СОЖЖЕННЫЙ ГОЛОС

Ни к кому в доме не липли так новости, и важные и неважные, как к пани Юлии Бакайовой. Она не собирала их, они сами к ней приходили, и неведомо как. Ей доподлинно было известно, как обстоят дела у Файоло с Белой и у Белы с Петё, как у Имро, Файолова брата, с Дариной Тихой, что, мол, Ремповы уже не живут вместе, а к пани Ремповой переехала ее сестра, пани Микульцова, откуда-то из деревни, из какой-то Доваловой, пани Бланка Микульцова. «Там у них дети! Детские вещи… детские голоса! Да и мужские тоже! У них весело, мужики туда таскаются, ухажеры всякие… Пани Мария и пани Бланка живут не тужат! Да вот только докуда все, докуда? Ведь оно, ясное дело, до поры до времени, все во власти божьей, все на волоске…»

Потом она ненадолго задумалась о Беле Блажейовой.

— До чего глупа девка, вот те и выкинула, — сказала она вслух, — пришлось… Молодая, а уж… Ведь как ни крути, а все срам, молодая, и опять же с ребенком. Теперь у ней хоть и не будет хлопот, а жизнь все одно перекошена… Ох, и дела! А уж мать-то ее — вот бедняжка!..

В корпусе 4 «Б» бухнула входная дверь.

— Ой…

Снова бухнула.

— О, господи! — вздохнула пани Бакайова. — Неужто застеклили? Ну и добро, ведь дуло-то как, пока стекол в ней не было, да вот теперь опять пойдет стукать как заведенная! Разве услышишь чего… — Она подошла к двери, немного там постояла, прислушиваясь к затихшему дому. Вскоре услыхала короткие, тяжелые шаги. — Мацина идет… А ну его к дьяволу, проку от него никакого, слова путного еще не сказал…

В дверях захрипел звонок. Пани Бакайова постояла минуту, затаив дыхание и озираясь по квартире — не раскидано ли то, чему не полагается быть раскиданным, — потом затопала на месте, сперва тихо, затем громче, и отворила.

— Целую руки! — поздоровался Мацина.

— Добрый день, добрый день, пан доктор!

— Можно на минуту?

— Да, да, милости просим!

Мацина вошел в прихожую, отворотив нос от опрятной старости и одиночества, но, правда, тотчас почувствовал, что они тут еще не совсем угнездились, а лишь собираются, лишь только начинают попахивать.

— Проходите, пожалуйста!

— Нет, нет, благодарствую, пани Бакайова, нет, — сказал Мацина, не снимая шубы, — нет, я бегу, тороплюсь… Извините, я и в этом останусь! — Он указал на теплую фетровую шляпу, тщательно вычищенную, плотно сидящую на его круглой голове. — Бегу, спешу… а с ними, к великому сожалению, ничего не могу сделать. — Он вытащил из пальто восемь писем, пересчитал их. — Тут все, пани Бакайова… Вот, пожалуйста! — Он улыбнулся, прибавил: — Да, пани Бакайова, так оно! На такие дела закона не существует, а на давние ошибки, на те, что люди скрывают годами, его и подавно нет. А сколько таких ошибок! Это ни одна легислатура не осилила бы… Даже она не упомнит… Вот они, пожалуйста!

Пани Бакайова взяла у Мацины письма весьма неохотно и боязливо.

— Жизнь человеческая, пани Бакайова, — сплошная авария.

— А я-то думала…

— И я думал, но ничего не поделаешь, — сказал Мацина. — Было бы только хуже… Да, невероятная аварийность, невероятная… Это уж в самой человеческой природе заложено… И надо быть к ней готовым, тогда уже ничто не поражает. Ну, а дочка как?

