ВЕСЕННИЕ ОТТЕНКИ

В воскресенье в первой половине дня они должны были прийти играть в карты, обещали в десять, но хозяин, пан доктор, пан инженер Мацина, ждал напрасно. Одиннадцатый час… Он устроился на балконе, предусмотрительно обутый в теплые домашние туфли, еще лучше одетый в толстый теплый халат, и немного вздремнул. Да, уж довольно давно одолевает его этот недуг, подумалось ему, когда он проснулся. Ни с того ни с сего задремывает, в голове какой-то туман — и так случается обычно, когда он один или если не занимает его, что говорят и делают вокруг него другие. Один раз припишешь это возрасту, другой раз тоске зеленой, весенней усталости, а то и сахарной болезни. У него подозрение, что причина всего — эта страшная болезнь, хотя врачи и заверяли, что в его случае о диабете не может быть и речи. Сомнолентные[12] состояния неприятны, сказал он себе, человек, впадая в них, многое теряет, забывает, многое утрачивает — нет-нет, а такие вот состояния, такая сомноленция, настигают человека, в остальном весьма деятельного, когда он, как говорится, еще вполне в здравом уме. Ночь — это ночь, а день — это день, чувства у человека бывают и черные и светлые, но и при самых светлых может случиться, что ты забудешься и кончишь как тот прекрасный петух. При этой мысли он снова задремал и через минуту проснулся.

Пришел сосед, Павловский, тоже доктор и инженер, но не такой, как Мацина.

Теперь их было двое, оставалось дождаться третьего и четвертого.

В ветерке, веющем над галереей корпуса 4 «Б», чувствовалась весна.

В вербное воскресенье даже кол в заборе и тот радуется и расцветает; может, и мусор, который выгребли из парков и садов, радуется, что сгорит и улетит с чистым ветерком под самое синее небо. Радуется и луна-парк, что его красят пестрыми красками и оклеивают свежими картинками, радуется и темно-серый асфальт, что дети, которым негде играть, начертят на нем классы и потом, расшалившись, разрисуют его белыми линиями спиралей, пчелок, бабочек и всяких человечков. Да! Хорошо дереву, когда оно распустит почки и расцветет, хорошо земле, когда через нее проклевываются на поверхность листики и цветы, хорошо и телевизионной антенне, когда ею покачивает весенний ветер, да что говорить, кол в заборе и тот радуется, только я — нет, подумал пан Мацина, по имени Ян, по должности бывший заведующий бухгалтерией в бывшей «Карпатоданубии», по профессии инженер-экономист, доктор права… А ныне всего лишь строитель и дедушка, как величают его обе внучки, пока еще маленькие, но уже вполне женского роду, отметил он про себя. Стоит ему выбраться с ними в город на прогулку, тут же пристают наперебой: купи то, купи это, вон ту игрушку, колечко и — ой! — вон те часики… Почему, собственно, Ирен так долго задерживается в Кошицах? Без нее довольно-таки скучно. Взбредет женщине в голову и — поминай как звали! Словно сквозь землю провалилась!

— Милостивая пани уже вернулась?

— Пока нет, — ответил Мацина и испугался, не сказал ли он вслух о своей незаконной жене, что такой, мол, женщине вдруг взбредет в голову и — поминай как звали. Впрочем, это он так подумал, а сказал: — Еще нет…

— Наверное, ей там неплохо.

— Ну конечно, — продолжал Мацина, — у нее там родственники, знакомые…

Поджидая третьего и четвертого игроков, Мацина и Павловский старались хотя бы в мыслях убежать из корпуса 4 «Б», но им никак не удавалось. Дом довольно высокий, вдоль квартир этого этажа со всех сторон крытая галерея, красиво выложенная коричневыми, а главное, очень прочными мелкими плитками — превосходный материал, сегодня таких не купишь, — и, когда по весне начинает пригревать первое теплое солнышко и радуется тому даже кол в заборе, сюда, на галерею, разделенную пропорционально квартирам на большие или меньшие балконы вот этими зеленоватыми стенами из стекла, так красиво переплетенного проволочной сеткой, выйдет то девушка, то мальчик, а то и человек постарше, сядут на стул или шезлонг, повернув лицо к солнцу, и многим странно, почему здесь никто и никогда не простуживается при таком вот раннем весеннем солнце. Галерея вполне надежна, ее защищают от ветра стены и стеклянные перегородки, и, когда солнце поднимает столбом дым к ясному небу, здесь тепло.

Прилетел дрозд, посвистал и улетел.

