Подвыпившая и, по мнению некоторых строгих посетителей кафе, не в меру разгулявшаяся компания поднялась из-за мраморного стола, удалилась, и за столом остались двое трезвых — Мария Ремпова и Штефан Балтазар. (Они уже оглядели друг друга, оценили — Балтазар подумал: воздали должное — и убедились, что оба стройны и приятной наружности. Мария была пикантна: на переносице между бровями маленький шрамик от удаленной опухоли, красивые светло-каштановые волосы, загорелое лицо, маленькие руки, красивая фигура, голубое платье с белыми пуговицами, а Штефан Балтазар был худ лицом, энергичен, и глаза, коричневые, как каштан, светились остро и беспокойно. И он загоревший, худые руки с очень длинными пальцами, черные волосы, приподнятые на темени и на затылке, под левым глазом тревожно западающая одинокая, кривая морщинка.) Он оперся руками на стол, шаткий стол закачался. Из бокалов и чашек непременно бы выплеснулось, но на столе, к счастью, их не было. И ничего не опрокинулось, не разбилось — официант все уже унес и стол вытер. У Марии Ремповой мраморная столешница вызвала мысли о шаткой плоскости.
— Качается, — сказал Балтазар.
— Шаткая, — ответила она и про себя подумала, как можно на такой шаткой плоскости с плохо вытертой пепельницей начать строить новую жизнь. А, впрочем, кто знает… — Да, это не наклонная, а шаткая плоскость.
Балтазара покоробили Мариины слова. Она уж не раз их повторяла, верно, непрестанно думает об этой статье в газете. Статье он дал весьма внушительный заголовок: «Семейная жизнь на шаткой плоскости» — и решил, что все в лучшем виде. Статья вышла в воскресном номере. Неприятная была обязанность, но она целиком выполнена, и можно поставить точку… Да, вот тебе и поставил! Ну и дал он маху! В статье хотел слегка высмеять мелкие человеческие слабости и повседневные горести, может, и прихоти избалованных женщин — и вдруг здесь, в кафе, за этим столом, сегодня, сейчас, по чистой случайности, за этой вот шаткой плоскостью он познакомился с Марией Ремповой, с этой не очень уж некрасивой и не очень уж неприятной женщиной, а статья его касалась ее судьбы, ее слабостей и горестей, а насколько они мелки и повседневны, кто может знать? Вот уж поистине глупая случайность, не переставая думал он и ругал себя за то, что все время твердит одно и то же. И так ли уж глупа эта случайность? Она ли виной тому, что он так глупо повел себя? Ведь случайности этой тогда еще не было. А теперь не встанешь так просто, не уйдешь, конечно, нет. Принесут еще кофе, коньяку. Коньяк пили до этого, в том же духе можно и продолжать. Он вытащил из кармана сигареты и зажигалку, что привез из Вены. Зажег, курил, уйдя в себя.
— Отчего вы такой молчаливый?
И впрямь глупая случайность, досадная история. Теперь не встанешь, не уйдешь, раз она осталась с ним. Надо бы как-то перед ней оправдаться, чем-то ей возместить, но чем? Сперва коньяком, а потом самим собой? Или как-нибудь по-другому? Кайя ведь не узнает, занимается… готовится к экзаменам… Коньяком — лучше всего.
— Слышите, пан редактор, отчего вы такой молчаливый?
— Простите, что вы сказали? — Балтазар взглянул на маленький, как ему показалось, пикантный шрамик на ее переносице. — Это еще долго протянется!
— Что, простите?
— Я еще долго буду таким молчаливым.
— Думаете?
— Мне кажется…
— Вам это сейчас кстати! Многие вещи тянутся долго. Неужели вы этого не знаете? Даете людям советы, как жить, а сами не знаете, что такие вещи очень затягиваются. Это был в самом деле необычайный совет, который вы мне дали в газете. Смеялась я как ребенок, но то был горестный смех. Смеяться над такими вещами возможно разве что минуту, особенно в таком состоянии, в каком была я. А это действительно приятная случайность, что как раз тут мы и познакомились. Я, право, не ожидала, что после всего того, что со мной приключилось, на мою долю выпадает еще и такая приятность. Когда я поняла, кто, собственно, вы, у меня дух захватило. Думаю, у вас тоже. В самом деле, приятная случайность!
Приятная случайность! — подумал Балтазар. Дурацкая, а не приятная. Но этого же не скажешь, как, впрочем, и того, что он хотел лишь высмеять мелкие и повседневные горести некоей Марии Ремповой, неприметную сыпь на коже человечества. И вот Мария Ремпова здесь, рядом — невероятно! Уж со сколькими такими советчиками и помощниками случалось подобное? Это любому известно, а он забывает!
Мария вдруг рассмеялась, но горьким и коротким смехом, потом, смутившись, поглядела на мраморный стол и на плохо вытертую пепельницу с острыми, неотшлифованными гранями.
Балтазар сидел за мраморным столом, напротив нее, и с каждой минутой его все больше раздражала статья и рубрика «Советуем, помогаем». И это журналистика, да? Самая настоящая подлость.
Обоим показалось, что с их мыслей кто-то вдруг сдернул гремучие шторы шершавой, солнцем и дождем изъеденной и проржавленной жести, словно эти шторы превратились в полосы, в поверхности шершавой бумаги, шершавой уже тогда, когда она вышла из типографии, и ошершавившей еще больше от нескольких строчек ее письма и от множества строк его ответа.
Кофейня шумела.
Мария Ремпова стала рассказывать, что ей не нравится в газете.
Штефан слушал ее и не слушал. Это его касается, в газете он ведет эту неприятную рубрику, после долгих дебатов с коллегами он дал ей не очень удачный заголовок: «Советуем, помогаем», — все состряпал так, на скорую руку. «Чего еще с этим волыниться?» — сказал он, и все с ним согласились. Под разнообразными заголовками: «Как прибавить в весе», «Как похудеть», «Потрескавшиеся руки», «Обветренные губы», «О гнилостных процессах в толстой кишке» и под многими подобными он отвечает с помощью специалистов на такие же, а то еще более разнообразные вопросы весьма разнообразных и весьма разнообразно пострадавших людей, отвечает… но хватит уже! Для ответа на письмо Марии Ремповой специалиста он не нашел, ответил сам, а чтобы и непострадавшие узнали из его рубрики, какая судьба подстерегает их, несчастных, процитировал несколько строк из ее письма, велел набрать их петитом, свой же ответ — жирным шрифтом и для всей статьи придумал заголовок. Еще смеялся над ним. «Семейная жизнь на шаткой плоскости». И думал было, что все решено, все в лучшем виде, такую, мол, дребедень никто не принимает всерьез, и вот вам, пожалте! Привет! Ну и дурацкая случайность!.. «Как мать двоих детей я очень страдаю оттого, что мой муж неожиданно оставил меня. Оставил на самое себя, обрек на неуверенность, нужду, осмеяние и позор. Он безответственно ухаживает за молодой девушкой и ставит под угрозу ее будущее… Мария Р.». Мелко, банально, сентиментально… Вслед за ее строчками он поместил свой ответ, да, было такое…
Мария Ремпова притихла, задумалась. Казалось, вот-вот расплачется, вот-вот… и вдруг рассмеялась. Вытащила из сумочки вырезку из газеты.
