Если мои наблюдения верны, человеческое сердце — а точнее, сердце мужчины — подвержено страстям скачкообразно. Здесь уместно провести аналогию с законами, регулирующими природу: стихия спит спокойно, но уже через миг бушует под ударами яростного ветра. В последнее время Фолкнер достиг состояния, близкого к равновесию. Он чаще бывал в бодром настроении, живо интересовался повседневной жизнью и разговаривал на любые темы, поднимавшиеся в его присутствии. Однако теперь все это исчезло. Угрюмость омрачила его лоб; он стал невнимателен даже к Элизабет, сидел, ссутулившись, в карете и смотрел в пустоту, пав жертвой своих мыслей, каждая из которых была способна ранить.
Это было печальное путешествие. По прибытии в Лондон Фолкнер еще более замкнулся в себе и стал совсем несчастным. Дремавшая в течение последних лет совесть возобновила свои нападки, и он снова начал воспринимать себя как ненавистное и проклятое существо. Мы, люди, так слабы, что чувства оставляют на нас куда более живой отпечаток, чем любые колебания ума. Фолкнера преследовали мысли о возможных последствиях его преступления для сына его жертвы. Он вспомнил эгоистичный и надменный характер его отца, и совесть убедила его, что, даже если юный Невилл обладал какими-либо добродетелями, унаследованными от матери или привитыми ее заботой, равнодушие и дурной пример отца полностью их искоренили. Он не предвидел подобных последствий ее смерти. Его сердце разрывалось при взгляде на юношу, щедро одаренного природой и судьбой, но в результате незаслуженно дурного обращения превратившегося в озлобленного нелюдима и доведенного до уныния, а возможно, и до отчаяния. Глубокое сочувствие к нему возникало даже у незаинтересованного наблюдателя; оно пробудилось у Элизабет, такого же ребенка, и жалость к мальчику причиняла ей муку; что же должен чувствовать он, ставший причиной всех этих несчастий?
Под влиянием таких эмоций Фолкнер не мог сидеть спокойно. В первый раз они чуть не довели его до самоубийства, и лишь чудо ему помешало; призвав на помощь все свое самообладание, он решился и заставил себя жить. Прошли годы; он смиренно отбывал свое наказание — жизнь — и, как раб на галере, привык к кандалам, что натирали огрубевшую плоть меньше, чем когда их надели впервые. Но при виде несчастного мальчика привычка терпеть дала сбой. Он почувствовал себя проклятым; казалось, сам Господь от него отвернулся и все человечество его возненавидело, хотя никто не знал о его проступке. Он заслуживал смерти и решил, что жить больше не станет. Он не собирался вдругорядь накладывать на себя руки, но то был не единственный путь к могиле; найти иной не составляло труда. Он решил отправиться на войну в далекой стране и искать избавления от жизненных страданий на поле боя от пули или меча. А главное — он решил, что его грех больше никак не повлияет на невинную Элизабет. Он один отправится на поиски погибели, а она должна остаться в стороне от опасностей и тягот, которым он собирался себя подвергнуть, ведь он жил лишь ради того, чтобы лелеять и оберегать ее.
Несколько дней он только и думал что о новом плане. Поначалу погрузился в отчаяние, но при мысли о том, чтобы подвергнуть себя опасности и искать неминуемой гибели, ощутил прилив сил; как боевой конь, мечтающий о звуках горна, его сердце встрепенулось в надежде, что в пылу битвы или в последнем пристанище — могиле — совесть наконец перестанет его терзать. И все же он никак не мог найти в себе мужество поделиться своим планом с сироткой и подготовить ее к разлуке. Несколько раз он пытался заговорить с ней на эту тему, и всякий раз не хватало смелости. Наконец, через несколько недель после прибытия в Лондон, они остались одни; к тому моменту он предпринял уже немало шагов для осуществления своего плана. В сумерках они сидели у окна, выходящего на одну из лондонских площадей, и сравнивали столицу с иностранными городами, в которых побывали. Тут Фолкнер резко, боясь, что другого случая может не представиться, произнес:
— Я должен с тобой попрощаться, Элизабет; завтра утром я уезжаю на север Англии.
— И не возьмешь меня с собой? — спросила она. — Но ты же ненадолго?
— Я навещу твоих родственников, — ответил он, — скажу им, что ты на моем попечении; пусть будут готовы тебя принять. Надеюсь в скором времени вернуться, и тогда передам тебя им или же приглашу кого-либо из них тебя забрать.