— О, спасибо, она в той деревне, рисует там… этот инженер, за которого она вышла, Селецкий по фамилии, уж больно порядочный. Там у него дом, машина, сад, все. Даже слишком порядочный… Лучше бы и не был такой…

Мацину это весьма удивило:

— Как так, пани Бакайова? Не понимаю что-то…

— Не нужна я уже моей Терке…

— Что вы, пани Бакайова, что вы! Как только у дочки появится маленький, мигом к ней побежите, да и она вас позовет…

— Маленький?!

— Конечно… а разве нет?

— Ах, об этом я и не мечтаю!

— Ну, так! — Мацина протянул толстую руку. — Может, все-таки дадите мне эти письма…

— Чего уж там, пан доктор! — оборвала его пани Бакайова. — Уж коль они вам с первого взгляда не показались, чего уж теперь…

— Да, — сказал Мацина. — Увы! Ну извините, мне пора, тороплюсь…

Он подал пани Бакайовой пухлую руку (уж какая есть!), добавил: «Желаю вам всего доброго» — и ушел.

Чуть погодя пани Бакайова прошла в комнату, отворила шкаф, собираясь спрятать письма в шкатулку, а шкатулку — за белье, но вдруг устало опустилась в просиженное кресло и снова (в какой уж раз!) прочитала письма от Марты Пушкаровой.

Старе сады, 27 марта 1947

Дорогая Юлка!

Позволь написать тебе несколько строк! Ведь ты, должно быть, не знаешь, что наше село называется теперь «Старе сады». Дали ему другое название, и потому, если вздумаешь вдруг написать мне, прошу тебя, пиши по-новому. Будь так добра!

Правда, ты вряд ли станешь писать мне. Боюсь, у тебя и без того хватает забот. Да и другого я опасаюсь. С тех пор как открылась эта история между тобой, моим мужем и мной, ты замолчала, пожалуй, еще хуже, чем я. Да, я смолкла, совсем затихла… Выпила, ты же знаешь, соляной кислоты, и, хоть жизнь сохранили мне, голос свой я сожгла. И вообще здоровье мое никудышное, я словно поломанная машина, в которой, правда, еще что-то тикает… Я вижу, чувствую, слышу, понемножку двигаюсь по дому и вокруг дома, но все это уже ни на что не похоже, совсем не то, что было прежде. Возможно, тебя удивит, но мне хочется тебе об этом сказать — то, что случилось между нами, вселило в меня большую силу — большую, конечно, относительно, — если ты понимаешь, что это значит. Я молчу, я не могу говорить и тем самым заставляю своего мужа Любоша заботиться обо мне и ухаживать за мной так, как, пожалуй, никто на свете ни о ком не заботится и ни за кем не ухаживает. Что делает он за пределами нашей усадьбы «Над дорогой» и нашего дома — мне неизвестно, но он приносит домой деньги, подарки, готовит, стирает. Об этом мне пришлось бы много писать, вздумай я все перечислить. Несомненно, мой сожженный голос разбудил в нем такие укоры совести, о каких я даже не подозревала. Именно эти укоры и принуждают его отдавать мне все свои силы, да и всю жизнь. Видишь, дорогая Юлка, и такое на свете бывает.

Снег в усадьбе уже стаял, и она вся прогревается. Может, нас ждут впереди несколько приятных теплых месяцев, они как следует прогреют и нас, Любоша и меня, и будущие холода мы перенесем уже легче.

Извини меня, ведь только так я и могу тебе обо всем этом писать. Прими от меня сердечный привет — я рада, что могу тебе его передать. Письмо отсылаю заказным, чтобы ты его наверняка получила. На почту мне его отнесут — тут есть одна добрая душа, что отправит его и принесет домой мне квитанцию. Прошу тебя, пойми, среди моих маленьких радостей есть и такая: хранить квитанцию, на которой твой и мой адрес.

Твоя Марта

Старе сады, 14 сентября 1948

Дорогая Юлка!

Извини меня, без конца тебя вспоминаю и вот снова пишу тебе!