Мацина смотрел на Павловского и думал, что балкон у них больше, чем у Павловского. У самого Павловского, впрочем, своего-то ничего нет, он перешел в семью Штефковичей, женившись на их дочери, и копит деньги на новую квартиру, которую в скором времени должен получить; балкон хороший, большой, и складная туристская мебель — стол со стульями — здесь вполне помещается. Такая мебель практична — трубки и полотно, она не боится солнца, с ней ничего не станется, если и помокнет немножко. Полотно тлеет медленно, металл ржавеет еще медленнее, так что можешь иметь здесь этакий кемпинг, он кемпует здесь, черт возьми!.. Вот так! Всю жизнь человек живет бедным, нищим, ничего у него нет, и если что появляется под конец, то это захватывает кто-то другой — сыновья, дочери, внуки, жена или жены. Жены всегда живут дольше — им достается все. «Милостивая пани!» — сказал он с презрением.

— Может, что-нибудь случилось? — спросил осторожно Павловский.

— Да нет, пан инженер, ничего. Просто жены всегда живут дольше, и им все достается…

— Это правда.

— Я уже ничего не считаю своим, разве что эту пепельницу… — Мацина положил грубые, толстые пальцы на блюдечко из волнистого стекла с приваренными к нему маленькими черными гондолами, с высокими гондольерами и пригнувшимися пассажирами. — Эта пепельница из Венеции. Сам я в Венеции не был, думаю, что там не был никто по фамилии Мацина. А пепельница из замка в Дубованах. Мациновские жены долго берегли ее — сами того не зная, покуда наконец она не попала в этот дом, на этот балкон, на этот столик… Погода такая хорошая, что я взял ее сюда. Я очень ее люблю. Когда я курю и стряхиваю в нее пепел, то получаю удовольствие в три раза большее, особенно если это бывает на воздухе, на балконе. Посмотрите, пан инженер, как в ней переливается свет, образуя очаровательные легкие переходы, весенние оттенки, если можно так выразиться, будто дым поднимается к голубому небу, будто вдалеке пестреет свежевыкрашенный луна-парк, будто в весенней желтой воде как в зеркале отражается небо, будто где-то здесь распускаются почки и начинают цвести деревья и те самые колья в заборе. Я берегу эту пепельницу как зеницу ока, я ее сам и мою, когда слишком загрязню пеплом, потому что боюсь, что всякий другой ее разобьет; вымыв ее в ванной и ополоснув, я иной раз смотрю через нее на свет, любуюсь весенними оттенками, и, когда в этом волнистом стекле переливаются волны, мне кажется, что стеклянное море ожило, ожили гондолы и пассажиры и что все это поет «лонда э плачида, просперо иль венто»[13]… Вот это кусочек настоящей красоты, настоящего искусства, что-то невиданное и как бы живое! Это вещь! Это природа! Художникам бы надо научиться в какой-то такой форме конденсировать красоты природы, потому что природа — о! — если она девственна, она неприятна: насекомые, змеи, лягушки; если тронута, она еще более неприятна: над ней стоит губительный смрад современной индустрии и пожирает все, что пока зеленеет… Но извините, пан инженер! В прошлый раз мы разговаривали о чем-то другом. По-моему, это ерунда! Такого не будет, пан инженер!

— Будет!

— Ой ли?!

— Будет!

— Не будет! — резко возразил Мацина своему соседу, инженеру, доктору Павловскому, хотя знал, что будет так и ничто не задержит завтрашний день.

Солнце еще не появилось на балконе у Павловского, потому ему сиделось у Мацины приятно, и он говорил себе, что он гость и ему не следовало бы так настойчиво доказывать бывшему бухгалтеру, как это будет. При полной автоматизации производства о бухгалтерах никто уж и не вспомнит… Но зачем доказывать соседу такую очевидную вещь. Еще обидится… Поэтому он сказал мягко: «Будет!»