Элизабет была ошеломлена. Фолкнер уже много лет не упоминал, что она ему не родная дочь. Она носила его фамилию, называла его отцом, и в этом не было ничего искусственного: он всегда был ей самым добрым и любящим родителем и даже не намекал, что когда-либо намеревается отказаться от своих родительских обязанностей и передать ее тем, кто в ее глазах был хуже чужих. Если и случалось им заговорить о ее родственниках, он всегда отзывался о них с негодованием. Со жгучим недовольством говорил он об эгоизме, жестокосердии и пренебрежении благополучием детей со стороны кровной родни, столь характерных для английских благородных семей, чьи отпрыски каким-либо образом проявили непокорность родительской воле. Он свирепел, рассказывая о недостойном обращении, которому подверглась ее мать, и о варварском предложении отцовских родственников разлучить ее с единственным ребенком; всегда с любовью заверял ее, что гордится собой, так как избавил ее от этих бесчеловечных и унизительных отношений. Почему его намерение изменилось? Его голос и вид не предвещали ничего хорошего. Элизабет обиделась, но противоречить не умела, поэтому молчала; однако Фолкнер прочел горе на ее лице, не умевшем ничего скрывать, и ему стало больно; невыносимо было думать, что она сочтет его неблагодарным, равнодушным к ее любви, дочерней привязанности и добродетельной натуре; он чувствовал, что должен хотя бы отчасти объясниться, как бы сложно ни было четко и полно описать свои чувства.
— Моя милая девочка, не думай обо мне плохо из-за того, что я ищу разлуки, — начал он. — Бог свидетель: для меня это удар куда более тяжелый, чем для тебя. Ты обретешь родственников и друзей, которые станут тобой гордиться; ты завоюешь их привязанность, в этом я не сомневаюсь, и где бы ты ни была, все будут любить тебя и тобой восхищаться; твой милый нрав и превосходный характер обеспечат тебе счастье. Я уезжаю один. Ты единственная нить, что связывает меня с жизнью, мой единственный друг; я разрываю эту нить и покидаю тебя, а другую мне уже не найти. Один я отправлюсь в далекий край варваров и ступлю на новую опасную стезю, которая, возможно, приведет к моей погибели. Я не могу подвергать тебя такой опасности.
— Но зачем ты сам себя ей подвергаешь? — воскликнула Элизабет, встревожившись при описании столь зловещего будущего.
— Помнишь день нашей первой встречи? — ответил Фолкнер. — Тогда я хотел наложить на себя руки, потому что считал себя недостойным существовать. Так же я чувствую себя теперь. Трусливо жить, зная, что я не имею права наслаждаться жизненными благами. Я отправляюсь туда, где смогу умереть, но не от своей руки, где меня ждет смерть от чужих рук.
Такие слова привели потрясенную Элизабет в страх; Фолкнер торопливо продолжил, ведь, начав говорить, он ощутил облегчение от тяготившего его несчастья.
— Не удивляйся, любовь моя; тайны моей души слишком хорошо тебе известны, ты была свидетельницей моих страданий и приступов отчаяния и не впервые слышишь о невыносимом грузе горя и раскаяния, который мне приходится нести. Я больше не могу терпеть. Пусть Бог простит меня на небесах, а свет этого мира я больше не увижу!
Фолкнер увидел на ее лице ужас и смятение и разозлился на себя за то, что стал их причиной; он продолжил говорить уже более спокойным голосом, но Элизабет, охваченная горем, бросилась к его ногам и обхватила его колени; непрошеные слезы потекли из глаз, ее юное, детское сердце разрывалось от неведомой прежде тоски. Она воскликнула:
— Мой дорогой, любимый отец — больше чем отец, мой единственный друг! Твои слова разбивают мне сердце. Если ты несчастен, твое дитя, что ты взлелеял и научил тебя любить, тем более должно быть рядом и утешать тебя; я чуть не сказала «помогать»! Ты не должен отвергать меня! Если бы ты был счастлив, то мог бы меня оставить, но раз ты несчастен, я никак не могу позволить тебе уйти, и ты не должен меня об этом просить; даже мысль об этом меня убивает!
Дети еще не ведают об изменчивости жизни и воспринимают настоящее с куда большим благоговением и страхом, чем те, чьи песочные часы уже не раз перевернулись и у кого отсчет песчинок начинался заново, меняя всю жизнь. При мысли о разлуке с Фолкнером земля ушла у Элизабет из-под ног, она прильнула к нему и умоляюще взглянула ему в лицо, будто одно его следующее слово могло все решить. Он поцеловал ее, усадил к себе на колени и произнес:
— Давай поговорим об этом спокойнее, дорогая; зря я тебя так встревожил, зря примешал свои тягостные мысли, навязанные мне моим несчастьем, к благоразумным рассуждениям о твоей будущей судьбе. Теперь мне кажется несправедливым скрывать тебя от твоих родственников. Они богаты. Мы не знаем, какие перемены и потери им пришлось пережить за эти годы; возможно, это смягчило их сердца, которые всегда были готовы тебя впустить. Возможно, теперь они стали больше ценить тебя. Рэби — благородная фамилия; не стоит безрассудно отказываться от преимуществ, на которые имеешь полное право.
