ДВАДЦАТЬ СЕМЬ ВИЗИТНЫХ КАРТОЧЕК

— Добрый вечер!

— Добрый вечер! Прошу… Хотя я… А впрочем, пожалуйста, проходите! А что… что, извините, пожалуйста, вам угодно?

— Ну уж — «угодно»! Как изысканно вы выражаетесь! Знали бы мы лучше друг друга, то есть, собственно, были бы мы вообще с вами знакомы, вы бы меня наверняка спросили, что я хочу, что мне надо, что ищу тут… А мне ничего не угодно, я ничего не хочу. Только… знаете, у меня кое-что есть… и… я бы хотела вас спросить кой о чем… Я Микова, Клара Микова, дочь Яна Мико, вы же знаете его… вы пан Жалман, да?

— Да…

— Очень приятно…

— Мне тоже очень приятно, в самом деле, очень… а… а что, что у вас, скажите, пожалуйста? Что могло привести вас ко мне именно сегодня вечером?..

— Взгляните! Разве вы не узнаете? Мне кажется, это ваша визитная карточка, вы послали ее моему отцу, отец увидел ее, стал дико ругаться, кричал — что вы себе, дескать, позволяете, кто вы такой, кричал, что вы начисто спятили, и так далее и тому подобное. Орал, что это наглость, какой еще свет не видывал! А потом вдруг расхохотался. Я случайно была при этом, а когда отец ушел, покопалась у него малость в корзине и среди бумаг нашла вот эту вашу визитную карточку, нашла, ага… Найти ее было нетрудно… Может, я и не должна была этого делать, но, как говорится, век живи, век учись… Конечно, может, не надо было мне рыться в отцовском мусоре. Я никогда этого не делала, еще ни в каком мусоре я не рылась, просто не знаю, что случилось со мной на этот раз… Я нашла визитную карточку, осмотрела ее — имя как имя, улица как улица, а то, что вы на ней написали — не на улице, конечно, а на карточке, — и меня зверски — тьфу, пардон! — ужасно рассмешило, елки-моталки! Потом меня стала сверлить мысль… — Клара Микова, стоя в дверях прихожей, звучно рассмеялась, сверкнув васильковыми, чуть удлиненными черным карандашом глазами. (Происходило это спустя год, как ее отцу Яно Мико в больнице приснился сон о коньяке «Наполеон» и как он начал в себе вынашивать рискованную приязнь к Жалману.) — Мне и сейчас зверски смешно…

— Ну что ж! Только не стоит смеяться тут, в дверях, слышно на лестнице, разнесется по всему дому, а нынче, знаете, хотя бы нынче повсюду должно быть тихо, люди так нуждаются в тишине — прошу вас, проходите! Раздевайтесь… Разрешите… снимите эту прекрасную шубку, да, стриженый барашек, очень хороша!.. Ну вот!.. И шапка какая!.. Разрешите и шапку?.. Повешу вот сюда… И… пожалуйста, проходите! Да, прошу вас, пожалуйста! Тут уже все более или менее в порядке… знаете, мы разменяли квартиру, за одну получили две, вот эту гарсоньерку и… Да… И еще одну… Впрочем, зачем я это рассказываю, вам это совсем неинтересно. А возможно, вы и знаете, что мы с женой… что мы окончательно разошлись… Садитесь, прошу вас!

— О, вы, кажется, убираете елочку?

— Да…

— Пожалуй, у вас это даже получается.

— Не уверен, хотя и приходилось… ну… раза четыре, уже будучи взрослым, а мальчиком — теперь и не припомню, сколько раз, ведь таких вечеров пробежало достаточно, — правда, елочки мои редко кого вдохновляли.

— Я так и думала.

— Да, конечно… извините, а что вы думали?

— Ну, что оторву вас от дела… Вы готовите ужин, да? Вам идут закатанные рукава и кухонное полотенце, хотя фартук удобней — по своему опыту знаю…

— Да, вы правы… но…

— Так, значит, сегодня вы никого не принимаете…

— Нет…

— Да, на визитной карточке вы так и написали: «После пяти никого не принимаю». Именно потому я и пришла… Если разрешите, я хотела бы вас кой о чем спросить. Отвечать мне не обязательно, возможно, я и сама догадаюсь, что к чему…

— Ну что ж, хорошо… только… пожалуй, я что-нибудь принесу, сегодня ведь праздник, на улице холодно. Одну минутку, простите, я сейчас!

— Нет-нет, ничего не нужно! Крепкого я не пью, от вина отвыкла, большое спасибо… и прошу вас, скажите, пожалуйста, почему вам вздумалось послать моему отцу такую визитную карточку? Это ведь в самом деле невиданно, неслыханно, ну а в лучшем случае — любопытно… Нет-нет, пан Жалман, не приносите мне ничего… не утруждайтесь, я ничего не хочу, пан Жалман! Все равно мне скоро надо уйти… Нет, правда, ничего не нужно… Я уже была кое-где, всюду меня угощали, нет-нет, пить я не стану, я скоро пойду, может, вообще мне не надо было и приходить к вам, ведь вы же сегодня после пяти никого не принимаете… подите лучше сюда, пан Жалман, и скажите мне…

— Вот, милости просим! Одну рюмочку вермута… Это очень хороший вермут… а в нем капля терпкого красного вина. Это никому не повредит, даже вам, поверьте мне! Итак, прошу вас, за ваше здоровье!