Балтазар хотел было вскочить из-за стола, но одумался. Нет, пожалуй, он останется. Выдержит все, отрубит одним махом — и дело с концом!
«В Ваших строках проступает боль, грусть, горе, тоска, возмущение и отчаяние оттого, что к Вам так безжалостно отнесся Ваш муж и что он продолжает вести себя подобным образом, — читала Мария Ремпова вырезку и улыбалась: до чего же приятно слегка помучить такого болвана, как Штефан Балтазар. — Полностью понимаю Вас, ибо Вы человек и мать, и — как явствует из Вашего письма — мать порядочная, честная и в полной мере сознающая свой долг. Но как Вы могли допустить, чтобы Ваш муж совершил проступок, в результате которого Ваша семейная жизнь оказалась на такой шаткой плоскости? Мы не знаем ни Вашего характера, ни характера Вашего мужа, но если то, что Вы пишете, правда, муж Ваш — образец убожества, испорченности, морального падения и полной безответственности. Итак, речь идет о человеке, чье поведение никоим образом не совместимо с добропорядочностью нашего общества. Он не достоин Ваших забот — это мы утверждаем с полной ответственностью. Если, однако, выходки Вашего мужа проистекают из свойств его характера и нет никакой возможности заставить его встать на правильный путь, Вашу совместную жизнь, по-видимому, трудно будет наладить. Но есть дети, которым нужны родители, нужен достойный пример и правильное воспитание — они должны стать полезными членами нашего общества. Любой человек поддается влиянию, и, несомненно, Ваш муж тоже. Попробуйте найти кого-нибудь из близких ему людей, родственников, к мнению которых он прислушивается, — пусть бы они объяснили ему всю низость его поведения и его дурное влияние на духовное развитие и воспитание собственных детей, являющихся как-никак достоянием нашего общества, его надеждой и будущностью. Если он любит своих детей и они дороги ему, он изменит свой распорядок жизни и исправится. А коль скоро даже эти доводы не достигнут желанного успеха, исправление окажется совершенно невозможным и в результате — полный крах совместной жизни. Но разрешите дать Вам один совет: не относитесь к этому чересчур трагично…»
Я же дал ей совет в допустимых пределах! — подумал Балтазар об исполненном долге и о своем тогдашнем отношении к нему. Зачем же она ему докучает? Зачем вообще люди докучают подобными письмами? Он тогда смеялся над своим ответом, смеялся, и когда увидел его напечатанным… А ответ, оказывается, здесь…
— Согласитесь, это был необычайный совет!
Балтазар молчал. Тогда смеялся, а теперь ей и того даже не скажешь, как он пытался написать что-то вроде записочки с предсказанием судьбы, какие на базарах вытягивают из ящиков попугаи или морские свинки. Ну и дурацкая случайность! Он, газетчик, журналист Штефан Балтазар — морская свинка, попугай!
Кофейня шумела, шелестела газетами, звякала бокалами и жестяными подносами, гудела оживлением улицы, вливающимся в открытые широкие окна.
— Как получилось, — спросила Мария Ремпова, — что мы остались тут одни?
— Да потому, что все, кто тут был, ушли.
Мария рассмеялась.
— Это вроде того, что вы написали: «Если Ваш муж не изменит своего распорядка жизни», или как там было… Будто его измена — распорядок жизни! Распорядок, по-моему, нечто иное. Человек не позавтракает или на завтрак съест шесть крутых яиц — вот это распорядок жизни, пан редактор. У вас есть дети?
— Нет.
— А вы женаты?
— Нет.
— А кто же вас осчастливил такой судьбой, что вам приходится давать советы несчастным супругам?
— Газета.
— Пройдет еще очень много времени, пока я разойдусь с мужем, но разойдусь обязательно. Думаю, он свой «распорядок» жизни не изменит. Нет, я знаю его достаточно хорошо, он не изменит его, пока не будет вынужден. Свои пищеварительные органы он в самом деле перегружает, уж если нам приходится заниматься распорядком его жизни — да, ему хочется потешить себя за всех своих предков, своим жизненным распорядком возместить их лишения. Ну и пусть себя тешит! Я не собираюсь при этом присутствовать! Нет-нет, увольте… Но девушка эта, вот ведь… С моим мужем ее не ждет ничего хорошего, это точно… Я должна была бы эту их связь разорвать, так, возможно, я помешала бы всему дурному. Но мне не под силу такое. Как? Одно знаю: ее судьба даст вам много, очень много поводов для добрых советов, если, конечно, эта девушка обратится за помощью в вашу рубрику. Мне обидно за ее судьбу, не хотелось бы оказаться в ее шкуре.
— Вы так думаете?
— Да, ее не ждет ничего хорошего. — Мария Ремпова улыбнулась, маленькие, подцвеченные фиолетовой помадой губы растянулись. — Да, я все время об этом думаю — ничего хорошего, ничего. Может, я ошибаюсь, не знаю, но, оглядываясь на свою жизнь, считаю, что у нее лучшей не будет, нет… Но это уже не моя забота, не ваша… Знаете, ведь я вам написала в газету не для того, чтобы вы мне посоветовали, помогли. Совсем не потому — знаю, что в таких случаях газеты не помогают. Написала я, видите ли…
— Пожалуйста, прошу вас! — Худой официант в черных брюках и белом полотняном пиджаке принес и поставил на шаткую мраморную столешницу черный кофе и желтый коньяк в рюмочках. Под жестяной поднос чистой стороной кверху — эдак деликатно — подсунул счет.
— Спасибо.
— Пожалуйста! — Официант по привычке поклонился, прибавил еще: — Этот столик малость качается, что ж — коммуналка! — Шаркнул черными штиблетами о пластиковый пол и повернулся. Повернулся еще раз, осторожно качнул столик, задумчиво посмотрел в большое окно, ушел.
— Я потому написала вам в газету, что хотела сказать…
— Ваше здоровье, пани Ремпова!
Они подняли рюмки с коньяком.
— Ваше здоровье, пан редактор!
— Ваше здоровье!
Выпили.
Штефан Балтазар проворчал, что коньяк отдает горючей смесью, зажег сигарету Марии и себе.