— Ну пусть будет! — согласился Мацина, решив, что так он заставит инженера замолчать. Он бывший бухгалтер, постепенно все становится бывшим, всюду одни бывшие… Где все те бывшие из бывшей «Карпатоданубии»? Времена бухгалтерии уже тогда отошли в прошлое, подумал он, когда появился тот сумасшедший, что придумал и сконструировал первую счетную машину, — уже тогда бухгалтеры перестали видеть всю подноготную мира, как они видели раньше. Он посмотрел на пепельницу. Гондолы на ней плыли попарно и друг за дружкой, Мацина аккуратненько складывал между ними в штабеля обгоревшие спички. Он любил порядок, любил видеть все в столбиках цифр. Гондольеры везут дрова — не чу́дно ли это? Невиданно, живо, красиво! Ему вспомнилась жена, как она забирала вещи, когда уходила. «Бери все! — вспомнил он свой крик, — все отдам тебе, не отдам лишь детей, картины и эту пепельницу!» Она много чего взяла, увезла, особенно она любила мебель, ему остались дети и кое-какие вещицы, картины удалось довольно хорошо распродать, иначе на что бы он жил? Осталась только «Даная» Ваха, ее никто даром и то не хотел брать, но, может быть, найдется-таки какой-нибудь дурак или Даная найдет своего дурака, так будет сказано вернее — может быть, ее купит вот этот инженеришка в свою новую квартиру… Да, у него осталась только Даная да эта пепельница, на солнце она всегда полна оттенков — сейчас красивых, весенних. Жену он поймал с поличным, выгнал — она вышла замуж, но и он не жил бобылем, нет, он жил с кем попало и сейчас живет с дорогой Ирен… что уехала в Кошице… Она и в самом деле дорогая… Бухгалтерия подыхает, вот интересно, деньги множатся, их все больше и больше, хотя у человека, вроде него, их все меньше и меньше, а жены всегда дорого стоят, собственные, чужие, ничейные, — а глупых и нетребовательных становится все меньше. О, когда он заправлял в «Карпатоданубии», все было по-другому! Жена — вещь дорогая, опасная, иногда и муж тоже — что может знать о том этот инженеришка, недавно женатый, у него красивая жена — пора и ему начать знакомство с «аварийностью» брака. И ей… Какие они золотые, когда идут вместе, под ручку, счастливые — вот мы идем, смотрите, люди, на нас, мы выиграли земной шар!.. Но все не так. И он еще поучает насчет комплексной автоматизации. Видимо, пока не нашел другой жертвы, кроме него, бывшего бухгалтера. Думает, что видит подноготную мира… Как только появилась на свете первая счетная машина, человек сразу перестал видеть все по-настоящему. Это еще пустяки — а что увидят люди, когда уже не будут вести счета? Ничего этот инженеришка не знает. Иногда не мешало записывать в книги и то, сколько стоили людям жены, — ведь книги, настоящие книги, это были романы, это были стихи, это была история, учебники жизни!.. Он многое узнал, пока вел бухгалтерские книги в «Карпатоданубии»… Но придут машины, много машин, сплошные машины, машина не шевельнется без машины, цифры будут сыпаться сами по себе, бухгалтеры исчезнут из этого мира, как исчезают менялы, колокольные мастера, сапожники, крестьяне, и жизнь понемножку оглохнет, ослепнет, у нее появятся сомнолентные состояния… У Мацины начали смыкаться глаза, он пересилил себя и вдруг решил, что он уже действительно не слишком пригоден для решения вопросов будущего человечества. Но, но…

На крытой галерее корпуса 4 «Б» действительно гулял весенний ветерок, клонил туда и сюда дым, поднимающийся из закопченных труб, шевелил и раскачивал длинные черные провода телевизионных антенн. Он гонял от солнца легкие белые облачка, а солнце было скорее тусклое, чем яркое, и грело мягко. На Колибе и на Камзике в коричневый зимний цвет уже добавлялся слабый раствор голубой и зеленой краски, на крышах порхали и чирикали воробьи, кое-где ворковали голуби, порой на крышу залетал дрозд. Высоко в небе с ревом проносились и исчезали реактивные самолеты, металлический гул падал на крыши и ссыпался между крышами, стенами в слуховые окна, на дно города. Снизу слышались скрип, скрежет и звон трамвая, завывание «спартаков», «фиатов» и прочих автомобилей, катящих вон из города в сторону гонимой и убегающей природы, время от времени долетали детские голоса, грохот железного обруча, удары по нему, взрывы криков, словно бы из огромных детских и юношеских глоток. Было слышно, как где-то выбивают ковер. Недалеко от дома скрипел кран, и в большой бетономешалке шуршала щебенка.

— Это была работа, достойная интеллигентного, образованного человека?

— Конечно, была. И пока еще остается.

— Считать деньги другим людям…

— Конечно, другим, и себе тоже…

— Вы говорите, золотые времена уже миновали.

— Конечно, миновали, — сказал Мацина. — Вы, пан инженер, полагаете, не сердитесь, пожалуйста, что бухгалтер — устаревшая машина, что это, так сказать, разжалованный человек, человек, уцененный до какого-то глупого механизма, но это неверно. И сегодня без бухгалтерии вы не двинетесь с места — что будет после нас?.. Не знаю! Бухгалтер… Нет, у бухгалтера должна быть способность оценивать, фантазия и прочие качества. Я, слава богу, не опускался до роли считающего механизма и благодаря своей бухгалтерской фантазии открыл самые разные вещи, не один только подлог, но даже то, что меня обманывала жена.

Инженер Павловский подумал про свою женушку и смолчал. Смотрел он как бы всем своим длинным белым лицом, быстрые черные глаза его как-то не помещались в черную раму очков, а вся фигура в голубом тренировочном костюме словно бы пятилась от Мацины.

Корпус 4 «Б», как всегда в воскресенье, гудел от тупых ударов и выдыхал из окон запахи вареной, печеной, жареной пищи. Кто не отправился в поход, тот был в церкви, и почти все, кто остался дома, стучали деревянными молотками по кускам свинины — всюду готовился обед.