Возможно, ты еще помнишь, чем мой муж Любош когда-то прельстил тебя. Собой, конечно, но и своей усадьбой «Над дорогой» и домом. Вы тогда еще оба прозвали эту усадьбу «недвижимостью». Здесь сейчас очень красиво, но насколько было бы краше, если бы в саду было много фруктов и был бы тут виноградник, увешанный тяжелыми гроздьями. Но до того ли! Ведь краше всего тут — совершенно другое. К нам часто захаживает сестрин сынишка Янко, это уже понятливый паренек, и хорош собой, точно живое деревце. Никак не налюбуюсь им, не нарадуюсь — уж из него-то толк выйдет. Мальчик Янко — это все, что осталось у нас от нашей с мужем родни, это единственное живое существо, что к нам ходит. Я уже упоминала о нем. Эта та самая добрая душа, что относит мои письма на почту. Единственное живое существо… Знаешь ведь, с тех пор как всплыла эта история между нами, от нас отвернулась вся наша родня, и Любоша и моя. А как же иначе! От таких-то людей! Мальчик Янко лишен пока предрассудков — если ты знаешь, что это такое, — пока лишен. Я б не хотела услышать, что и твоя родня тебя избегает. Надеюсь, этого не случилось. Хотя и то правда: ты такая же, как твоя родня, твоя родня такая же, как ты. Этого я и боюсь.

Несколько дней назад мой муж пришел домой очень встревоженным. Смешной такой: в одной руке роскошный портфель, в другой — сумка с покупками. Может, ты еще помнишь, какое большое значение он придавал хорошим, нарядным портфелям. Один такой и ты ему подарила — ты была так добра — с серебряной, деликатно скрытой монограммой. Как ты была добра и внимательна — а все для того, чтобы можно было этот портфель отыскать, замешайся он между другими или вовсе затеряйся. Но позволь мне заверить тебя — Любош уже давно не носит его. Портфель — это был, собственно, символ его положения, лоск его и моего житья-бытья. А как он, бывало, гнушался сумок, в которых носят домой хлеб, колбасу, шматок мяса, паризер, рокфор и вообще что-нибудь съестное! От таких вещей он просто шарахался, а однажды, услышав, что в капиталистическом мире считается вполне нормальным, если муж ходит за покупками, даже усомнился во всем образе тамошней жизни. «Выродки рода человеческого, не иначе как подкаблучники, — объявил он мне весьма категорично, если ты знаешь, что это такое. — И скажу тебе, милая Мартушка, они пали в моих глазах, полностью утратили свое человеческое достоинство. Да, да, достоинство и лоск!» Кажется, в тот самый день, когда муж был чем-то встревожен, к нам прибежал сестрин мальчик Янко. Увидев, как он вгрызается крепкими зубами в чудесную грушу, я взяла листочек бумаги и написала мужу приблизительно вот что: «Любош, не пришло ли время подумать нам об этом парнишке и о его будущем? Что, если бы ты со временем завещал ему эту «недвижимость»? Или перевел бы ее на него?» Я написала это и листочек протянула Любошу. Он прочитал, побледнел. Очень долго раздумывал и наконец сказал: «Не выйдет, милая Мартушка. Об отношениях в деревне я постоянно держу тебя в курсе дела, и ты хорошо знаешь, что происходит. Всякая передача земельных участков запрещена, и они в самом недалеком будущем, несомненно, превратятся в застывшую, в полном смысле слова мертвую землю. Так что размышлять о каком-либо завещании и передаче нашей недвижимости «Над дорогой» — пустое занятие, абсолютно пустое. И наша недвижимость «Над дорогой» стала уже мертвой землей. Да и кроме того, я ни о чем таком еще не думал касательно своей родни, милая Мартушка». Листочек в руке Любоша дрожал, я взяла его и приписала: «Знаю. Пока это так. Но обещай мне, если когда-нибудь эту недвижимую мертвую землю можно будет сдвинуть с места, ты вспомнишь о Янко!» Он сел напротив меня, улыбнулся мне и сказал: «Обещаю тебе, милая Мартушка. Ты ведь знаешь, я исполню любую твою волю, любое твое пожелание». И засмотрелся на меня с таким состраданием, с каким смотрят только на глупую бессловесную тварь. Но по лицу его я поняла: если недвижимость «Над дорогой» и впрямь нельзя сдвинуть с места, то по крайней мере мысль о ней, как червь, начала точить его голову. Ну и поделом ему, пусть бы вся его голова зачервивела! Прости меня, дорогая Юлка, за такое неделикатное пожелание в адрес его головы!