— Ну ладно… значит, за ваше здоровье!

— За ваше здоровье!

— Ну так все же, почему вам пришло это в голову?

— А почему вам пришло в голову прийти сюда, милая Клара, скажите, пожалуйста? Вы смелая девушка… Не побоялись прийти ко мне вот так, вечером? На улице пусто, безлюдно, погода мерзкая, туман… Такая красивая девушка, и одна? На вашем месте я бы опасался.

— Что вы!.. «Опасался…» Я не боюсь, взяла какое-то заблудшее такси, туман, правда, едва нашли эту улицу… Нет, я не боюсь… то есть боюсь, но не этого, а другого, всякого… и боюсь и пугаюсь чего угодно, иной раз ужасный во мне сидит страх, если хотите, аж трясет меня всю, елки-палки! но к вам прийти я не боялась… да, но я же вас спрашиваю… Почему вам взбрело на ум послать отцу такую визитную карточку?

— Ах, да!.. Видите ли… Когда-то очень давно я заказал для себя визитные карточки, было это давно, они даже совсем пожелтели. Но ни одной из них я не воспользовался, не представилось случая… а недавно, когда я переезжал и убирал квартиру, наткнулся на них, целая пачка буквально свалилась мне на голову, рассыпалась вся, карточки эти то и дело попадались мне на глаза, мешались… вот я и подумал…

— Кто думает, до чего-нибудь и додумается…

— Вот именно, так оно и есть, кто думает, до чего-нибудь и додумается, возможно, и вы думали, и додумались до того, что пришли сюда… Так вот, я подумал, что эти визитные карточки к чему-то взывают, и решил, что не выброшу их, а наконец-то ими воспользуюсь. Разбросал я их на столе, вот на этом самом столике, и вдруг что-то в них меня поразило. Море моих имен… Петер Жалман, Петер Жалман, сплошь Петер Жалман… Я остался один-одинешенек, и вдруг так размножился… Море имен и море визитных карточек, ведь они могли бы покрыть огромную площадь. Но какую? Я, конечно, мог бы их измерить, высчитать их площадь, ну а потом что? Ведь можно же вычислить, какую площадь они покрыли бы все вместе?

— Конечно, если положить их одну возле другой, карточку к карточке.

— Да, вот именно — положить карточку к карточке… Прошу вас, за ваше здоровье!

— За ваше здоровье!

— Закурите?

— Нет, спасибо! От сигарет я отвыкла.

— И от вина, и от сигарет… Огромную, стало быть, площадь…

— Ну а потом что?

— И вот я подумал: не стану покрывать ими ни крышу, ни улицу, ни сад — в чужом саду я оказался бы подозрительным и незваным, на улице смешным, а на крыше… добром бы это не кончилось ни на детской площадке, ни в парке, ни на аэродроме… Добром бы это не кончилось — по крышам ходить я не умею, в этом деле не мастак, тут нужна тренировка, а так опасно, улица — это общественная территория, а общественная территория должна быть чистой, там не полагается мусорить, сады и крыши имеются кой у кого из моих друзей… Детская площадка, парк, аэродром — это все не годится, такие идеи я отбросил… И тут вдруг меня осенило — ведь этими визитными карточками можно накрыть уйму людей! И вспомнил я о своих друзьях, да, о друзьях, и решил…

— Сколько же у вас друзей, вернее, сколько их было?

— Было?

— Да, после этих визитных карточек вряд ли они еще есть…

— Вы полагаете?

— Ну сколько их?

— Я стал их подсчитывать и писать им… да, таких карточек я написал двадцать семь. А ворох совсем чистых вместе с конвертами выбросил.

— Но, извините, это же чушь!

— Почему?

— Двадцать семь?

— Да…

— Друзей не может быть двадцать семь, можно иметь одного, двух, трех… И собственно, почему вы писали? А не послали ли вы всего одну визитную карточку?

— О нет!

— Только моему отцу?

— Нет, что вы, милая Клара, нет…

— Но для чего вы их писали? Или, может быть, вы написали их двадцать семь для того только, чтобы замаскировать одну — ту, что послали моему отцу?

— Нет-нет…

— А для чего же тогда?

— Решил я — ведь кто думает, до чего-нибудь и додумается, — я решил этих моих двадцать семь друзей похоронить.

— Похоронить?

— Да…

— А как, скажите, пожалуйста?

— А вот так — в себе, накрою их визитными карточками, карточки состарятся, пожелтеют, пожелтеют и друзья… накрою я их — и их больше не будет, карточки обратятся в надгробные камни, бывшие мои друзья рассыплются… Вот так я и сделал: каждому, о ком вспомнил, написал, что сегодня после пяти не принимаю. Верно, все очнутся, схватятся за голову, а придут они или нет — меня это не волновало… Послушайте!