— Вы писали очень сентиментально, будто невесть что случилось. Простите, случилось, конечно, но такое ведь случается постоянно. Таких писем мы получаем сотни, и их уже нельзя воспринимать всерьез: муж храпит, у жены потеют ноги, муж не хочет мыться, жена нечистоплотна, непорядочна, муж пьет, жена курит и сплевывает куда попало, вот, если хотите… Для таких вещей нужна была бы отдельная газета, но кому на это все отвечать? И вы писали, что очень тяжело переживаете, что муж, мол, оставил вас, оставил на самое себя, обрек на неуверенность, нужду и так далее и тому подобное. И мне пришлось ответить, конечно, в допустимых пределах, как вы сами писали, в самом деле, у нас нет времени, чтобы отвечать на письма так исчерпывающе, как полагалось бы.
— Исчерпывающе!
— Именно, исчерпывающе, досконально…
— Почему же вы не опубликовали все мое письмо? Почему вы не ответили на все? Ведь я писала вам не о своей семейной жизни на шаткой плоскости, а совершенно о другом.
— Но ведь…
— Да, именно…
— О своем муже?
— Нет.
— Об этой подруге?
— Да.
— Подруга, подруга… Подругами мы вообще не занимаемся в этой рубрике… Мы должны отвечать только на жгучие вопросы, поэтому в письмах отыскиваем лишь самые наболевшие и, возможно, еще разрешимые проблемы, а не подруг… Проблемы разрешимые… Муж бьет детей, издевается над ними, чтобы отвратить от себя заодно с ними и жену, жена заставляет детей обманывать отца, высмеивать, оскорблять и в конце концов его выгнать… Это вещи, пожалуй, даже болезненные, тут потребуется и санаторий. Иной раз нам кажется, что весь шар земной следовало бы превратить в психиатрическую лечебницу, где все лечили бы друг друга… Это уже проблемы непоправимые, неразрешимые…
— Но моя подруга — это ведь достаточно жгучая проблема и разрешимая, разве не так? Я написала вам, чтобы она поняла это.
— Она что, читает газету? Кто она?
— Не спрашивайте! Я не скажу. Я дарю ей имя. — С минуту Мария Ремпова глядела на Балтазара своими серо-карими глазами, на его светло-коричневый крапчатый пиджак плотной ткани, на коричневую рубашку и желтый галстук с коричневыми цветами, фиолетовые губы стянула она в наименьшую форму, какая была только возможна, в форму сердечка, сердечка, как всегда казалось Марии, положенного в маленькое блюдечко. — Не спрашивайте! Этого я не могу вам сказать. Она была моей хорошей подругой, по крайней мере такой я ее всегда считала, и у меня были к тому основания.
— В самом деле?
— Да. Почему вы не напечатали все?
— Что касается меня, — серьезно сказал Балтазар, — то мне показалось это слишком личным, частным, второстепенным и, я бы сказал, отжившим свой век, устаревшим. Повторяю, нас занимают самые наболевшие проблемы и еще разрешимые. Уж так повелось у людей, даже в поговорку вошло: нужда придавит, стерпеть всякое заставит.
— Думается, я не по нужде к ней пошла, если считать, что нужда — это когда нечего есть; подруга моя, правда, сочувствовала мне, когда я плакалась, что со мной приключилось, что от меня ушел муж, не сказав даже слова. Он ушел, а меня одолели ужасный страх и тоска. Страх, знаете, пан редактор, из-за всего и за все, что окружало меня. За детей, за себя, за квартиру, всю ночь я глаз не сомкнула, ходила по квартире, варила кофе, курила — и так до утра. Мне было жутко, я всего боялась — открытых и закрытых дверей, мебели, все мне было гадко, все напоминало о нем. Потом, на другой день, я пошла к подруге, она выслушала меня, успокаивала, что все наладится, пожалуй, лучшие давала мне советы, чем вы, пан редактор, и пригласила меня к ним ночевать, раз уж так мучусь страхами. Поплакалась я и перед пани Вондровой…
Мимо стола прошла пожилая официантка в чистом белом переднике и предложила сигареты, разложенные на подносе, за ней проследовал низкорослый чернявый мужчина с неподвижным лицом, он нес газеты, журналы и спички.
— Кто это пани Вондрова?
— О, извините! Рассказываю, будто вам все хорошо известно, будто в письме я обо всем написала. Это женщина, которая помогает мне по хозяйству, особа энергичная, детей у нее куча — пани Вондрова тоже предложила мне у них ночевать. На Колибе, мол, хорошо дышится, приволье, не то, что, мол, в городе, где все закрыто. Наседала она на меня, пойдемте, мол, да пойдемте, а когда я отказалась, вроде бы даже обиделась, вот я и отправила к ней хотя бы детей, она об этом тоже меня просила, говорила, что позаботится о них, покуда, мол, муж ко мне не вернется, покуда все не наладится. Это, мол, их мужчинское дело, натворят, а потом каются и такими становятся кроткими, ровно твои овечки. На следующий день она пришла за детьми, и они отправились к ней с большим удовольствием. Мы, знаете, довольно чужие, дети и я, дети и их отец. Словом, они пошли к ней ночевать. Радовались. Я до вечера была на работе, знаете, что такое Химтекстиль? А после работы позвонила подруге, могу ли прийти.
«Ну конечно, знаешь ведь, — сказала она мне по телефону, — конечно, приходи! Буду рада, знаешь…»
Я пошла к ней. Одни только «знаешь» да «знаешь». Живут в прекрасном особняке. Моя подруга красивая, образованная, умная, влиятельная, вы, может, ее даже знаете, оказывает большое влияние и на мужа, а муж, ее муж, на других. Я пошла, звоню, она сама прибежала открыть мне.
«Здравствуй!»
«Привет».
«Здравствуй, заходи! — Она сказала мне это очень сладко, так сладко, как никогда. Но я заметила, что она в растерянности. Не двигаясь, она стояла у садовой калитки. — Знаешь, — сказала мне вдруг, когда увидела, что я собираюсь пройти дальше, — знаешь, Марка, я одна, только дети, Карола нет дома, у нас даже бабушки нет, знаешь…»
«Бабушки?»
«Да, уехала от нас».
«А зачем, — спросила я ее в шутку, представьте, пан редактор, я позволила себе еще пошутить, — а зачем нам бабушка? Ведь мы уже совсем большие, нас уже не надо нянчить».
Она обиделась.
«Знаешь, все же это тебя не касается, — сказала она, — мне это очень неприятно, понимаешь? И как ты можешь говорить так о пожилых людях?!»