— Когда жена обманывает, — разглагольствовал Мацина, — она скроет все, только одного не может скрыть — денег, пан инженер. Не то что она их теряет или забывает, нет, она за этим ужасно следит, но дело обстоит таким образом: то у нее нет денег, а то их слишком уж много. То купит, чего раньше не покупала, а то не купит и того, что обычно всегда покупает, — мол, не на что. И тому подобные вещи… То есть появляется какая-то рассеянность, она как бы разучивается обращаться с деньгами — деньги, как и бухгалтерия, изобретение мужское… Я долго не обращал на это внимания, возможно даже, просто я не замечал, но стало казаться подозрительным, что она вдруг заполняла квартиру цветами или засыпала детей конфетами и шоколадом, в другой раз — апельсинами и тому подобным, а то накупит разного барахла, которого я ни до, ни после уже никогда не видел… Сплошные случайности, рассеянность, никакой системы…

— Для этого не надо быть бухгалтером.

— Разумеется, дорогой пан инженер.

— А что же потом, пан доктор?

— Обманывала она, обманывал и я, но система, пан инженер, у меня была система!

Павловский засмеялся, нагнулся. Мацину он знал хорошо, но сейчас вглядывался в него пристальней. Как мог и может такой вот коротенький, неуклюжий человечек рассуждать о подобных вещах? Это ведь удел других, более рослых, красивых… Он смотрел на приземистую фигуру сидящего перед ним человека, руки и ноги его казались ему грубыми, толстыми, голова слишком круглой, глаза слишком уж светло-серыми, бесцветными, лицо невыразительным.

— Такие вещи, о которых вы говорите — покупки и прочее, — каждый бы заметил. Для этого не обязательно владеть бухгалтерией.

— В этом вы правы.

— Ну так что же тогда?..

— Мой дорогой пан инженер! — сказал Мацина, лицо его расплылось в улыбке, глаза сощурились снисходительно, как только могли сощуриться при проявлении такой непоправимой непонятливости. — Дорогой мой пан инженер, у меня была способность бухгалтерской оценки, бухгалтерская фантазия, а главное и самое важное — бухгалтерская выдержка. Выделять статью за статьей — вот в чем суть! Узнавать, оценивать, фантазировать — помогать себе фантазией, определять, что жена совершила согласно этой статье, в какой степени обманула меня. И я узнал страшные вещи. Если бы я мог рассказать вам все!.. Не хочется надоедать. Но я терпеливо отсчитывал статью за статьей, это было как дневник, журнал, записная книжка, этакий блокнотик — называйте как угодно. В том содержалось что-то от каждого из этих слов, и однажды я все суммировал и предъявил… Не сразу, я не высыпал всего, а медленно выкладывал перед женой сумму, день и час, сумму, день и час… Это были отличные записи, действительно отличные! Они звучали как прекрасная музыка! Только пусть вам никогда не придется исполнять ее, пусть судьба упасет вас от этого! Жена была не в состоянии произнести ни слова, ни единого слова… На мои деньги она содержала любовников и все, что для этого требуется, хотя тогда она не могла на меня пожаловаться, — Мацина улыбнулся, — я всегда выполнял свои обязанности получше всякого другого… Ну, это между нами, мужчинами… «Аварийность» может разрушить и самый прочный брак… Ну какое нам сейчас до этого дело! Знаете, дорогой пан инженер, ваша автоматизация — интересная штука, мне она очень нравится, хотя и снесет один из столбов, на котором зиждется моя жизнь, собственно говоря, не одни, многие. Эта моя бухгалтерия, мое терпение, они, быть может, спасли мне жизнь. Если бы я не смотрел на свою жену как на статью, и на всю ее, да и мою жизнь тоже как на статьи дохода или расхода, мне был бы каюк… Я вспыхнул бы как бочка с бензином и, возможно, убил бы ее, возможно, я перебил бы этих ее, как их… возможно, я бы и с собою в конце концов покончил, сунул бы голову в петлю. Бухгалтер, крестьянин и так далее и тому подобное — это такие, я сказал бы, столбы жизни. Они стоят, не двигаются, с ними ничего не случится, даже когда под ними течет огненная лава — неважно какая. Человек выдержит, когда он кто-то, но, если он никто, как он сумеет выдержать? Я боюсь ваших автоматов, боюсь, что не будет людей, будет сплошной никто, сплошные бывшие — ведь мы и сейчас к тому идем…

— Все это не так, пан доктор!

— Увы, так!

— Но человек должен думать о будущем, а не только о прошедшем, как вы говорите, про будущее людей, людей — а тут уж не обойтись без автоматизации. Я знаю, все изменится, и уже сейчас надо думать, что сохранить из того человеческого, что есть в человеке, как вы выражаетесь, а что отбросить, что сохранить из наследия культуры, искусства… Помнить об этом надо уже сейчас. Какие из накопленных ценностей необходимо оберегать, совершенствовать и развивать воспитанием, культурой в будущем человеке… В каждом, не только в тех ваших столбах жизни…

Павловский умолк. Он осекся — зачем это он рассказывает Мацине про автоматизацию? Зачем начал? Для чего защищать перед ним то, что очевидно?