Впрочем, я только потому и пишу тебе обо всем этом, чтобы и ты знала, как бесполезно было бы еще и тебе помышлять об этой «недвижимости». Брось, не терзай себя зря! После всего того, что со мной приключилось, Любош выполнит все свои обещания, все, которыми я его связываю, если, конечно, позволят обстоятельства, — в этом я уверена.

И еще, хочу пожелать тебе ко дню рождения доброго здоровья и много успехов — в труде и личной жизни.

Твоя Марта

Старе сады, 5 августа 1952

Дорогая Юлка!

Уже очень давно тебе не писала и чувствую потребность кой о чем рассказать.

Моего Любоша отправили на пенсию, точнее, его сняли с должности директора завода. Мне трудно это понять: ведь он еще не такой старый, чтобы не мог работать. Причем якобы это коснулось не его одного. Хуже всего, что пенсия у него будет очень маленькая. Мы едва-едва сможем на нее прокормиться. Любошу, конечно, нелегко принять решение, как нам жить дальше. Когда я ему написала на листочке, что надо бы приняться за работу и привести в порядок «недвижимость», а потом продавать ягоды, овощи и фрукты, он сказал мне, что, мол, боится этого. Если, дескать, «недвижимость» будет в хорошем, а то и в прекрасном состоянии, она может приглянуться кой-кому из тех, кто и мертвую землю способен сдвинуть с места и прибрать к рукам.

Ты наверняка живешь лучше меня, тебе не приходится думать о таких вещах, и, в сущности, я за тебя очень рада.

Вчера мы вместе осматривали «недвижимость». Ты же знаешь, лежит она на крутом склоне. Превратить ее в богатую, урожайную землю — тяжкий труд, большая надсада. Что делать, право, не знаю.

И почему, собственно, пишу тебе? Сама не понимаю, но скорей всего, чтобы попросить у тебя прощения. Мои предыдущие письма могли бы стать для тебя живым укором, каким я постоянно являюсь для Любоша. Пожалуйста, извини меня, прости!

Шлю тебе мой сердечный привет.

Твоя Марта

Старе сады, 27 мая 1958

Дорогая Юлка!

Ах, как бежит время! Бежит, а мы все еще здесь, и между нами ничего не меняется. Ровным счетом ничего, меняется только природа. У нас сейчас и в самом деле красиво. Весна чуть припоздала, но зато она бурная. «Недвижимость» наша белеет расцветшими деревьями. Но это тебя, должно быть, не занимает, и писать тебе об этом не буду. Собственно, я бы хотела написать тебе совсем о другом.

Впервые с тех пор, как все это открылось между нами тремя, впервые с тех пор Любош на меня очень рассердился. Сын моей сестры, Янко, стало быть, к нам уже так часто, как прежде, не ходит. Навалились на него заботы со школой, с учебой, и, как я слышала, у него есть уже девушка, но чем меньше он к нам ходит, тем больше я о нем думаю, и наверняка о нем не забывает и Любош. Написала я ему на листочке, что пора уже ему потихоньку решаться и «недвижимость» хотя бы на словах пообещать мальчику. Ничего, в сущности, я от него не хотела, пусть бы только заверил Янко, что усадьба «Над дорогой» однажды станет его. Любош возмутился до глубины души и сказал, чтобы я оставила его с этим делом в покое. На весь мир, насколько силы хватит, я и сожженным голосом выкрикну правду, — так я ему написала, — выкрикну то, чего мы трое ужасно стыдимся, ты, Любош и я. Только мы трое и знаем: в горле у меня нет никакого рака, — как Любош кой-кому говорил, — в нем нет ничего, кроме моего сожженного голоса, так как, отчаявшись, я выпила соляной кислоты. Он прочел это, испугался, побледнел.