Она сказала это оскорбленно и сделала нетерпеливую мину, будто уже и не замечает меня. Но вы только поймите, пан редактор, я ничего не хотела, я не собиралась жить у нее невесть сколько, вовсе нет… Даже пани Вондрову я не прошу, чтобы дети мои оставались у нее надолго. Мне только и нужно было от подруги, чтобы она дала мне возможность провести у нее долгий вечер, короткую ночь и короткое утро — надеялась, что ее еще хватит на несколько теплых слов и я немного приду в себя, но когда дошло до дела… Да… Знаете, как бывает. Что мне оставалось? Я ушла и дома провела совсем страшную ночь, и с тех пор уже не одну такую…
— Еще коньяку, — сказал Балтазар официанту, — два коньяка, пан старший!
— Пожалуйста, как вам будет угодно! — Официант оглядел Ремпову и Балтазара, добавил: — Что-нибудь принесу подложить, чтобы стол так не качался… н-да, коммуналка! — собрал все с мраморной шаткой столешницы и ушел.
— Я провела еще более страшную ночь, — продолжала Мария Ремпова, — еще более страшную, чем предыдущую, ночь без мужа, без детей. Зачем нам нужна была бабушка? У моей подруги экономка, она обо всем заботится, и о детях тоже, иногда, правда, помогает и бабушка, но почему именно бабушки нам так не хватало? Зачем она нам? Дурацкая отговорка, я поняла это сразу, поняла и то, что подруга не хочет, чтобы я осталась у нее ночевать. Могла бы мне сказать откровенно. Могла с таким же успехом сказать, что у нее потерялась серьга. Знаете, как было мне тяжело? Сразу остаться без подруги, и не по своей вине — разве это не жгучая проблема, пан редактор? Я думаю, что да, по крайней мере мне так казалось. И эта ночь, ночь без мужа, без детей, тоска, одиночество, страх — все мне было гадко. Дети у пани Вондровой… Пани Вондрова — порядочный человек, но там негде спать, все, все тесное, крохотное… Целую ночь я не могла уснуть, читала, варила кофе, курила, принимала ванну, ложилась, вставала. Выходить мне не хотелось. Куда? В такую-то пору? Ночью? Пьяные разгуливают, пристают, несет от них за версту, а одинокая женщина что придорожная тумба, у такой тумбы всякая собака останавливается. Вместе со страхом заговорила и совесть: что же я за мать, если моими детьми должна заниматься пани Вондрова? А у пани Вондровой, пан редактор, их одиннадцать! И так беспрестанно…
Подошел официант.
— Извольте, прошу вас!
— Спасибо.
— Пожалуйста! — Вписав коньяк в счет, он по привычке поклонился, потом добавил: — Забыл принести вам что-нибудь под стол, — повернулся и, хотя был уже в летах, припустился бегом.
— И об этом я написала, — сказала Мария Ремпова Балтазару, — но вам, верно, это показалось второстепенным. Это вовсе не второстепенное, думаю, даже не частное, не личное… то, что мне представляется скверным, вы отметаете, а ведь это вам даже не «семейная жизнь на шаткой плоскости». — Мария взяла рюмку с коньяком, подняла, покрутила в пальцах, заглянула внутрь.
— Ваше здоровье! — сказал Балтазар, поднял рюмку и выпил, ублажив горло замечанием, что у коньяка привкус горючей смеси. — Вы правы, — сказал он. — Шаткая плоскость семейной жизни покрывает что угодно. А если кто ее приподнимет…
— Действительно так. Тут не отвертишься словами, что я, мол, человек и мать, что вы меня, мол, целиком и полностью понимаете, что из моих строк проступает боль, отчаяние, возмущение. Трудно давать советы! Это единственно правильное, что вы написали, все остальное, извините, по-моему, одна ерунда, чушь.
Мария Ремпова взяла сигарету из его пачки и сама ее зажгла. При этом заметила, что курит и любит сама зажигать сигарету — такая привычка у нее с давней поры, а привычка, известно, вторая натура.
— Когда сама зажигаю, — добавила она, — мне как-то вкуснее.
— Может, если бы вы сами…
— Что?
— …ответили на свое письмо, — сказал Балтазар, — вы бы ответили лучше, чем я?
— Несомненно. Но как бы вы жили?
Балтазар не понял.
— Как бы вы жили? Не было бы тогда в газете вашей рубрики…
— Вы очень любите впадать в крайности…
— А во что мне впадать, если все меня туда толкает?
Кофейня шумела, шелестела газетами, звякала рюмками и жестяными подносами, шуршала шагами, тут-там раздавалось слово, приветствие «Добрый день!», «Здрасте!», «Привет!», «Целую ручки!», гудела оживлением улицы, оно вливалось в распахнутые, очень широкие окна. Пришла грудастая молодая официантка в чистом белом переднике, оперла на шаткий стол поднос с пирожными, повременила чуть и отошла. Очень медленно таял за ней запах пирожных и надушенной потной кожи.
— Знаете Колибу? Хорошо?
— Нет.
— А чего там можно не знать?