— Ой ли?!

Павловский ждал, что Мацина скажет еще что-то.

— Ой ли?! — Так выразил Мацина бо́льшую часть своего мнения о будущем человечества. Минуту молчал, потом начал пояснять свое «Ой ли?!».

— Людям будет нечего делать, они лишатся того, через что́ следует смотреть на мир, на жизнь. Они будут страдать сомнолентными состояниями и кончат тем, чем кончил тот распрекрасный петух.

— Какой петух?

— Я вам еще не рассказывал о нем?

— Нет.

— Это очень серьезный вопрос.

— Что?

— Не рассказывал ли я вам про это?.. Человек в моем возрасте обязан задавать этот вопрос перед каждой фразой, чтобы не стать посмешищем, то есть чтобы не повторяться до омерзения.

Мацина улыбнулся Павловскому, прикрыв свои бесцветные глаза, и рассказал ему, что видел однажды, когда был дома в родном селе, в Дубованах.

— В тот год тоже была погожая весна, — начал он, — такая весна, какие случались в деревнях. Дубованы тогда просто желтели от гусят, цыплят, утят, и я, студент на каникулах, окапывал садик перед родительской халупой. Садик находился у самой дороги, и недалеко от него, над речкой, был расшатанный деревянный мост. Когда по мосту ехала телега или мчалась машина, бревна грохотали, будто гремело из-под земли, а на мосту поднималась густая тяжелая пыль. Окапываю я садик — это было во время пасхальных каникул, — вдруг разогнул спину, выпрямился и вижу, как с соседнего двора выбегает на мост хорошенькая крапчатая курица. Наверно, она долго смотрела, какая отличная пыль поднимается на мосту, и ей захотелось насыпать себе этой пыли в перья и под крылья. Она уселась посередине моста и крыльями начала сгребать ее на себя. У моей мамы был тогда прекрасный петух, красавец, она им очень гордилась. И я вот как закрою глаза, так вижу, как этот красный петух с зелеными шпорами и огненным гребешком мчится со двора и — на мост. И конечно, мой дорогой пан инженер, прямехонько на курицу, хотя на мост со скоростью для тех времен фантастической — около сорока километров в час — въезжала «праговка» с районным врачом. Загремело, пыль поднялась, осела, и на мосту остался раздавленный петух, ну конечно, со своей партнершей — два мокрых пятна кроваво-грязных перьев.

— Не скалькулировали.

— Так точно.

Павловский засмеялся.

— Надо калькулировать, мой дорогой пан инженер, последовательно, статью за статьей. Выдержка, способность оценивать, фантазия — и все будет фьють! Сомнолентное состояние, сомнолентные мгновения, лишь это останется…

— Ну-ну, пан доктор, последнее мгновение вряд ли можно считать мгновением сомнолентным и ни в коем случае нельзя считать сомнолентным состоянием.

— Это правда, — согласился Мацина, — но лишь до некоторой степени — ведь как иначе назвать состояние, в котором человек или петух влюблен только в самого себя? Да, только в самого себя, не в предмет. Ни на что не обращает внимания. Я не умею назвать это иначе. — Он встал и вышел, захватив с собой и венецианскую пепельницу.

Продолжая про себя смеяться над петухом, Павловский вдруг стал серьезным и задал себе вопрос: а что, если у этого чудака Мацины, некрасивого коротышки, простофили и пенька в толстом коричневом халате, что, если у него попросту повреждены хрусталики в глазках-щелочках? Не видит ли он все кособоко и смешно? И куда он, собственно, убежал? Может быть, наступит время, когда не будет ни бухгалтеров, ни врачей, ни священников, ни крестьян. Будут только ученые, инженеры и художники. Инженеров будет мало, они будут только наблюдать за производством, а все остальные будут исследовать и создавать. Кроме них, будут еще спортсмены. Подумаешь, не будет столько столбов, как было. Что больше — человек или инженер, ученый, художник, спортсмен? Конечно, конечно, спортсмен больше, чем просто человек, и художник, ученый, инженер тоже больше, человек сам по себе — это еще ничто, это никто, бывший никто, будущий никто; такой человек, как Мацина, может и вправду быть только петухом на дубованском деревянном мосту. Такая судьба постигла не одного инженера, инженера тоже, но все это в прошлом… Павловский начал иронизировать над самим собой, и ему стало досадно, что он сюда вообще пришел. Почему он допустил, чтобы его пригласили, зачем обещал? Начал терзаться вопросом и вопросами, как и почему случилось так, что он начал общаться с Мациной. Кто виноват? Что этому причиной? В доме много квартир, в квартирах семьи, их отделяют лишь тонкие стены, а люди не общаются, даже не здороваются, не интересуются друг другом… Возможно, так и лучше… Ячейки квартир, в ячейках семейные единицы, иногда и несемейные, но единицы — и что связывает одну единицу с другой? У Мацины трое сыновей, они с ним не живут, здесь даже не бывают — вот их ему и не хватает, потому он так любит, чтобы около него был человек помоложе, любит молодых, даже очень молодых, ведь Файоло — еще совсем сопляк, но где-то научился отлично играть в карты, и Мацина это очень в нем уважает.