— Мой дорогой отец, — ответила Элизабет, — такие разговоры не для меня. Я не нуждаюсь в доброте людей, причинивших зло моим родителям. Ты для меня всё. Я еще ребенок и не могу подобрать слова для выражения своих чувств, но мое самое искреннее намерение — быть благодарной тебе до конца дней и оставаться с тобой всегда, пока ты меня любишь. Если ты прогонишь меня, я стану самым несчастным в мире существом. Разве не жили мы вместе с тех пор, как я была крохой и не доставала тебе до колен? Все это время ты относился ко мне добрее любого отца. Когда над нами бушевала непогода, ты укрывал меня в объятиях, чтобы ни капелька дождя не пролилась на мою голову. Помнишь ли ты ужасный вечер, когда наша коляска сломалась в широкой и темной степи? Ты укрыл меня и нес на руках под завывающим ветром и ледяным дождем. Ты еле держался под натиском непогоды и, когда мы наконец дошли до почтовой станции, рухнул от изнеможения, а я, укрытая в твоих объятиях, ни капли не замерзла и не промокла, будто на улице был летний день. Ты заслужил мое доверие и завоевал мою любовь своей добротой; ты не можешь меня отвергнуть!
Она обняла его за шею; ее лицо промокло от слез, она всхлипывала, голос ее обрывался. Увидев, что Фолкнер поддается, она стала умолять его пуще прежнего, пока его сердце не смягчилось; прижав к груди, он осы́пал ее голову и шею поцелуями, и, к его удивлению, на глазах проступили слезы, чего давно не случалось.
— Клянусь, я тебя не отвергаю, — воскликнул он. — Мы разлучимся ненадолго, но это не значит, что я тебя отвергаю! Там, куда я отправлюсь, дорогая, тебе не место. Я не могу больше жить после того, что сделал. Много лет я жил в покое и радости, но не имел на это права; лишь тяготы, тяжелый труд и смерть искупят мою вину. Думая о том, что пережили другие из-за моих деяний, я ненавижу себя за трусость; я же сам ушел безнаказанным. Ты вряд ли помнишь день, когда своей маленькой рукой спасла мне жизнь. С тех пор ничего не изменилось; я так и чувствую себя недостойным жить. Дорогая Элизабет, узнав о муках, которые я причинил тем, кто этого совсем не заслужил, ты однажды можешь меня возненавидеть; крик моей жертвы до сих пор звенит у меня ушах; подло жить, зная, что совершил такое преступление. Поверь, дорогая, моим самым благородным поступком в этой жизни будет ее покинуть. Жить, как сейчас, в трусости и праздности — не меньшее злодейство, чем совершенные мной насилие и грех. Позволь мне обрести спокойствие ума, подвергнув свою жизнь опасности. Борясь за правое дело, я поступлю благородно. Я отправлюсь в Грецию; там идет война за правду, свободу и христианство против тирании и дурной религии. Позволь мне за это умереть, а когда выяснится — ведь однажды это должно открыться, — что от моих рук погибла невинная жертва, мне зачтется, что я пал, защищая страждущих и храбрых. Но тебе со мной в Грецию нельзя; ты должна ждать моего возвращения в Англии.
— Ты едешь на смерть! — воскликнула она. — А я буду далеко. Нет, дорогой отец, я ребенок, но со мной не случится ничего плохого. Ионические острова принадлежат Англии; я могу отправиться туда. Осмелюсь предположить, что и в Афинах безопасно. Чудесные Афины; помнишь, как счастливо мы перезимовали там перед началом революции? Ты забыл, что я опытная путешественница и привыкла считать своим домом чужие и дикие страны, где я совсем никого не знаю? Нет, дорогой отец, ты не можешь меня оставить! Я не безрассудна и не прошу разрешить мне последовать за тобой в лагерь, но позволь мне быть рядом, в той же стране.
— Ты вынуждаешь меня пойти наперекор рассудку, — ответил Фолкнер. — Это неправильно — я чувствую, что так быть не должно; девочка, да еще такая юная, не должна видеть всего, что мне предстоит пережить. А если я погибну и ты останешься там совсем одна?