— Что?

— На башне бьет семь…

— Других часов у вас нет?

— Есть, но куда бы это годилось, погляди я на часы и скажи, что уже семь, или же спроси вас о времени? Это бы значило, что я вас отсылаю домой, выпроваживаю, а так куда более возвышенно — слушать, как время безжалостно бьет в колокол.

— Бьет, отсылая меня домой…

— Это уж как вам угодно, но для вас это было бы лучше.

— Семь часов…

— Да, семь…

— Семь — и до сих пор никто не отозвался, никто не пришел.

— Да, никто. Одни усматривают в этом шутку, возможно резкую, возможно глупую, или, может быть, говорят, что этот Петер Жалман чего-то да стоит, а некоторые — и это как раз не друзья, — возможно, относятся к этому слишком серьезно, считая, что я уже совсем спятил, спятил окончательно, бесповоротно, начисто, непоправимо и бог знает как еще. Раз он не хочет никого видеть, ну и пусть, пусть катится к черту — и все дела.

— Как-то так выразился и мой отец, правда, я не очень расслышала, но вам-то я могу об этом сказать… и… и знаете, меня начала сверлить мысль: в какое же время мы живем, что еще находится человек, способный думать о таких глупостях. А потом вдруг мне показалось, что это совсем и не глупости, что за этим, за этой визитной карточкой, кроется что-то очень серьезное… Ведь правда, пан Жалман?

— Нет…

— Ну, не будьте таким нелюбезным! Скажите мне! А не хотите, не надо…

— Нет, ничего за этим не крылось, ровно ничего.

— Вы что, так хотите добрым делом зло отвести?

— Зло отвести? А как это понять?

— Ну, вам захотелось сделать доброе, захотелось предупредить ваших друзей, что дружба ваша покрывается ржавчиной, коррозией, и вы подумали, что еще можно поправить дело, все наладить, если разошлете своим знакомым визитные карточки с таким оповещением.

— Не знакомым — нет, стольких визитных карточек у меня уже не было.

— Ну, хорошо, друзьям… хотя… хотя я считаю фантастикой, чтобы у человека было двадцать семь друзей. Конечно, могло быть и двадцать семь, но для этого понадобилась бы целая жизнь… Сейчас, сегодня, в этом году, в ближайшие два-три года у вас не может быть больше двух-трех друзей.

— И эта мысль сверлила вас?

— Еще как!

— Такую красивую голову было бы жаль просверлить.

— Ну оставьте, пожалуйста! Одну голову что-то сверлит изнутри, другую снаружи, скоро в каждой, даже самой красивой голове будет дыра… Если выразить отцовское мнение, то все ваши друзья считают вас — извините! — помешанным. Пробило семь, и никто из них не пришел, и, наверное, уже никто не придет.

— Несомненно. Зачем ходить к помешанному? К идиоту?

— Да… но почему вы писали им, что никого не принимаете…

— Думаете, кто-нибудь пришел бы? Нет, не пришел. Многие обычно поступают прямо противоположно тому, что вы от них ждете. А сегодня вечером? Сегодня каждому хочется быть дома…

— А я вот пришла… Все ваши друзья, те, худшие, что только выдают себя за друзей, считают вас непоправимо безумным… А что вы обо мне думаете? Я пришла. А ведь мы не друзья, ни такие, ни эдакие… Я вас никогда не видала, даже не знала, что вы существуете, пока отец не разозлился на вас и не расхохотался. Для меня это большая загадка… Я знаю об отцовских друзьях, может быть, не обо всех, но о вас я даже никогда не слыхала. Не загадка ли это? Что вы об этом думаете, пан Жалман? Будь вы сейчас или раньше среди друзей отца, он наверняка рассказал бы о вас моей маме, а возможно, и мне, и моим братьям, пригласил бы вас к нам. А ничего подобного не было. Не странно ли? Для меня — очень. Что скажете, пан Жалман? Не нравится мне это… Двадцать семь, это великое множество, невообразимое… А наша семья о вас как друге отца даже не знала и не знает… Что вы на это скажете, пан Жалман? Что вы об этом думаете?

— Что думаю?

— Да, что?

— Что вы любопытны… что вы ужасно любопытны — вот что сказал бы я, захоти вас обидеть. Пожалуй, даже чересчур любопытны, может, даже навязчивы. Но я не хочу вас обижать. Вы уклоняетесь в сторону… вы пришли, вы пришли ко мне потому, что ваш отец, то есть мой добрый друг, товарищ, бывший, разумеется, до того на меня рассердился, что как следует выругал, а потом вдруг рассмеялся и мою визитную карточку, да и меня заодно, бросил в мусорную корзину. Ведь потому вы пришли? Чтобы тут, у меня, усмирить его гнев? Чтобы уладить наши отношения, его ко мне? А мое к нему?

— Вот именно.

— Это так интересно, что даже не укладывается в голове: вы пришли именно теперь, когда все друг на друга плюют. Ничего другого не делают, а только плюют.

— Не смотрите на меня так! И не надо так много рассуждать!