Мацина принес карты, сигареты и вымытую венецианскую пепельницу.

— Где они? — спросил он. — Почему не пришли?

— Наверно, забыли про карты, может, вообще не придут.

— Закуривайте, пан инженер! Может быть, это приманит их. — Мацина разложил полукругом карты на раскладном столе. Ярко засияли черви, бубны, пики и трефы.

— Может быть, вот они приманят третьего и четвертого.

Курили и ждали.

Спустя какое-то время пришел длинный, тощий Файоло, поклонился, сказал: «Доброе утро!», улыбнулся широким ртом, выпяченной челюстью и белыми зубами и, хотя уже был переломлен у щиколоток, в талии и в шее, переломился еще и в коленях, весь переломился, сложился на раскладном стуле и положил на стол маленький радиоприемник, который тихо повизгивал венские песенки.

— Извините, что я пришел так поздно — я боролся с «мутью»!

— С «мутью»? — удивился Павловский.

Мацина хотел спросить то же самое. Его обидело, что Павловский опередил его.

— Ну я с ней расквитался.

Мацина больше ничего не спросил.

Павловский тоже, чтобы не опередить Мацину.

— Такая проблема — школьный урок, — сказал Файоло. — «Муть» разливается по мозгам, въедается в них, и, пока не избавишься от нее… Да вы сами знаете…

Он испугался, чувствуя, что «муть», и отнюдь не школьная, опять засела в голове: по солнечной стене слетела серая тень — это голубь сел на окно и заглянул ко мне, не началась ли в комнате моей весна… Ох, чтоб ее, вот уж «муть», так «муть»! Тухлятиной отдает, похуже древесного грибка. Не мешало бы очиститься от нее! Давно пора! Ее нельзя оставлять в мозгу, нет и нет! Может, это удастся сделать здесь, на балконе, может, еще быстрей, чем там, в котельной… Что, если про эту игру или игры, которые здесь будут, узнает Тадланек? Не пойдет ли он сразу к маме Белы? Он на такое способен! Да нет, пожалуй, нет…

— Ну как, пан Файтак?

Файоло посмотрел на Мацину.

— Как мы сыграем со шведами?

Минуту-другую они говорили — Мацина и Павловский. Файоло не следил за матчами, он даже не знал точно, говорят они про хоккей или про футбол, ему было безразлично, он думал о длинноногой Беле Блажейовой. Мацина мысленно беседовал со своей подругой, знакомой, то есть с Ирен. Как все обманчиво в мире! — думал он. Ведь она даже не знакомая в прямом смысле, не подруга, нет, она пр этом осто дорогостоящая жена, но он на ней, вероятно, не женится… Пожалуй, что нет… Павловского же не оставляло в покое будущее человечества, он все раздумывал над мыслью Мацины об убожестве жизни без бухгалтеров… По солнечной стене слетела серая тень — это голубь сел на окно и заглянул ко мне, не началась ли в комнате моей весна… Елки зеленые! Прочитать эту «муть» Беле? Помрет со смеху!

На балконе было приятно, дул ветерок, не принося запахов дыма городского дна. На высокой телевизионной антенне ворковали голуби, рядом, на антенне повыше, пел черный дрозд. Ветерок слегка покачивал антенну. Весна была везде. Карты на столе пестрели куда более живо, чем в котельной, пепельница с гондолами блестела и переливалась весенними оттенками.

Их было трое, они ждали четвертого.

А он все не шел.

Подождав немного, они опять закурили сигареты, предложенные Мациной.

Файоло сгреб карты в кучку.

— Пан доктор Мацина здесь рассказывал интересные вещи, — сказал вдруг Павловский. Ему было не по себе. Он не знал почему, но Мацина вдруг показался ему слишком круглым, Файоло слишком угловатым, тощим и согнутым, слишком молодым, и еще ему показалось, что у обоих слипаются глаза. — Вы, наверно, знаете, товарищ Файтак, что такое автоматизация, для чего она и к чему она приведет? — спросил он у Файоло, радуясь, что ему удалось сформулировать вопрос столь точно.

— Еще бы, товарищ инженер! — ответил Файоло.