Сегодня был у нас мальчик Янко, и я, собственно, потому и пишу тебе.

Сидели мы перед домом на лавочке под орехом, Янко, Любош и я, и муж мой вдруг ему и говорит: «Янко, как окончишь учебу и женишься, как устроишься в жизни, здесь все будет твое. Поставишь дом, еще лучше и больше, чем этот. «Недвижимость» до сих пор выстояла, будем надеяться, что и впредь ее никто двигать не станет!» Порадовалась я, «недвижимость» теперь стала нравиться мне, нравиться больше, чем прежде.

Хорошо, что у нас с Любошем нету детей. Сделать добро своему ребенку — дело нехитрое, никого, собственно, этим не удивишь, а вот сделать добро ребенку не такому близкому или вообще чужому — это совсем другое. И, в сущности, я даже рада, что случилась эта история между нами тремя. И было бы мне еще радостней, если бы и ты думала так же. Что человек творит зло — удивляться нечего, по меньшей мере однажды любой совершает зло — один сам по себе, другому жизнь подбрасывает удобный для этого случай. Жизнь — опасный игрок, она подкидывает и хорошее и плохое. Но какая же радость для человека, если ему удается такую плохую подачу отбить, выправить, — тогда он вправе гордиться собой. И вот что интересно: между людьми в этом деле абсолютное равенство. Любой из нас может делать добро, никакая особая подготовка тут не нужна, никакая исключительная гениальность, если ты знаешь, что это такое. Надо только начать и затем продолжать.

С сердечным приветом.

Твоя Марта

Старе сады, 19 октября 1959

Дорогая Юлка!

Уж сколько времени прошло, и не только дней, но и лет, а ты не ответила ни на одно мое письмо. Понимаю тебя хорошо: нелегко отвечать на такие письма, по правде сказать, пишу их скорей для себя, чем для тебя. Считаю большим благородством с твоей стороны — ты не только не возвращаешь их мне, а даже не присылаешь взамен грубых ответов. Думаю, в каждом из нас посеяно зернышко благородства. Почему бы ему не быть и в тебе? И знаешь, я даже радуюсь в душе — быть может, и ты уже выправляешь плохую подачу, или хотя бы собираешься это делать.

У нас холодно, погода поступает с нами, прямо скажем, весьма неучтиво, а что еще хуже — с нами также обходится и время, эта уйма времени, что человек должен на этом свете прожить.

