себе. — За крышу, за лошадь — и боялись за детей, за нас, за скот, за себя… Разозлились на старые деревья… Говорят, старое дерево нервное, расстроенное, все вокруг себя и под собой калечит… — Девочка смело взглянула сверху, с пня, на Мариана. — А ты откуда?
— Из Кошиц.
— Дак это красивый город?
— Мне не нравится.
— Дак почему?
— Если бы ты там была… — Мариан слегка покраснел.
Гулдан разглядел крепкие смуглые ноги девочки, едва наметившиеся груди, проступающие под коричневой блузкой, сказал: «Пошли, Мариан!», и они зашагали прочь.
А девочка стояла и смотрела им вслед большими круглыми черными глазами и гладила полотняным сандалетиком белый пахучий пень. Она почувствовала одиночество, заметила, что кругом никого нет, страшная пустота. Ветер играл ее каштановыми волосами, шевелил листву, шевелил веточки, из которых вытекал сок. Она прыгнула и умчалась из этого одиночества.
Гулдан долго размышлял о липах, он сожалел, что они с Марианом отправились в поход именно в Зборов, туда, где стоит сто лип, так он думал всю неделю и в воскресенье собрался к памятнику в Дукле[10]. Мало пользы ходить с Марианом в давнее прошлое, надо повести его в другое место… Двоих младших детей он оставил дома с женой, ему хорошо шагалось с тринадцатилетним Марианом, а Мариану было хорошо с ним.
Воскресенье опять выдалось хмурое, холмы, леса, луга, равнины резко и молодо зеленели, на небе громоздились темные, синевато-серые тучи, над лесами нависли полосы туманов. Время от времени шел дождь. Туман порой затягивал и чернеющий памятник, и пограничные шлагбаумы, и мокрые темно-серые надгробья.
Мариан долго не решался задать один вопрос.
А Гулдан задумался у памятника, постоял у пушки и танков, помолчал рядом с Марианом под крышей павильона, разглядывая остатки мин, ржавые круглые куски железа, сложенные под картой дукельской операции. И все прежнее показалось ему пустячным, особенно когда он рассказал Мариану то, что знал о боях под Дуклой.
Наверное, она такая, спросил себя Мариан, да и то робко, наверное, она такая, как та, что стояла в Зборове на липовом пне? Он повернулся к отцу.
— Отец, можно мне написать ей про все? Ну, той польке, с которой я переписываюсь?
— Про что?
— Что я был с тобой на границе у Дуклы, что здесь и они, поляки, строят дорогу, что она уже почти соединилась с нашей и что здесь смогут переходить туристы.
— Конечно, можешь.
— И что здесь грустно?
— Да.
— И про те липы?
— Про это нет, лучше не надо, Мариан.
— А мне так хотелось…
— Зачем? Зачем писать ей про людей, которые сердятся на деревья?
— А про то, что я ее видел?
— Кого?
— Ну ее, эту польку, как она стояла там, в Зборове, на липовом пне!
Гулдан улыбнулся сыну и покачал головой.
— Про это тоже не надо, ведь это же неправда, это же была не она…
Я напишу ей об этом! — решил Мариан, улыбнулся в сторону и сказал отцу:
— А написать ей про то, что здесь каждая корчма называется «Дукла»? Так не должно быть?
— Про это тоже не надо, лучше не пиши, Мариан.
— А мне хочется!
— Зачем? Это бессмысленно!
— В корчмах весело — а здесь наоборот, здесь должно быть грустно.
— Про это не пиши!
— Ладно, — согласился Мариан и поежился от холода. Холод пробирался под клетчатую рубашку. Ладно, подумал он про себя, я напишу ей, что я ее видел, как она стояла на липовом пне, как она смотрела…
— Хорошо, отец, — произнес он вслух, глядя на мокрую длинную дорогу, похожую на синеватый пояс, — а про что ей написать?.. Я напишу ей, что из этих лесов вылетают бесчисленные стаи белых голубков и что она была здесь, я видел ее, она была здесь, стояла на липовом пне, ведь она была похожа на красивую статую, смотрела, как голубки улетают в небо, высоко, высоко, в голубое небо, и я тоже смотрел…
— Про это можешь… — удивленно выговорил Гулдан.
— И это на самом деле правда?
— Пусть будет правда! — сказал Гулдан Мариану. — Пусть будет правда, ты можешь рассказывать это кому угодно, и рассказывай так, чтобы эту правду видели, чтобы даже те, кто ненавидят липы, увидели бы этих голубков!.. — Он замолчал и потом добавил: — Напиши, напиши про это своей польке, Мариан! Мне интересно, что она тебе ответит. И еще интересно, где она видела тебя… — Он уже перестал удивляться. — Мне действительно интересно, где и каким она видела тебя…
Дождь затихал, из молодых лесов по обе стороны безлюдной дороги лилось птичье пение. На асфальте поблескивала вода, дорога уходила вдаль, как глянцевая кинолента, таящая удивительные приключения. В лесах перекликались дрозды и иволги, зеленая земля курилась туманом.
Перевод Н. Замошкиной.