Балтазар как бы ушел в себя и не ответил. Он понял, что познакомился с женщиной, и притом навязчивой. Она с удовольствием выговорилась бы, но, по-видимому, не это считала своей конечной целью. Мысленно он начал призывать себя к осторожности. Штефо, будь бдителен! Будь осмотрителен! Ведь это же глупая случайность! Помни о себе, покуда ты еще более или менее трезвый! Эта бабенка может за тебя ухватиться и уж так легко тебя не выпустит, а что тебе потом на это скажет Кайя? Нет у нее, бедняжки, времени, готовится к экзаменам, занимается… Балтазар призывал себя к осторожности, предостерегал самого себя и слушал Марию Ремпову — она рассказывала ему о пани Вондровой, об ее семье, об одиннадцати ребятишках и о маленьком домике. Вондры уже давно поставили его на Колибе и сейчас пристраивают к нему комнату. Бог мой, подумал он, стоило ли оставаться здесь и так вот расплачиваться за этот глупый, скажем, юмористический ответ в газете? Она же принимает это всерьез. Люди воспринимают газеты серьезно, в самом деле… И что его угораздило воздать ей коньяком? Ведь этому, пожалуй, конца-края не будет, дети у пани Вондровой, муж невесть где… — даже джип, и тот не заглатывает так горючую смесь, как она коньяк. «Пан Вондра, муж пани Вондровой, — слушал он Марию Ремпову, — механик. Неплохо зарабатывает, но пани Вондрова ходит еще убираться к людям — детей-то одиннадцать. Были бы, говорят, все шестнадцать, да от пяти пани Вондрова сумела избавиться. И на суд ее однажды вызывали свидетельницей, когда судили одного доктора, что таким путем помогал женщинам ограничивать чрезмерную рождаемость. Наверное, он правильно рассуждал — ведь земля наша маленькая, если бы на ней жить только вдвоем, а так люди вечно мешали бы друг другу…» Балтазар слушал о Вондрах, о домике на Колибе, едва ли заметив, как старый официант в белом пиджаке принес коньяк, как принес его еще раз и уже даже не вспомнил, что хотел подложить чего-то под стол, даже уже и на коммуналку не жаловался, Штефан Балтазар слушал. Все представлялось ему живописным и удивительным. Мария вдруг начала ему нравиться. Что ж, приятно посидеть с нею. Кайя, возможно, и не рассердилась бы, она разумная девушка. Наверняка бы не рассердилась, поняла бы. Удивительно все… В пору огромных подъемных кранов такие краны поднимают на стройку целые стены, полы, потолки, на эдакой стройке за день прибавляется целый этаж, за ночь — другой, за две-три недели вырастает из земли жилой дом — в такое-то время и вправду очень живописно иметь на Колибе домик — комнату, кухню и кладовую, — курятник для домашней птицы, хлев для поросенка, собаку, двор, хороший двор, чистый, выметенный, обнесенный живописным зеленым забором, сад, в саду мелкорослые фруктовые деревья, до того мелкорослые, что и ребенок дотянется и сорвет себе черешню, грушу, яблоко, в землю вбитые колья, на кольях птичьи будки, и их не одна и не пять, а столько, сколько у Вондров народилось детей, батюшки-светы… Это и впрямь живописно, когда над нами летают небесные лаборатории, а весь мир цепенеет от страха, что станет с атомной энергией, когда и где извергнется этот вулкан, испепелив все — тут дети и птичьи будки… Одиннадцать птичьих будок, и каждый ребенок, мальчик ли, девочка, должен был сколотить по одной, а пан Вондра помогал им при этом, — хотя, правда, когда ему, — и вот в саду у пани Вондровой одиннадцать будок, прибитых на разных живописных кольях, кривых и прямых, низеньких и повыше, и зимой, когда навалит снегу, в садике у Вондров благодать, слетаются воробьи, дрозды, синички, вороны… И повсюду опрятно, уютно, маленькая горница, кухонька, маленькая кладовочка, маленькая веранда, и нету такого, чего бы там не было, все есть, пани Мария думает, все, потому как пан Вондра вечно что-то мастерит, отделывает, устраивает, а приходит с работы домой — наставляет детей не баклушничать. А дети уже большие — старшему двадцать один. Кто занимается, кто в школе, а кто бегает по двору, играет. Вондры пристраивают комнату: старшая дочка собирается замуж. Говорят, каждому пристроят по комнате, как раньше каждый ребенок должен был сам сколотить птичью будку. Но дети ворчат, не желают оставаться дома, с радостью бы поразлетелись по свету от птичьих будок. Это необычайно живописно. И то необычайно живописно, как людям хочется вернуться в первозданность — к первозданной взаимности, симпатии, к первозданной заботе о детях или вот к первозданной готовности помочь ей, пани Ремповой… Но первозданность ли это? Конечно, да, она самая, хотя это уже не соразмерно, непосильно, этому уже нет места в нынешнем мире. Необычайно живописно, продолжала рассуждать Мария Ремпова, в самом деле, необычайно живописно, пан редактор, пан Штефан…
Пани Мария, подумал Балтазар, откуда у вас этот симпатичный шрамик на переносице?
— Пан редактор!
Балтазар сделал вид, что недослышал, и заказал еще два коньяка.
— Моим детям там лучше, чем дома, там, у пани Вондровой, им лучше, — сказала Мария Ремпова, — но дома мне без них страшно. Да это и не решение вопроса, как мне быть с моими детьми. Страшно в одиночестве и, может, оттого…
Балтазар молчал.
Молчала и Мария Ремпова.
Официант принес коньяку.
Ремпова и Балтазар выпили напитка, пахнувшего, как горючая смесь, и Мария Ремпова продолжала:
— И, может, оттого мне и страшно без них, что знаю: где-то там, в другом месте, у кого-то другого им лучше, чем у меня, оттого, что думаю, — верите ли, — вот я их мать, доведенная до того, что не могу заботиться о собственных детях, я чувствую себя рядом с ними чудовищем, готовым сожрать своих детенышей… Простите, что говорю вам об этом, но все, что узна́ете от меня, отмети́те, как отметаете письма, те, самые второстепенные, и те, слишком личные. Все, что говорю вам, пан редактор, — это ведь не наболевшее, правда? — спросила она с язвительно вопрошающей улыбкой.
Настали сумерки.
Балтазару пришла в голову мысль, что где-то далеко-далеко закатилось солнце, а Мария Ремпова подумала, что где-то далеко-далеко дети ее собираются спать… Кофейню осветили. Штефан Балтазар и Мария Ремпова пили коньяк и черный кофе, а как только Балтазар услышал, что когда-то давно Вондры пришли на Колибу с пустыми руками на клочок земли, на парцеллу, и начали там строить свое живописное и очень трудное счастье, то с укоризной подумал: господи, что бы на это сказала Кайя? Эта девочка, девчоночка, девчушка, словно бутон… Занимается, подумал, чтобы не быть дурочкой рядом с ним… Райский плод, не опаленный жизнью — она не такая, как пани Мария, не такая, как пани Вондрова — у той наверняка все ноги в мозолях. Он взглянул на переносицу Марии Ремповой. Отчего у нее этот хорошенький шрамик, такой пикантный? Он воспитает Кайю, вырастит… У пани Марии Ремповой наверняка сыщутся и другие шрамики, пикантные и непикантные, наберется, поди, с пригоршню… У Кайи их нет, нет и не будет, он ее вырастит, она всю жизнь будет без шрамов…
В кофейне прибавлялось людей, прибавлялось шороху, звону, шаркающих шагов, приветствий: «Алло, ну как там… Целую ручки!» — и такое же притворно-добродушное приветствие звучало в ответ, улица уже не гудела таким оживлением.