Мой муж Любош кое-как перемог тяжелый грипп, но стал после него сам не свой. На здоровье не жалуется, но по глазам вижу — что-то неладно. Оглядывает печальным взглядом все: землю, деревья, дом, а когда вчера был у нас сестрин сын Янко, Любош долго и грустно смотрел на него. Янко уже двадцать семь лет, он хотя и не доучился, но из него вышел толковый строитель, он женат, у него дочка и все, как говорится, в ажуре. Нравится мне его кудрявая голова, блестящие волосы, крепкие, точно проволока. Чуть блеснуло на них солнце, такое утомленное, осеннее, и — не диво — они заиграли у него, словно отшлифованная, сверкающая сталь. Линия губ твердая, резкая морщинка с одной стороны и с другой, вылитый наш покойный отец. И тот был человек энергичный, способный, предусмотрительный, тот не выкидывал таких номеров, как мой муж Любош. Мальчик Янко мне нравится, но несколько смущает его нетерпение, решительность и твердая воля. «Так как, дядюшка, — спросил он (так он называет моего мужа Любоша), — так когда же мы наведем порядок? Эту «недвижимость» вы обещаете мне с давних пор, а я все еще не могу взяться за дело». Мой муж Любош спросил его, что, собственно, он собирается делать, и Янко ответил: «Как что? Строиться и приводить в порядок «недвижимость». Время убегает как вода, каждая минута в этой жизни дорога», — заключил он весьма энергично. Для меня это звучало как старые, затасканные стишки из альбома, только в альбомах эти стишки украшали еще и цветочками. «Время бежит как вода, твоя правда, — минуту спустя сказал Любош, — но тебе-то чего волноваться? У тебя его еще достаточно впереди. Определенно больше, чем у меня. А что касается того, как и когда мы наведем порядок, так пусть это тоже тебя не тревожит. И порядок будет, и строиться ты можешь, да хоть сейчас приступай». Янко долго молчал, солнышко играло в его волосах, потом скрылось за тучу. «Как? — спросил Янко. — Как строить на чужом? Не годится! Этого мне никто не позволит, и только содом из этого получился бы… А вы куда денетесь?» Любош спросил его, что он имеет в виду, и Янко не церемонясь сказал: «Где еще можно строиться, как не здесь?» Он показал на место рядом с собой. «Эту лачугу я должен снести, разрушить, убрать!» Оба потом долго молчали, солнышко еще раз сверкнуло в волосах Янко и совсем скрылось за тучу. Вскоре Янко на машине уехал домой.

У нас холодно, и уже не переставая льют дожди.

Сестрин мальчик Янко уже потихоньку причиняет нам беспокойство. Если будет неуступчивым, пожалуй, натворит много зла. Может быть, уже сейчас жизнь подбрасывает ему удобный случай для того, чтобы было о чем потом сожалеть и что искупать.

Шлю тебе сердечный привет и пожелания всего доброго.

Твоя Марта

Старе сады, 20 декабря 1959

Дорогая Юлка!

Прими от меня несколько слов.

Живем тут в сырости, холоде и одиночестве. Плохая погода никого сюда не влечет, ведь и в хорошую сюда никто носа не кажет, похоже, что и хорошая погода отгоняла людей от нас и от нашей «недвижимости».

Должна сообщить тебе одну радостную весть. Был тут Янко, дней пять-шесть назад. Может быть, его тронула наша многолетняя терпимость и отречение от всего, мужнино и мое, потому что, явившись, он сказал: «Дядюшка, простите меня! Вы правы, у меня еще достаточно времени, гораздо больше, чем у вас, я не буду сюда пока лезть. Но если вы не против — как минет зима, я бы стал приводить в порядок сад и разбивать виноградник. Времени у меня немного, но, когда улучу свободную минуту, приду, помогу вам, да и потолкуем вместе, как нам лучше обработать «недвижимость». Порадовало меня это, и до сих пор меня не покидает это чувство.

Любош уже потихоньку поправляется, стал поживей, повеселей, чем был осенью. Любош… Смешно даже… Любош, такое детское, мальчишеское имя, слышу за ним щебечущий детский голос… Но до чего далеки мы от детских вещей, от детских голосов!

Муж — это клубок, сплетенный из самой разной проволоки. Я радуюсь, что победила его, собственно, я рада тому, что мы обе победили его, он потерпел два поражения — об этих двух я знаю точно. За все, что случилось между нами тремя, я должна быть, собственно, благодарна тебе, и скажу от души — я и впрямь благодарна. Не будь тебя, между нами могло бы все сложиться гораздо хуже. Пусть так, хотя я и сожгла себе голос.

И еще одно: не то чтобы мне до сих пор не хотелось жить, но сейчас мне — действительно хочется.

С сердечным приветом и пожеланием всего доброго к рождеству и Новому году.

Твоя Марта

Старе сады, 19 марта 1960

Дорогая Юлка!