— Ведь напиши я, что принимаю сегодня, меня, возможно, сочли бы еще большим безумцем. Сегодня — и принимает кого-то? Да он с ума, что ли, сошел? Нынче, сегодня вечером? Да что он, собственно, думает, что себе позволяет? Да, я написал, написал, что никого не принимаю — и поэтому, несомненно, все те, худшие из друзей, сошлись на том, что я стал всего лишь безвредным, смешным безумцем, эдаким неисправимым, что каждую очевидность всегда еще пережевывает, и к тому же до невозможности тщательно. Случается, кто-то воскликнет обрадованно: как тут хорошо дышится! А такие безумцы будут вновь и вновь повторять, что и впрямь хорошо дышится и что ежели у человека есть возможность дышать свежим воздухом, то он поправит свое здоровье, нервы, а потому действительно полезно ходить на прогулки — в лес, в горы, к морю, они будут толковать о кислороде, которого у нас становится все меньше и меньше, всего лишь лет на сто, на тридцать, на десять, толкуют о загрязнении среды, об океанах, загаженных нефтью и бог знает чем еще, о том, как на нашей планете уже угасает жизнь… На улице темно, а они куда как надоедливо талдычат о том, что, дескать, сейчас темь — хоть глаз выколи, ни зги не видно, что тьма кромешная и ежели в такую-то темь пойдешь куда, то ждет тебя всякое: вот, дескать, давеча отправился один в кино, а в кино-то и не попал — какие-то негодяи раздели его… И это, возможно, и вас ждет, милая Клара, вы пришли ко мне в такую тьму и туман… Ну и так далее и тому подобное… Впрочем, такие безумцы не так уж безвредны, они тормозят темп, убивают время… Многие из моих фальшивых друзей вскричали, что я совсем спятил. Смотрю я на вас и прикидываю — что, интересно, вы обо мне подумаете, когда я скажу то, что касается и вашего отца. Не хотелось бы мне рассердить вас, не хотелось бы обидеть, но я должен вам признаться, почему разослал эти визитные карточки! Ну и работенка была — написать все эти оповещения, раскопать адреса, на всех приписать и свой адрес, этот новый. Мои друзья схватятся за голову, разобьются на настоящих и притворных. Те, притворные, никогда не откликнутся, не обругают меня даже по телефону, никак не проявят себя — и моя совесть будет спокойна, и со спокойной совестью я их со временем похороню.

— Похороните? В самом деле?

— Да!

— И вы серьезно так думаете, серьезно так говорите? Вы уже однажды сказали это, зачем повторяться?

— Да, похороню их со временем, накрою этими визитными карточками, этими надгробиями, зарою, похороню и, надеюсь, уже никогда не воскрешу их в себе. Зачем мне их воскрешать?

— Нет, прошу вас, не говорите так! Особенно сегодня, сегодня вечером. Нет, сегодня день солнцеворота, с завтрашнего дня свет уже будет прибывать, завтрашний день уже будет на блошиный шаг дольше, а это все, верно, следы убывающих дней — нет, так похоронно не надо бы вам рассуждать о своих друзьях, и ведь разница вот в чем: вы на каждого друга бросили только по одной визитной карточке, вы прикрыли его только одной, но что станет, закидай они вас двадцатью семью?

— А одна визитная карточка — один надгробный камень!

— Вот видите, значит, двадцать семь надгробных камней!

— Я делал это с таким риском.

— Нет, не надо было вам так говорить, звучит это так похоронно, а все потому, что дни укорачиваются, тьма прибывает — вы чем-то напоминаете мне пана Тадланека из нашего корпуса… Он раньше барышничал лошадьми, а сейчас он у нас истопником, топит под нашим корпусом четыре котла и перекидал в них уже порядочно угля, а вместе с углем и свое прошлое, свое дело — и память обо всех лошадях, что он гнал в своей жизни на ярмарки и с ярмарок, что когда-то купил и продал… Четыре лучшие лошади он оставил себе — Фако, Чиноша, Шимеля и Фуксо, — конечно только в воспоминаниях, их имена написаны у него на котлах, он им задает, дескать, корму, огня, долго будут они издыхать, и, дескать, будет им тяжко, пока наконец они не скопытятся… Тадланек понукает их, а то и хлещет кнутом, за зиму обычно разрывает не один кнут, ломает не одно и не два кнутовища… Это тоже следы убывающих дней… Мой дедушка не раз толковали, что когда дни убывают, а ночи удлиняются, — дедушка выражали это как-то по-своему, я уж не помню, — но точно твердили, что тогда просят слова вещи… В этом что-то есть… Нет, пан Жалман, не по душе мне ваши слова… не надо бы так говорить… Нет!

— А вам не надо бы сидеть у меня, вам надо быть дома за ужином, может быть, единственным в году общим ужином! Дома опасаются за вас, волнуются, сердятся… Вашему отцу я не собирался причинять столько забот, нет, не ради этого посылал я ему свою визитную карточку… Нет, никого из вашей семьи не хотел бы я так огорчать. Вот видите, милая Клара, в каком отчаянном я положении. Если вас выгоню, вы обидитесь, а не выгоню вас немедля, сию же минуту, сильно обижу и рассержу вашу семью. Понимаете это?