Балтазар подумал, что грузовики давно отошли ко сну. Уже улеглись где-то, баюшки-баю, подумал… Ну и дурацкая случайность! Минуту спустя он стал мысленно сопротивляться, хотя и продолжал слушать, что, мол, она, Мария Ремпова, не такая, как он, пожалуй, представляет себе, что она спокойная, уравновешенная, мужу сцен не устраивала и эту девочку, что с ним живет, не испинала ногами, не надавала даже пощечин, не оттаскала за волосы. Таких сцен она не устраивает, так выказывают себя другие женщины, она — нет, это не в ее характере, она скорей бы спасла эту девочку, но как, чем? Что ей скажешь? Та бы обрушилась на нее, отругала, что, мол, она, как Ремпова жена, слишком многое себе позволяет, действует только из низких побуждений, к этому ее привели явно низкие животные инстинкты. Пани Вондрова, та мужа от себя не отпустит. Знает, что это значило бы, вот даже от детей избавляется, пять раз уже бегала и судилась поэтому, нет-нет, это не в ее характере…
Балтазар с сожалением подумал о Кайе, даже передернулся. И она станет такой? И ей придется внушать себе всякое? И что было бы, попади она такой женщине в руки? Нет-нет, этого не случится. У Кайи не будет ни мозолей, ни шрамов, ни шрамиков, он поведет ее по хорошей дороге, по прямой, по которой Кайе легко будет идти даже этими ее босыми, прекрасными ножками… Ну и дурацкая случайность! — подумал он и рассердился на себя, на статью, на рубрику «Советуем, помогаем», на то, что подсел к знакомому, что компания разрослась, и в ней оказалась пани Мария Ремпова, и что он познакомился с ней, и что хотел высмеять ее мелкие повседневные заботы. И тут вдруг решил: не станет перед ней пасовать, словно ему досадили ее укоры, а переведет разговор на готовящуюся всемирную выставку в Брюсселе, он ждет ее, собирается, поедет… Намекнет таким образом, что они уже достаточно посидели, было мило, приятно, для него и поучительно, скажет, заплатит, — силы небесные, ну и выпито! — заплатит, и они пойдут…
— Что скажете, — спросил он, — что скажете о всемирной выставке в Брюсселе? — У Балтазара в этот миг над левым глазом глубоко запала одинокая морщинка.
Мария Ремпова не расслышала даже, что он спросил ее, и о всемирной брюссельской выставке не высказала своего мнения — глаза и мысли ее обратились в другую сторону.
Мимо стола прошел ее муж с девушкой — поразившись, Мария Ремпова хотела было сказать об этом Балтазару, но ничего не сказала, не сказал ничего и Штефан Балтазар, когда заметил девушку в крепсилоновом платье, как ему показалось, очень измятом, и в туфлях, сплетенных из красных нейлоновых ремешков. Он застыл, опершись на шаткий мраморный стол. Шаткая мраморная столешница покачнулась, и на бумажную салфетку выплеснулось немного желтого коньяку. Коньяк растекся по салфетке кругами и пятнами удивительной формы, разлился, как по Балтазару злость, гнев и печаль. Хорошо же ты занимаешься, Кайя!
— Что ж вы умолкли?
Он не слышал, мысленно все еще видел Кайю, коричневатое, с розовым отливом, измятое платье, оно словно бы обвивало красивое тело, гладкую красоту под шершавой мятой поверхностью, грудь, талию, бока, стройные, совсем еще девичьи бедра, видел ее выпуклые икры, красные нейлоновые ремешки, оплетенные вокруг ног, маленьких, нежных. Его как бы сотрясло внутренним смехом: нежные ноги, неистертые, ноги без мозолей… Он подумал — до чего резко все оборвалось в нем — и поглядел на коньяк: тот все еще растекался по бумажной салфетке, как по нему злость. Он схватил рюмку, плеснул коньяку, чтобы тот растекся еще больше.
— Что вы делаете, пан Штефан?
— Приношу жертву богам…
— Каким? Почему?
— Не знаю… За мертвых… Ваше здоровье, пани Мария!
— Что ж, ваше здоровье, пан Штефан. Хорошо?
— Что хорошо?
— Так просто, хорошо ли…
— Хорошо!
Выпили радостно, показалось им, что они очень сблизились, пришел высокий, вроде бы рассерженный официант в черном, на потертом черном костюме старый погребальный лоск, сказал, что стол качается, как каяк на воде, Балтазару послышалась — Кайя, он заплатил, и оба они встали, оглядели шаткую мраморную столешницу, не забыто ли что на ней, и вышли вон.
Улица шумела глухими голосами, шагами, машинами, визжала трамвайными колесами, пронзительно скрежетала металлом.
После ошеломляющей встречи со своей погруженной в занятия Кайей и ее партнером, одетым в элегантный костюм серого габардина, Балтазар не знал, что и делать, он подхватил Марию Ремпову под руку и пошел, куда она вела его, проводил ее до дому, на Смарагдову улицу, к корпусу 4 «Б». Пустая квартира, без мужа, без детей, дети где-то на Колибе у пани Вондровой… Он надеялся внушить своей спутнице, чтобы она позвала его в дом, и стал расхваливать в ее внешности то, что уже не видел во тьме, а просто запомнил. Он подавил в себе странную мысль, что сейчас Мария стала ему более чужой, чем в кофейне. Нужно мягко, неторопливо, тонко, будто вовсе не он говорит, а само сердце, будто не по его вине срываются с языка эти слова и катятся, точно разноцветные шоколадные шарики, и, пока они шли то более светлыми, то более темными улицами и наконец приблизились к корпусу 4 «Б», где недавно жили все Ремповы, где была их квартира, он все говорил, говорил, пока не разболтался вконец, но Мария Ремпова от него отдалялась — не рукой, ни бедром, не плечом, нет, отдалялась от него как-то иначе, он сам не знал как.
Из окна Миковой квартиры выглядывал старый Мико, не из своей подсобной комнатенки, а из Клариной (все Мико, кроме него, были в отпуске), его злило, что на улице темень, что не светят лампы, как другой раз. Что опять приключилось? Может, где провод мышь перегрызла, уж верно, так. В старину, право, бывало иначе: светила лучина, и как светила, ежели хорошо, хорошо ее наколоть да убить. Ну да энтим вон двум, подумал он, право, света не нужно.
Не нужно было им света. Марии хотелось отомстить мужу, Балтазару — Кайе, но то, что они искали, все равно не нашли бы ни при каком освещении: он искал в Марии Кайю, она в Балтазаре своего мужа, но оба чувствовали, что не находят.
Мико глядел на них. Энтим двум, право, света не надобно, подумал он снова, а ежели они не могут домой попасть, можно бы им и лучиной посветить. И чего нейдут далее? Чего нейдут в дом? Ага, ага, вон оно что, он, видать, не из этого дома, и она тоже… Ну их к лешему! Ясное дело, кабы жили совместно, так ладно бы не толковали, право слово…
Балтазар говорил.