Прости, я снова подаю голос, хочу кой о чем тебе рассказать! Правда, я очень тебе благодарна, именно тебе, и очень обязана за все, что стало между нами — тобой, Любошем и мной. Я нахожу в этом радость, особенно с тех пор, как мой племянник, сестрин сын Янко, отвез Любоша в лечебницу. Представь себе, произошла такая банальная штука! Удивительно банальная! Трудились мы все вместе в саду, и Янко скатил на ногу Любошу большой камень. Не бог весть какой у Любоша перелом, довольно легкий, но к своим старым ногам ему следовало бы относиться гораздо внимательнее, особенно если уж издавна камням случается скатываться по склону. А в тот самый день, еще до того, как приключилась эта банальность, сидели мы на лавочке под орехом — какое-то время и я там была, и Любош сказал Янко: «Не упорствуй уж так с этой «недвижимостью»! Погляди, твоя тетя больна, тяжко, неизлечимо больна долгие годы. А как бы я мог за ней ухаживать, опекать ее, не будь этой «недвижимости»? Имей уважение к ее страданиям, имей уважение и ко мне! Думается, это не так уж плохо будет с твоей стороны». Янко ответил ему, что он всех уважает, и с тех пор, как муж в лечебнице, ходит сюда каждый день и ухаживает за мной. Он очень внимателен, все-то его занимает, правда, он очень внимателен, хочет, дескать, узнать, усвоить весь мой режим, чтобы не мешать мне, чтобы не прийти невпопад, когда мне хочется побыть одной, когда хочется отдохнуть или прилечь. Не знаю почему, но мучит меня подозрение, не свалил ли мальчик Янко на ногу мужу Любошу камень с умыслом, куда худшим, чем просто сломать ему ногу, — и мне приходится очень бороться с собой, чтобы не уверовать в это. Было бы ужасно, будь оно так. Но думается, у мальчика Янко достаточно разума, он бы этого себе не позволил, это бы все равно ему ничего не дало.

Знаю, Любош наконец решился подарить усадьбу «Над дорогой» Янко, и мне только немного досадно, что я его к этому вынудила. Конечно, у Любоша нашлось бы кому эту «недвижимость» подарить, и у него большая родня, хотя никому из них не так плохо, чтобы уж очень зависеть от этого. Я рада тому, радуюсь, как дитя.

Писать мне уже довольно трудно, это письмо я складываю как-то так, по кускам, и, быть может, оно послед-нее. У меня такое чувство: ведь, собственно, между людьми, о которых тут речь, дела улаживаются, и вскоре, как только Любош вернется из лечебницы, все окончательно образуется. Пишу тебе из благодарности и уже не задаюсь вопросом — нормально ли это? Думаю, немного благодарности — это самая что ни на есть нормальная вещь, по крайней мере так должно быть.

Если случится тебе заехать в наши края, навести меня!

Сердечный тебе привет.

Твоя Марта

Старе сады, 22 мая 1961

Дорогая Юлка!

Прости меня за эти строчки! Только сегодня вспомнила, только сегодня. Видишь, какая у меня дырявая голова. У тебя сегодня именины, дорогая Юлка, и позволь пожелать тебе по этому случаю много здоровья, счастья и спокойствия в жизни! Всегда вижу тебя такой, какая ты была, когда мы виделись в последний раз. А это уж так давно! Оставайся такой же!

Поздравляю тебя.

Твоя Марта

Старе сады, 16 октября 1961

Дорогая Юлка!

Извини меня, прошу тебя, не сердись! Уж и впрямь не помню, когда, собственно, твои именины. А сегодня, кажется, день Юлии, так еще раз, если позволишь, хочу поздравить тебя. Ведь, возможно, изменился календарь. Меняют его, двигают имена из стороны в сторону, только несколько почитаемых имен оставляют в покое. А такое имя, как твое, перетаскивают туда-сюда, к таким именам ни у кого нет почтения.