— Да, понимаю…

— Ну хорошо! Знаете, что мы сделаем? Пойдемте! Я подвезу вас домой. Машина у меня еще тут, на улице.

— А знаете, что сделаю я?

— Ничего не сделаете! Ваш отец был моим хорошим другом, старшим, правда, он старше меня на двенадцать лет, а может, на тринадцать? Точно не знаю… Познакомились мы, тому уж больше года, при особых обстоятельствах, и встречались как добрые друзья… Я сумел бы привести множество примеров. Знаете, как это бывает, нет? После тридцати разница в возрасте уже не играет никакой роли — по крайней мере для нас обоих это было неважно, особенно для вашего отца. Он допустил многое по отношению ко мне, я — по отношению к нему. Потом я оказал ему помощь, он помог мне и моей бывшей жене — и вдруг сразу я стал для него как бы пустым местом, да еще загаженным нечистотами… Вот так оно… хватит об этом! Ну что ж, милая девушка, хоть и не хочется, но, право, мне пора отвезти вас домой. Отвезу вас, передам родителям, водворю в семью, оправдаюсь, все объясню, попрошу извинения, а потом…

— А потом что?

— Потом?

— Да, скажите, что потом?

— Потом… потом, возможно, уже и не смогу похоронить вашего отца под визитной карточкой. Не смогу придавить его надгробным камнем… Почему вы смеетесь надо мной, милая Клара? Пожалуй, вашему отцу и нет дела до этого — похороню я его или нет, пожалуй, ему все равно, а возможно, ему было бы даже смешно, но вы не должны надо мной так смеяться, прошу вас! Бывает, смех и до плача доводит… Вы разве не знаете: иной смех и слезами отзывается…

— Рыба у вас в ванне?

— Простите, что вы сказали?

— Рыба у вас еще в ванне?

— Нет, что вы, милая Клара… Упаси боже! Рыба, если и это вас занимает, у меня уже разделана, осталось ее обвалять в муке и изжарить… Если вас занимает и это… Уж все было бы готово, если б не пришлось мне, барышня Клара… Прошу вас, очень прошу, пойдемте, пожалуйста! Я отвезу вас домой. Одну вас не могу отпустить — посмотрите, как ужасно на улице! Вы только взгляните в окно. Улицы безлюдные, тихие, нигде ни птички-невелички, сыро, туманится…

— Да, грустно, нет снега; когда-то, говорят, Мартин являлся на белом коне…

— В этакую пору не могу отпустить вас домой одну, подвезу вас.

— Какая у вас машина?

— «Трабант».

— «Трабант»?

— Да, но какое это имеет значение?..

— У моего отца «фиат».

— Знаю, слышал, видел… ради бога, барышня Клара, не тяните долго, не мешкайте, ведь вы же не знаете, у кого сидите… У меня этих визитных карточек было полным-полно, целый ворох, сначала я линейкой измерил одну, потом высчитал площадь всех — было их видимо-невидимо… я покрывал ими сады, улицы, крыши, виноградники, парки, детские площадки, аэродромы…

— Тогда вы бы не были здесь.

— А где?

— В тюрьме, в сумасшедшем доме — о вас бы писали в газетах.

— В газетах не пишут о сумасшедших… Не смейтесь! Это так… Я создал личное кладбище, и там я похороню своих двадцать семь друзей, собственно, уже только двадцать шесть… Пойдемте, будьте благоразумны! Я отвезу вас домой, сделаем так, как я вас прошу.