Мария Ремпова слушала, удивлялась: и что пан редактор так разболтался? Но ей пока это нравилось, хотя уже и начинало не нравиться. У нее-де нет мозолей на ножках, как у старух, мозоли, верно, у пани Вондровой, та уж наверняка знает, когда будет дождь — мозоли тогда ужасно горят и ноют, пани Вондрова, верно, очень намаялась со своими шестнадцатью отпрысками, у нее, у Марии, у пани Марии, ножки неистертые, нежные, маленькие, мило на них сидят туфельки, и какие элегантные! Икры у нее красивые, выпуклые, как она хорошо одевается, с каким вкусом, платье облегает белое прекрасное тело, красивую грудь, талию, бедра, уже не такие девичьи, но зато понятливые, серьезные, услужливые, преданные; маленькие губки словно две черешни, положенные в фиолетовое блюдечко, они, правда, маленькие, не совсем уж в его вкусе, он любит у девушек губы большие, широкие, будто кусок человеческой кожи, но разве в этом дело? У Марии губы маленькие, словно блюдечко, в блюдечке водичка, в водичке рыбка, где, где эта рыбочка? — вот она, моя рыбочка, рыбка, рыбка моя… а что с ней случилось: над носом, над носиком, у нее такой милый пикантный шрамик?
Изливаясь, Балтазар даже не слышал, что ему сказала Мария Ремпова, когда они уже с минуту стояли перед корпусом 4 «Б», и не ответил ей.
— Это, — добавил он, — это приятная случайность, пани Мария! Надеюсь, что так отвечу вам на письмо, так смогу…
— Нет, пан Штефо, не советуйте лучше, не помогайте, — сказала она, будто совершенно постороннему человеку, — нет, пан Штефан, нет! — Она задумалась, но чуть погодя зашептала примолкшему Балтазару: — Может, я пригласила бы вас к себе, право, но сегодня я иду ночевать к моей другой подруге, а что бы она подумала, не приди я к ней? Схожу домой за чистой пижамой, а потом вы проводите меня? Вы потому должны меня проводить, что так смеетесь надо мной.
Упоминание о чистой пижаме неприятно подействовало на Балтазара, но у него хватило духу спросить:
— Я над вами смеюсь?
— Ну, конечно!
— Да нет же, рыбонька, рыбочка…
— Ну право же…
Мысль о чистой пижаме и маленьких Марииных губах назойливо сверлила Балтазара, но у него вновь хватило духу спросить:
— Эта вторая ваша подруга… Она тоже умная, образованная? Оказывает влияние на мужа, а муж ее на…
— Конечно, — ответила Мария отчужденно. — Конечно… — И побежала к дому.
А он ждет, подумал Мико, стоит ровно вкопанный. Что он там выстоит? И дымит, как турок. А эта, кто ж она? Вбежала в наш дом, должно быть, отсюда. Жаль, свет куда-то к дьяволу подевался, ни зги не видать. А ну ее! Ведь тут людей понапихано — страсть сколько, раз так оденутся, раз эдак, тем паче женщины…
Балтазар поглядел вверх.
Лампы не горели, корпус 4 «Б» терялся во тьме, огромный блок квартир в пробоинах окон.
Из окон корпуса смотрели на Смарагдову улицу трое. Мико занимало, что с лампами, Файоло злился на Белу, ему приятней было смотреть на открытый простор, чем на тесные стены своей душегубки, а пани Бакайова с той поры, как Тера вышла замуж, большую часть времени проводила у окна. Всем троим хотелось знать, кто это из корпуса на ночь глядя завязывает внекорпусные знакомства.
Балтазар отбросил сигарету.
Мария Ремпова вскоре вернулась.
А-а, подумал Мико, это они вместе идут на работу. Люди не дают покоя этой работе, ночь ли, день ли — все одно. А кто она, эта пани? Вроде бы даже и знакомая…
Елки-моталки! — сообразил Файоло. У них-то лады! И чего этой дуре Беле приспичило связаться с Пете?
А пани Бакайова, тихо вздохнув «Ох-хо-хо!», слезла с подоконника и пошла спать.
Штефан Балтазар и Мария Ремпова вместе, под руку, скрылись из поля зрения Мико и Файоло, прошли Смарагдову улицу и долго потом шагали рядом, а когда оказались на темной, плохо освещенной улочке, совсем замедлили шаг. Расстались перед особнячком, обнесенным крепкой оградой из витой проволоки и обросшим широкими, разной высоты туями и магнолиями.
Высоко в небе гудел и мигал самолет.
Балтазар возвращался от особнячка и не знал, куда податься. В голове шумело от горючей смеси, Марииной отчужденности и Кайиного белого девичьего тела, от округлого лица, прорезанного широкими, большими губами. Уж так повелось, подумал он, после Кайи любая женщина будет чужой и ни у одной уже не будет всего того, что есть у Кайи…
— Ах, это ты, Марка, ну привет! — сказала вторая подруга Марии Ремповой, когда та вошла в гостиную вместо с ее мужем (он ходил открывать ей калитку) и тихо уселась к телевизору. Давали программу.
— Садись! Или ты уже сидишь?
— Спасибо, уже сижу, — сказала Мария Ремпова, порадовавшись, что села в темноту. Дома страшно и стыдно спать одной, без мужа и без детей, а вот так сидеть в темноте хорошо… Она смотрела поверх голов своей подруги, ее мужа, его брата, их детей и не могла понять, что перед ней на экране, хотя уже какое-то время глядела на кусок блестящей, ритмично дергающейся ткани. Блестящая, будто слизистая ткань, инструменты, белые халаты, белый цвет, замысловатые инструменты, немецкий комментарий, пояснения, непонятный ноток специальной речи, дергающаяся ткань, опять инструменты, невероятно замысловатые. Это резиновая рукавица, нож, скальпель, или как оно называется… Из блестящей, будто слизистой ткани и из-под ножа брызнул на резиновую перчатку шматок черной каши. У Марии Ремповой во рту набежала слюна.
— У-у-ух! — охнуло общество. — Бр-р-р!
— Что? — спросила Мария Ремпова. — Что это?
— Операция на сердце.
— Тебе противно? — спросила Мария подругу. — Мне нет.
Долго тянулась операция, долго тянулся немецкий комментарий, а когда кончилась передача, подруга поднялась от телевизора и включила свет.
Остальные Марию холодно поприветствовали, поздоровались.
— Марка, поди, пожалуйста! — сказала подруга и повела Марию в соседнюю комнату, в кабинет мужа. Закрыла за собой широкие застекленные двери. Посмотрела на Марию, будто преодолела что-то невероятно трудное, и сказала: — Сердце, это ужасно! — Улыбалась, морщила нос от запаха алкоголя, исходящего от Марии; длинные брови двигались вместе с улыбкой, и улыбка, кривясь, подпирала к правому серому глазу бледную щеку. — Садись! — сказала подруга, хозяйка дома, и села сама. — Закури!
Закурили обе.
— Погляди, Марка, — сказала Мариина подруга в растерянности, — это длится уже довольно долго и еще дольше продлится. Ну пойми же, наконец! Ты можешь понять?
— Что мне понимать?
— Не сердись!
— А на что?