Такой ответ немножко обидел инженера Павловского, и он решил, что надо объяснить ему, что его как представителя молодого поколения ожидает в будущем. Это надо подать с перчиком! — сказал про себя Павловский.

— Видимо, вы хорошо разбираетесь и в последствиях автоматизации…

Мацина вдруг почувствовал, что в голове у него какой-то неприятный темно-серый туман. Он переползал (это он успел подумать!) у него, как бывшего бухгалтера, через столбики мозга. Мацина испугался конфуза — еще заснет в их присутствии… Он начал прислушиваться, но ему было неинтересно. Ведь это большей частью его мысли, его опыт, что сам по себе человек — никто, никто, если он не кто-то; и если он перестанет быть кем-то, он опять будет лишь никто… но, дескать, это не так. А как? Мол, понятие «человек» надо наполнить достижениями человечества. Ну вот! Веки у него отяжелели. Он старался, чтобы они не закрылись, не слиплись, напряженно слушал Павловского, слушал непонимающе поддакивающего Файоло и приглушенные песенки Вены. Сигареты докурились, на венецианском волнистом море плавали три некрасивых окурка, пепел и обгоревшая спичка. Венецианское пожарище… Говорят, что в Венеции море некрасивое, грязное, пахнет… Мацина смотрел на пепельницу и вспомнил, что у него еще есть Даная работы Ваха. Если бы ее продать! Ну ладно! Кто сегодня купит ее за соответственную сумму? У кого она есть, эта сумма? Один все проест и проживет, другой пропьет, третий, если у него что-то останется, экономит сначала на туристические поездки через ЧЕДОК[14], потом на машину, а там на квартиру, на дом. И Данаю лучше убрать… «Берите, пожалуйста!» — предложил он Павловскому и Файоло сигареты, но те вежливо отказались. Чтобы не заснуть, он закурил один. Минутку еще слушал, какая огромная предстоит работа, чтобы ученые, инженеры, художники и спортсмены суммировали все достижения человечества от самого появления этого разумного существа на земле. «Люди будут не просто людьми, этого будет мало, — доносилось до него сквозь какой-то неприятный туман. — Этого будет мало, товарищ Файтак. Каждый должен стремиться, чтобы стать совершенным спортсменом или художником, совершенным ученым или инженером; вот как это должно будет быть — инженер не сможет довольствоваться тем, что он просто совершенный инженер, чтобы не стать…» …петухом на мосту, невольно подумал Мацина и на мгновение отключился. На малюсенькое мгновение. Этого было достаточно, чтобы он очень испугался. Ему не хотелось, чтобы Павловский и Файоло заметили, как ему дремлется, как он спит и не интересуется будущим человечества. Останутся только четыре профессии, но в таком случае мир-то опустеет… И разве может быть такое, чтобы из каждого человека получился совершенный инженер, ученый, художник, спортсмен? Да еще не довольствоваться этим, ну уж! Инженеришка ничего не смыслит, запутывается в собственных незрелых фантазиях… Мацина затянулся сигаретой, и тут же ему пришла в голову спасительная идея. Он взял со стола венецианскую пепельницу. Он будет держать ее, стряхивать в нее пепел — и тогда уж точно не заснет, раз в руке у него будет такая прекрасная вещь, кусок драгоценной стеклянной заграницы, наверное, еще тех времен, когда венецианское море не воняло таким количеством… Да, таким количеством… В Венеции живет много народу, еще больше туда приезжает, приезжает очень много, слишком… Венеция провоняла тем товаром, который каждый турист, и не только турист, привозит с собою, куда бы он ни приехал… Мацина курил, держал пепельницу и слушал. Для больших вещей достаточно и маленьких мгновений, решил он, таких, как малюсенькие цифирки. И сон бывает такой короткий — подумал и впал именно в такой короткий сон. Он видел, как на балкон вбегает Ирен вся в весенних тонах, в розовом легком плаще, в сером летнем платье, в белых туфлях. «Яни, — кричит она, — ты здесь? Я не помешаю тебе играть, да? Ты!.. Тебе не стыдно, обманщик?!» Она кричит на него, лицо у нее странное, какое бывает у женщин после многих пьяных и прокуренных ночей. Ее полное тело выпирает сквозь платье и плащ. «Ты обещал мне, что продашь картину, эту голую бабу с дукатами, а ты ничего не делаешь, сидишь здесь и играешь, играешь!» — «Ирен! — говорит он ей по-хорошему, мило. — Этот инженеришка и этот Файоло — они принадлежат будущему человечества… Я должен поддерживать с ними общественные отношения, постепенно приобщать их к искусству, вызвать в них интерес. У инженеришки денег достаточно, и у отца Файоло тоже, Тадланек ведь не купит Данаю, Мико тоже нет — не бойся, гешефт будет сделан!» — «Плевать мне на твое будущее, мне деньги сейчас нужны». — «Как ты выражаешься, Ирен?» — крикнул Мацина и проснулся.