— А знаете, что сделаю я? Я кончу наряжать елку, а вы пока обваляете рыбу, потом я изжарю ее… Пожалуйста! Ступайте в вашу кухоньку, пожалуйста, вон туда, в уголок, а я тут проветрю, украшу елку, немножко тут еще приберусь… Я вас оторвала от дела, отняла у вас много времени, надо его наверстать! Хорошо? Ну, пожалуйста! Может быть, уже скоро пробьет восемь, девять, нельзя терять ни минуты… Так! Ну пожалуйста, ступайте готовить, не думайте, что я не люблю рыбы! Люблю, и во мне просыпается голод, это ваш вермут с красным вином… Ну, я бы сделала вот что, вот как надо убирать елку, игрушки потяжелее к стволу, полегче — на ветки, вот сюда, на самый кончик… А вы, пан Жалман, человек с головой, ей-богу! Быть может, вы о том даже не знаете. Тут надо проветрить, тут накурено, жарко… Да, на улице и впрямь мерзко, вы правы, пусто, безлюдно, зябко, вы правы, пан Жалман, правы, сыро, туманится, лужи по всей улице, ах, дедушка, этот ваш святой Мартин в такую пору должен был бы прискакать на коне, покрыть все белым плащом, хотя бы половиной плаща, эдак хорошо его разложить, расстелить… пожалуй, притворю окно, проветрю после, перед ужином, впрочем, нет, лучше сейчас… В этот вечер всегда как-то так… ну и что с того, если сегодня я не буду ужинать дома и обижу этим немного своих? Пан Жалман, в нашей семье уж так повелось. В прошлом году наш отец очень обидел семью — в этот вечер он не был дома, лежал в больнице и, говорили, был на волосок от смерти; и год назад, как раз вечером, кажется, как раз в это время, хотя нет, вчера исполнился год, наш дедушка тоже огорчили семью, очень обидели, как раз вчера, да, вроде это было вчера, дедушка умерли, а собирались… представляете, пан Жалман, дедушка очень обидели свою, собственно, нашу семью, очень обидели и себя самого, представляете, пан Жалман, ведь дедушка собирались жениться на одной вдовице, на вдовице Бетке, а после женитьбы хотели даже жить у нее, хотели уйти из нашего дома, из корпуса 4 «Б», да и мне сегодня тоже хотелось уйти… Дедушка с этой Беткой должны были пожениться, у нее еще есть домик, клочок виноградника, наверное, дедушка и ее очень обидели… Взяли да и умерли… И знаете, где и как это случилось, пан Жалман? В котельной. Дедушка играли там в карты с истопником, с этим Тадланеком, и еще с одним из нашего корпуса, неким Мациной, — этот о себе говорит, что он бывший доктор, бывший инженер и бывший бухгалтер, — и еще там был один парень, Файоло зовут… Этот и сейчас, верно, у нас… Все трое мне рассказывали, как это было, как это случилось, но каждый по-своему рассказывал, а было все, верно, так, как рассказывал этот парень, Файоло… Дедушка умели играть, и как раз тогда хорошая им выпала карта, они сказали, хотя нет, елки-палки!.. Поначалу вроде как дедушка стали расхваливать эти котлы, дескать, будто они стоят у самых корней гигантской виноградной лозы, лоза эта разрастается не только по нашему корпусу, а по всем четырем — по «А», «Б», «В», «Г», вьется по коридорам, по квартирам, по стенам, это огромный, замечательный виноградный корень, ствол, он людям несет виноград, да, это он, этот корень, он и тепло каждому приносит в постель, и за таким вот виноградным стволом, говорили мой дедушка, и они с радостью бы ухаживали… Ну вот, пан Жалман, елочка скоро будет готова… В котельной тогда дедушке выпала хорошая карта, и вдруг, только они сказали: эх, ребятки дорогие мои, наконец-то сделаю доброе дело — бью козырем… ага, вот он и банк! — так якобы дедушка сказали вдруг закачались, батюшки-светы, как деревце на ветру, Файоло так мне рассказывал, наверняка, говорит, тогда задул такой ветер, но никто из них его не почувствовал, только наш дедушка склонились под ним и опустились на стол между теми тремя… Прямо на карты… В руке у них два туза было… Ну, а потом, пан Жалман, похороны, всякие хлопоты… А на похоронах из всего нашего корпуса никого даже не было, только наша семья, помимо отца, а из чужих лишь Тадланек, Мацина и Файоло… Пан Тадланек и пан доктор Мацина рассказывали об этом и все только желали себе такой смерти, какая была у дедушки, а Файоло… ему и впрямь было грустно, кажется, даже слезы у него заблестели… Это отличный парень, наконец-то его уговорили не бегать за Белой — ужасная ведь его подстерегала судьба… Дебил — елки-моталки! — хотел взять на себя то, что никак не могло быть его, эта девушка, Бела Блажейова, — она из нашего корпуса, — ну и отколола с ним номер, говорят, она хотела его женить на себе, а ведь все знают, а главное, сама Бела знает, что это был Петёв ребенок, этот парень тоже из нашего корпуса… Только Петё и его отец разбираются, что к чему… Бела осталась, как была, без ребенка… Дедушка у нас умерли, в котельной это случилось… Пан Жалман, знаете, что такое лучина? Наверно, не знаете… Это такая длинная тонкая щепка, уколоченная по всей длине топором или кресалом и вставленная в деревянный зажим, и она горит, светит… Дедушка умерли, светила им в котельной лучина, горела она на котле, вставленная в светец, а котел тот зовут Чинош… Умерли они… И представляете, пан Жалман, эта вдовица Бетка, на которой дедушка собирались жениться… К которой должны были переехать… Она вообще об этом не знала, бедняжка, а однажды пришла — было это уже по весне, — чтобы наконец столковаться с дедушкой, что, мол, да как и когда у них свадьба, и что, собственно, приключилось, а дедушки уже не было… а потом пришла еще раз и принесла деньги, тридцать тысяч, те, что дедушка, мол, дали ей для их будущего хозяйства. Тому уж год, пан Жалман, как умерли у нас дедушка, да и отец мой тогда, говорят, на волосок был от смерти — и разве оба они не обидели нашу семью куда больше меня, даже если я и пришла к вам унять гнев и хохот отца и хоть чуть наладить вашу расстроенную дружбу? До чего здо́рово, пан Жалман, что вы там за стеной в кухоньке! Мне так легче рассказывать, и я могу вам сказать даже то, чего не осмеливалась сказать в лицо, могу и о том вас спросить, о чем боялась спросить… Так лучше… А вы, пан Жалман, человек с головой, елки-палки! Быть может, вы об этом даже не знаете, наверняка не знаете. Разослали вы визитные карточки, похоронили друзей, но дело-то не только в этом. Никто из этих ваших прежних, даже из тех фальшивых друзей никогда уже вас не обидит. Обижать безумного — все равно что отбирать у нищего палку; пожалуй, ни у одного из них не подымется на это рука, даже если этот безумец и убивает время, тормозит темп… Кто вы теперь? Вы безумец, и вас надо оставить в покое, надо дать вам возможность жить, ведь правда? А кстати, что вы совершили, что от вас отскочило столько друзей? Если, конечно, их у вас столько было, в чем я сомневаюсь… Тут что-то не так. Что с вами случилось, если от вас ушла и жена, ушла именно от вас… Вы, пан Жалман, не такой человек, чтобы женщины от вас убегали. А может быть, она ушла потому, что от вас отскочили друзья? Или, быть может, друзья только потому и отскочили, что от вас ушла жена? Была она, верно, глупой женщиной, если ушла от вас, именно от вас. Вы говорите, что разошлись, но ведь это не так. Из двоих только один может сделать первый шаг. Думаю, его сделала ваша жена… Или, может, вы? Может, вы ошибаетесь? Что скажете, пан Жалман? Все это, конечно, по какой-то причине, а вот по какой? Знают ли это те, бывшие ваши друзья — или, быть может, только думают, что знают? Пан Жалман, я обязательно спрошу об этом отца. Эта ваша визитная карточка его очень рассердила и рассмешила, и он, несомненно, знает, в чем дело… Спрошу его, ведь ни с того на с сего не станет человек так бушевать и разражаться таким смехом… Что вы на это скажете, пан Жалман, почему так тихо? Пан Жалман? Где вы, пан Жалман? Вас нету? Господи, вы ушли? — Клара Микова вбежала в кухоньку и остановилась над необвалянной рыбой… — Пан Жалман… Пан Жалман… Никто из нас, кроме отца, не знал, что вы были его другом. Может, и он не считал вас за друга, может быть, он вынужден был только для вида принять, а потом принимать и в дальнейшем различные проявления вашей дружбы… Но долго не выдержал… Может, эта дружба была только с вашей стороны… Это сомнительно, пан Жалман, как и то, что у вас было двадцать семь друзей… Никто столь не богат, да и вы таким не были. Я бы добавила еще — друзей дома, елки-моталки! Это только сейчас меня осенило — и, может, потому… потому вы прогнали жену…