— Везде найдутся добрые христиане, которые защитят сироту, — упорствовала Элизабет. — И разве ты можешь умереть, если я буду рядом? А что со мной станет, если ты умрешь, а я буду далеко? Тогда придется мне, как бедной жене моряка, в отчаянии ожидать письмо с черной печатью, где будет сказано, что, пока я наслаждалась жизнью и надеялась, тебя настигла смерть! Ах, плохо даже говорить о таких вещах! Нет, я поеду со своим добрым папочкой, и он не умрет!
Наконец Фолкнер поддался ее слезам, ласкам и уговорам. Она его не убедила, но вид ее крайнего отчаяния при мысли о разлуке был ему невыносим. Сошлись на том, что Элизабет поедет с ним на Ионические острова и поселится там, а он вступит в партизанский отряд. Как только обо всем условились, он решил не откладывать отъезд ни на минуту: в нем горело желание сбежать и сбросить с себя муки настоящего, забыв о страданиях пред лицом опасности.
Фолкнер не актерствовал, не притворялся — он действительно желал смерти; нежность и верность Элизабет не нарушила его решимости. Он по-прежнему верил, что без него девочка будет счастливее и добьется большего. Истерзанная душа находила облегчение, представляя, как он отдаст свою жизнь за благое дело и благородно погибнет на поле боя. Лишь перспектива такой судьбы могла заставить его забыть о другом, более суровом долге. В глубине души он понимал, что по чести и совести должен заявить о себе, признаться в своем преступлении и поведать миру о таинственной трагедии, которой стал причиной, но он не осмеливался сделать это и продолжать жить. Вот что подталкивало его к смерти. «Когда меня больше не станет, — думал он, — пусть откроется правда и мое имя покроется позором, но мне зачтется, что я умер, пытаясь искупить вину. А жить с клеймом на своем имени я не смогу; скоро все закончится, и пусть тогда воздвигнут пирамиду из проклятий на моей могиле! Бедняжка Элизабет станет Рэби, а я, охладев под слоем земли, больше никому не смогу причинить горя».
Под влиянием этих мыслей Фолкнер написал два письма, оба короткие. Содержание одного из них мы раскрывать не будем; во втором рассказывалось, как он нашел Элизабет и удочерил ее. К письму он приложил те немногие документы, в которых было засвидетельствовано ее рождение. Он также составил завещание и разделил собственность между своим законным наследником и приемной дочерью; он гордо улыбнулся, представив, как рада будет семья ее отца принять ее с таким приданым.
Остальные приготовления не заняли много времени, и нужно было лишь решить, поедет ли с ними мисс Джервис. Элизабет колебалась. Ей не хотелось расставаться со своей непритязательной и доброй наставницей и отказываться от ее уроков, хотя, по правде говоря, она больше в них не нуждалась. Но она боялась, что гувернантка не даст ей свободы. Она помнила все, что сказал Фолкнер о своем желании умереть, и долго раздумывала над каждым словом. Она отправлялась с ним с целью служить ему и присматривать за ним; хотя она была еще ребенком, ее воображение рисовало тысячи сценариев опасности, и всякий раз в мечтах ее решимость и бесстрашие помогали его спасти. Мисс Джервис же с ее ограниченным мышлением и кротким нравом могла ей помешать.
Услышав об изменении планов, гувернантка пришла в смятение. Она радовалась возвращению в Англию и совсем не хотела снова уезжать в далекую страну, где на каждом шагу ее будет подстерегать война, болезни и сопутствующие им опасности. Ей было жаль расставаться с Элизабет, но рано или поздно это должно было произойти; в Англии жили дорогие ей родственники, с которыми она слишком долго была в разлуке. Взвешивая все за и против, она колебалась, и Фолкнер поступил, как подсказало ему сердце, решив, что она с ними не поедет. Мисс Джервис проводила их до Плимута, где они сели на корабль. Привыкшая к разъездам Элизабет оставила Англию без сожаления: с ней рядом был тот, кто был для нее больше чем родиной — он был для нее целым миром. Фолкнер же, ступив на палубу корабля, уносящего их прочь от английского берега, почувствовал, как с плеч его упал огромный груз; его долг был исполнен наполовину, и он ступил на путь, что должен был привести к желанному смертельному исходу. Солнце ярко светило над океаном, дул свежий приятный ветерок. Мисс Джервис видела, как они отчалили с улыбкой и счастливым видом; они стояли на палубе судна, уже развернувшего паруса и скользившего по волнам. Элизабет махала платочком, а потом ее силуэт расплылся; судно ушло к горизонту, и даже парус растворился в сумерках.
«Увижу ли я их снова?» — подумала мисс Джервис.