— Что с вами, пан доктор?

Файоло улыбался, сейчас он не особенно злился, что в голове у него снова подымается «муть»: на крыше веет ветерок, шевелит провода — это мысль летит день и ночь, не зная, что летит она к тебе.

Мацина опомнился, вскочил.

— Ой, ой, ой! — сказал Павловский. — Господи, какая жалость, пан доктор, как жалко — «лонда э плачида, просперо иль венто» — как жаль!

Мацина смотрел, как инженер Павловский и Файоло собирают на мелких твердых плитках осколки и осколочки венецианского моря, остроконечные, колючие и отливающие весенними оттенками. Минуту спустя он молча принес веник и смотрел, как Файоло подметает острые осколки венецианской стеклянной песни. Потом, сделав над собой усилие, улыбнулся и сказал:

— О, я потерял уже гораздо больше! Мне жаль красивой пепельницы, но я потерял — увы! — больше, чем кусок венецианского стекла. Это моя вина… Наверное, нужно было слушать, пан инженер, как вы пытались строить новые опорные столбы жизни и мира. Кто не слушает, тот впадает в сомнолентное состояние и теряет кусочек красоты, который ему оставили женщины.

Ему нравилось и удивление Файоло, и его зубастая мужская улыбка.

— Пан Файтак, надеюсь, вы слушали, что вас ожидает в будущем, — сказал Мацина, думая все время об Ирен: пускай останется в Кошицах хоть навсегда! Хоть бы она вовсе не возвращалась! Во сне она была страшная, как выжатая тряпка.

Файоло тщательно подмел осколки венецианской красоты, собрал их на совок и отнес в мусорное ведро. Елки зеленые, это, наверное, так и есть, думал он и о себе. Как только перестанешь интересоваться будущим, потеряешь не только настоящее, но и прошлое, вот это сила! Потеряешь все три измерения.

— Ну что, сыграем?

— Что вы хотите этим сказать, пан доктор?

— Сыграем втроем, — сказал Мацина, ушел в комнаты и вернулся с бутылкой, в которой было немного ликера «бехеровка». Кроме бутылки, он держал в руках еще три стаканчика и большое модранское чудо — глиняную пепельницу, разукрашенную пестрыми узорами. Все это он поставил на стол.

— Значит, сыграем?

— Конечно, — сказал Мацина Павловскому.

— Четвертого ждать не будем?

— Не стоит, — сказал Мацина Файоло и подумал про страшную Ирен. — Не будем. И прошу вас, пан Файтак, налейте! Мне кажется, вы здесь самый младший.

— С удовольствием!

Над балконом пронесся легкий ветерок, солнце весенними переливами заблестело в стаканчиках с «бехеровкой». Ветерок зашевелил высокими антеннами, раскачал черные провода.

И тут пришла проворная молодая жена Павловского в теплом костюме из твида весенне-пастельных тонов (она должна была прийти как четвертая для игры), и Павловскому Мацина показался еще более круглым, Файоло еще более угловатым и согнутым. Но жена явилась позвать инженера, чтобы он помог ей, и Павловский ушел в лабораторию. Мацина молча сел за стол, размышляя, на каком месяце пани Павловская и что, если все будет в порядке, Павловскому придется заниматься настоящим, а не будущим человечества. Да! — подумал он еще. Этот твидовый костюм пани Павловской надо бы уже отложить, он ей теперь не к лицу. Глаза опять начали слипаться. Файоло засунул тихонько поющий транзистор под мышку. Нагнувшись, слушал приглушенную музыку, тупо смотрел в пустоту и размышлял: вот и кончилась игра в карты… Он слушал музыку с надеждой, что она поможет ему очистить мозги от «мути». На крыше веет ветерок, шевелит провода — это мысль летит день и ночь, не зная, что летит она к тебе… по солнечной стене слетела серая тень — это голубь сел на окно и заглянул ко мне, не началась ли в комнате моей весна… опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне… Вот елки-палки! — подумал он и поднялся. Постоял над спящим Мациной, не зная, будить его, чтобы попрощаться, или оставить так, пусть поспит. Жить среди пожилых — не фунт изюма, черт побери! Нет, так нельзя! — сказал он себе. И, не будя Мацину, тихонько ушел с балкона и из квартиры. Медленно, в раздумье спускался он в котельную. Мико, наверно, там, Тадланек еще топит, обучает Мико, как надо орудовать около котлов, может быть, туда спустится и Мацина, когда проснется, придет туда отдохнуть от внучек, ведь он, кажется, только оттого и ходит в котельную играть в карты… Нехорошо, если Тадланек даже намеком даст понять матери Белы, что он настал их в подвале… Это бы Белину маму ужасно расстроило.


Перевод Н. Замошкиной.

Загрузка...