Клара Микова медленно вышла из кухоньки, у нее вдруг разболелись ноги.


Съежившись, она сидела в кресле, глубоко погрузившись в него, и вдруг тихо сказала себе: семь часов уже давно пробило, пробило и восемь, сейчас било девять… и как славно, по-старинному бьет этот колокол… Почему не падает снег? Почему Мартин, как в стародавнюю пору, не оденет все белым плащом, почему не покроет им пыльное лето и грязную осень, почему самое доброе не расстелет поверху? Как славно, по-старинному бьет этот колокол, как-то так с хрипотцой, будто в горле у него застряла рыбья косточка… Конечно, застряла, колокол ведь уже, наверно, поужинал… Что это? Звонит кто-то? Но кто? У Жалмана ключи… Кто это? Кто? Клара вскочила и побежала к дверям, что вели в коридор.

— Пан Жалман сегодня никого не принимает…

— Это я!

— Кто?

— Я, Мико… Отвори, Клара, или я сам отворю! У меня ключи!

— А, это ты отец? А где Жалман? У нас? Где он, отец? — Клара открыла. — И не сердись, ты сердишься? Я сейчас, только оденусь, погашу свет — у тебя машина?

— Да… Ну ступай…

— Иду. Сию минуту. А почему не пришел Жалман?

— Не хотел… боится, что его могут заподозрить… Знаешь, тут наедине с тобой, ты и он, он и ты… Понимаешь?

— Понимаю, конечно. Отец, я не пойду, прежде чем ты не скажешь мне, что у тебя против Жалмана?

— У меня лично — ничего.

— А не лично?

— Лично или не лично — какая разница. Пойдем, прошу тебя!

— Не увиливай, отец, скажи! — Клара села в кресло, уже в своей барашковой шубке. — Отец, и ты сядь! Будь любезен… Прошу тебя! Мне хочется поговорить с тобой. Дома никогда нет ни времени, ни условий…

Мико сел напротив своей Клары, тоже в шубе, в меховой шапке, на глазах большие очки с коричневатыми стеклами (он носил их уже пятый месяц).

— А что я могу тебе сказать? Я ничего не имею против него, совершенно ничего… но даже если бы и имел когда-то, что с того?

— А то, что это вовсе не значит, что вы все, пусть даже у вас и было когда-то что-то против него, можете на него взять и плюнуть. Двадцать семь вас было, и вы все его оплевали. Как гадко это — будь ты хоть один, а то ведь двадцать семь!

Мико содрогнулся.

— Двадцать семь? — спросил он упавшим голосом.