— Погляди, Марка, — сказала вторая подруга, — у нас тут, погляди, такие широкие застекленные двери, большие люстры, и начни зажигать мы ночью свет, один в одно время, другой — в другое, мы беспокоили бы друг друга…
— Большие люстры есть у тебя, вижу, а есть ли у тебя бабушка?
— Что?
— Бабушка у тебя есть?
— Что? Не понимаю…
— Конечно, мы беспокоили бы друг друга, — сказала Мария, — там нету бабушки, здесь помехой большие люстры… — Она встала, подняла с толстого ковра сумку с чистой пижамой. — Я бы с удовольствием посмотрела, но, конечно, только по телевидению, если бы оперировали твое сердце! Мне бы не было противно. Пожалуй, даже приятно!
Она вышла из комнаты, из особняка, на улице бросила горящую сигарету. И задумчиво глядела, как по темному асфальту разлетались искры и как потихоньку затухали. А потом Мария Ремпова, покинутая, одинокая женщина, брела домой, в голове гудело, шла она очень медленно, а когда дошла и вытащила из сумки ключи, чтобы отворить дверь в парадном корпуса 4 «Б» (ей не хотелось переступать через пустую раму), то вздрогнула и оглянулась. Испугалась, не хватило духу даже вымолвить слово.
— Добрый вечер, тетя!
— Господи, это ты, Юрко?
— Да, я, тетя, — очень обрадованно сказал маленький человечек, мальчик лет десяти. — Мама послала меня за вами, тетя, сказать, чтобы вы пришли к нам, а я никак не мог вас найти и даже заблудился, может, меня уже ищут, а сейчас жду вас, потому что боюсь один идти домой. Темно — да и потом, что бы мне дома сказали, приди я поздно вечером один?
— Господи, Юрко! — Вмиг Мария отрезвела от коньяка и от второй подруги, обняла мальчика за шею и, сказав ему: «Пойдем к твоей маме!», отправилась вместе с ним к своей третьей подруге — туда, где в саду было одиннадцать высоких и низеньких кольев с птичьими будками.
— Тетя, — раздался в темной Смарагдовой улице радостный голос Юрко, — завтра отец вобьет еще два кола, и у нас будет уже тринадцать будок — и прилетит еще больше птиц.
— Ну, конечно, Юрко.
Мико глядел из окна им вслед. Нельзя все мерить на свой аршин, в такие-то времена… Когда светили лучинами, мерили на аршин, а нынешние люди, поди, уже и не знают, что такое аршин, ясно, нельзя… Теперь по-другому мерят, да и мерят ли вообще? Может, сперва отрежут, а мерят потом… Такому мальчику не след ходить тут по улице, не след выстаивать, плакать. Когда светили лучинами, такой-то мальчик дома бы выплакался на печи, кабы ему худо пришлось от людей… — подумал Мико и сполз с подоконника в Кларину комнату. Так-то бы медленно не текло гремя, кабы уж начали играть в карты в котельной… или… или если б хоть Бетка сказала разумное слово… и… и он бы тогда мог идти к ней в примаки… Уж она бы, право, не пожалела…
Елки-моталки! — подумал Файоло. Пожалуй, старый Мацина прав, пожалуй, так и есть. «Вот ведь, пан Файтак, о! — вспомнил он его слова. — Что же вы думаете, отчего оно так? Человек не смог держаться за жизнь только ради самого себя, долго не смог бы, какое там… Все ради других, и прежде всего ради детей… Потому-то и рождают их столько. Дети, по счастью, страдают наивностью, поддерживают жизнь в старших, а думают, что не играют никакой особой роли…» Пожалуй, оно так и есть, сказал себе Файоло. А может, и не так… Клара Микова говорит, что дети — проблеск вечности над ничтожеством, над пропастью ничтожества родителей. Елки-моталки! И откуда она это взяла? Из собственной головы? А до чего Клара похожа на эту бригадницу Яну из Меленян… Через минуту Файоло мыслями от Клары и Мацины перенесся к Беле Блажейовой. Дура девка, связалась с Петё! А как бы иначе Петё узнал, что в игре есть и Робинзон? Ведь иначе он не обозвал бы его «тухлым Робинзоном». Идиотка, она наверняка выболтала ему все, что было в том письме…
Прошла ночь, настало утро, прошло время до полудня, а пополудни двое людей — мужчина в светло-коричневом крапчатом пиджаке плотной ткани и женщина в голубом платье — шли по Колибе к домику с садом, к тринадцати кольям для тринадцати птичьих будок. (У пани Вондровой, говорили они, должно было быть шестнадцать детей, и потому пяти будок там не хватает, — об этом говорили они по телефону. Штефан Балтазар позвонил пани Марии к Химтекстиль и сказал, что хотел бы навестить эту необыкновенную женщину, пани Вондрову, и Мария Ремпова его позвала. Она бы всех на свете туда позвала!) Балтазар шел, и казалось ему, что там, откуда ускользнула Кайя, возможно, уместилось бы все — и странная Мариина отчужденность, и эта пани Вондрова… Кто знает… Познакомиться с пани Марией было легко, но пристойно раззнакомиться, видать, дело нешуточное, подумал он, когда они подходили к зеленой ограде.
— Так это здесь, пани Мария, вот здесь?
Мария Ремпова остановилась перед зеленой оградой, перед зеленой калиткой.
— Здесь, — сказала она, — вот видите, перед нами зеленый свет, а идти вместе нам дальше нельзя.
— Нельзя?
— Знаете, пан редактор, пан Штефан, — сказала пани Мария, тщательно подбирая слова, — там колья и будки. Всех отсюда не видно, только шесть-семь… Но хоть сколько-то видно. Тринадцать их, но жизнь свою на шаткой плоскости я не могу решить таким образом… Нет, пан Штефан! Если бы мне пришлось решать ее так, надо было бы вбить еще два кола и сколотить еще две будки…
Балтазар, не понимая, отнял руку от зеленой калитки.
— Ни пан Вондра, — сказала Мария Ремпова, — ни пани Вондрова всего не решат… Ко мне ведь перебралась сестра, приехала из Доваловой, это…
— Знаю, где Довалова.
— Вероятно, — сказала пани Мария. — Ко мне перебралась сестра с двумя детьми, ушла от мужа… Переехала ко мне. Обе мы, я и Бланка — это моя сестра, — найдем себе дело… Может, это к лучшему, что мой муж ступил на шаткую плоскость с этой Кайей… До меня дошло, что несчастную девушку зовут Кайя… Да, я не смогла бы ничем помочь Бланке, если бы мой муж не ступил с этой Кайей на шаткую плоскость… Вы понимаете?
— Понимаю. — Штефан Балтазар чуть пригнулся, почувствовал, как в правую руку (ею он держался за калитку) его кольнули пылинки.
Перевод Н. Шульгиной.