Любош все еще в лечебнице, с этой ногой дела у него осложнились, но сестрин сын Янко обо мне хорошо, насколько вижу, хорошо обо мне заботится, даже можно сказать…


— Вы из уголовного розыска, знаю, ничего мне не говорите, я все знаю! — сказала в ужасе Юлка мальчику Янко, когда тот принес ей начало последнего письма и восемь квитанций с адресатом: Юлия Бакайова, Братислава, Смарагдова улица, 4 «Б». — Прошу вас, ничего мне не говорите! Вы сказали, что там в Старых садах в усадьбе «Над дорогой» Мартушка при странных обстоятельствах была обнаружена мертвой и что там уже работает уголовный розыск? Да, Мартушка мне писала, тут ее письма, Вот они, к вашим услугам. Их восемь. Но я бы вам еще кое о чем рассказала, если позволите. Я пачкаться с этим не стану, хотя эта «недвижимость» и моя, Любош подарил ее мне многие годы назад. Я пачкаться с этим не стану, пусть «недвижимость» приберет к рукам кто угодно! — Она покачала головой, успокоилась. — Детские вещи, детские голоса! Ах! Опять будут расходы, заботы, возня! Бедная Мартушка! Но знаете, спросите ее племянника, этого мальчика Янко, не стала ли тетя Мартушка ему помехой! Да и этот дядюшка Любош! Янко бы мог вам обо всем рассказать лучше меня. Наверняка думал, что только ради нее дядя Любош не хочет выпускать из рук эту «недвижимость». Его, его спросите! Он бы вам и о том мог рассказать, как было дело с дядей Любошем и с тем самым камнем, а может, и о том, почему тетя Мартушка ни с того ни с сего вдруг померла. А… а бедная Мартушка, она-то ведь знала, что эта «недвижимость» моя, знала небось, но разве я могла ее такую, потерявшую голос, прогнать с этой «недвижимости», нет, не могла. А… а она-то прикидывалась, будто не знает, что да как с этой «недвижимостью», и… и так страшно кричала на меня своим сожженным голосом… а как теперь ей, бедняге, кричать и на кого ей кричать! Но прошу вас, садитесь!

— Спасибо, — сказал мальчик Янко. — Дело ведь, собственно, уточнено, выяснено, улажено…

— Этот мальчик Янко уже не сможет покушаться на эту «недвижимость», сидеть бы ему теперь да не раскрывать рта. Он выдаст себя с головой, ежели станет ее домогаться, да и не станет, все равно выдаст себя. Вот они, письма — дайте мне на них подтверждение! Писем тут… — пани Юлия Бакайова быстро подсчитала, сколько писем написала ей Марта Пушкарова, — писем тут, вместе с тем, что вы принесли, девять. Пожалуйста, сядьте и дайте мне подтверждение, что я вам их девять отдала, и еще даты, какие там есть! Хотя нет… нет… пойдемте в милицию вместе, там это и сделаем.

— Нет, — сказал мальчик Янко. — Письма и квитанции останутся здесь у вас, пани Бакайова, останутся в вашем распоряжении. Спрячьте их, храните как следует — если понадобится, мы за ними придем… Возможно, и этот мальчик Янко попросит их… Не отдавайте их никому! До свидания!

— До свидания!

Мальчик Янко (звали его Ян Лауринец) ушел.

Пани Юлия Бакайова, с письмами и квитанциями в руке, проводила мальчика Янко до самой площадки, остановилась в дверях и долго смотрела ему вслед, смотрела какое-то время и на пустую лестницу, когда уже затихли шаги и захлопнулась входная дверь. Пани Бакайова вошла в квартиру, затворила за собой дверь, минуту постояла возле нее, прислушиваясь, нет ли в шумах и голосах корпуса 4 «Б» чего-либо зловещего.


Перевод Н. Шульгиной.

Загрузка...