— Да. — Клара Микова рассмеялась, и только чуть погодя успокоилась. — Двадцать семь! Тебе тоже кажется, что многовато? И мне! — Клара опять рассмеялась. — Отец, таким я тебя еще не видела.

— Ну, Клара, не умничай! Пошли! Неловко, Жалман сидит у нас, он даже не одет как положено — наверно, спасался от тебя, в чем был — только в брюках и рубашке, сидит у нас, ест и пьет и все время твердит, как симпатично сверлит у тебя в голове, и я не знаю, право…

— Отец, в этой больнице тебя ужасно изменили. Может быть, тут непривычное освещение или, может, у меня не было времени вглядеться в тебя, но в этой больнице тебя ужасно изменили, в самом деле, лицо у тебя изуродовано, тело искривлено — совершенно так, как тебе пророчила та бутылка, не сердись только… — Клара чуть испугалась своих слов. Это страшно, подумалось ей, ведь такой искалеченный человек только и годится на то, чтобы окружающие больше уже никого не калечили. И почему нельзя прийти к этому как-то иначе? — Не сердись, отец, на меня…

— Не знаю, право, не захочет ли Жалман…

— Отец, что, собственно, случилось год назад, когда вы так подружились с Жалманом?

— Право, не знаю, не захочет ли Жалман еще и высказаться.

— Мне кажется, отец…

— Высказаться! Ты понимаешь, о чем я?

— Высказаться?

— Да, высказаться.

— О чем?

— Ты еще спрашиваешь! Неужели не понимаешь?

— Понимаю, но по-другому, чем ты.

— Конечно, по-другому — ведь ты проблеск вечности над пропастью моего ничтожества… — У Мико кривилось лицо в некрасивой улыбке. — Ну так блесни!

— Ты разрешаешь?

— Да, разрешаю.

— И это, отец, не оскорбит тебя?

У Мико все лицо покрылось краской.

— Ну вот, Клара, неужели это было нам нужно?

— Не знаю, нужно или нет, может, нужно, а может, не нужно, я не знаю, извини, но я понимаю тебя — и уже иду, любопытно, как Жалман выскажется, в самом деле, любопытно… Пойдем! Пусть хоть одна визитная карточка останется просто карточкой, а не обратится в тяжелый надгробный камень… Жалман… знаешь, отец, он… но не оскорбит ли это тебя?

— Клара, о чем ты?

— Отец, — сказала Клара, — скажи откровенно! Сколько раз уходила от Жалмана жена? Вернее, со сколькими?

Мико сидел неподвижно, не шевелясь.

— Можешь не отвечать, если не хочешь, но мне кажется, их было много. — Клара смотрела на своего отца, но ничего не видела, кроме больших темных очков. — Можешь не отвечать, отец. — Клара вытащила из сумочки визитную карточку Жалмана вместе с маленьким конвертом. — Извини, отец, что я рылась в корзине! Больше этого я делать не буду… И взгляни, тут на конверте перед твоим именем стоит маленькая, едва заметная единичка…

Мико не шевельнулся, не поглядел.

— Жалман начал с тебя, написал тебе первому, елки-палки! Понимаешь, отец, писал тебе в одиночестве, в уединении… Начал с тебя, с тебя, своего ненастоящего, фальшивого друга… А потом написал еще двадцати шести… Начал и не знал, когда кончить. Даже если ни в чем другом, так ты уже в том повинен, отец, в том, что, возможно, из-за тебя Жалман поссорился еще с двадцатью шестью такими друзьями… Ну как, отец, игра стоила свеч?

Мико не ответил.

Спрятав визитную карточку в сумочку, Клара улыбалась, глядя в неподвижное лицо отца, затененное очками.

— Мне любопытно, как Жалман выскажется, но я все равно должна ему отказать. Отказать, хотя он мне очень нравится… Не хочу быть заместительницей его жены, не хочу ею быть, ведь я твоя дочь. Отец, тебя это не оскорбляет?

Мико не спросил, что его еще могло бы оскорбить.

— Отказываю ему, — сказала Клара, — еще и потому… а теперь давай помиримся, забудем плохое и вспомним доброе… Ведь над пропастью моего ничтожества уже сверкнуло вечностью — отказываю потому, что жду ребенка.

Мико не спросил ни о чем.

— От Файоло, — ответила Клара на отцовский немой вопрос.

— На, возьми, — сказал Мико и тяжело поднялся, — вот тебе ключи Жалмана! Закрой!

— Файоло у нас?

— Да.

— А что он делает?

— Обхаживает всех и особенно, кажется, Жалмана…


На Смарагдовой улице было темно, фонари не горели (не горели вот уже более трех недель), корпус 4 «Б» — огромный темный блок в пробоинах окон — тянулся ввысь, окна во всех квартирах по Смарагдовой улице, и даже в квартире покойной пани Бакайовой (там уже жили новые квартиранты, Милан Бадак с женой и двумя детьми) — во всех квартирах окна пестрели желтыми, зелеными, синими и красными огнями.


Перевод Н. Шульгиной.

Загрузка...