Глава XXV

Наутро Элизабет проснулась с чувством истинного счастья, которым полнилась душа. В ее сердце пробуждалась юная любовь, ускоряя биение и придавая мыслям легкость и радость. Она не питала ни сомнений, ни страхов, ни даже надежд и не понимала, что истинной причиной благодарного чувства счастья является любовь; именно любовь заставляла ее сознаваться небесам и самой себе, что все в мире кажется безмятежным. Элизабет радовалась воссоединению с Фолкнером, к которому испытывала привязанность, одновременно обусловленную и уважением, и нежностью, и заботой, так как он был болен и страдал от меланхолии; потому, даже когда его не было рядом, она все время о нем тревожилась. Кроме того, в то утро она рассчитывала увидеться с Джерардом Невиллом. Когда пришло письмо от Фолкнера и ускорило ее отъезд из Оукли, она расстроилась, что ей нужно уезжать, но теперь ждала, что Невилл к ней присоединится и ее счастье удвоится; она была рада повиноваться отцу, но мечтала снова оказаться рядом с Невиллом. Леди Сесил отправила с ней мисс Джервис; утром в день отъезда Невилл попросил разрешения сесть в их карету, и они вместе доехали до города, а когда прощались, Невилл сказал, что собирается как можно скорее купить билет в Америку. После этого он написал ей записку, в которой сообщал, что заедет в Уимблдон нынче утром.

Элизабет проявляла живой интерес к делам Невилла и потому волновалась, удалось ли ему что-нибудь узнать, но больше всего ей хотелось познакомить его с Фолкнером, чтобы тот понял, как сильно они сблизились; она мечтала увидеть двух людей, которых ставила выше остальных во всем мире, объединенных взаимной симпатией; хотела, чтобы отец пожалел несправедливо опозоренную Алитею и восхитился преданностью ее сына. Перед завтраком она пошла прогуляться в лесок и любовалась природой, как могут только влюбленные; она собрала последние летние розы и, смешав их с гвоздиками, с неведомым прежде восторгом вдыхала аромат этих прекраснейших детей природы. Свойство любви — усиливать все удовольствия и «навести на лилию белила, и лоск на лед, и надушить фиалку»[19]. Когда она вернулась в дом, ей сказали, что Фолкнер еще спит и просил его не тревожить. Она позавтракала в одиночестве, сидя у открытого окна и глядя на колышущиеся на ветру деревья; вокруг разливался сладкий аромат собранных цветов; иногда она обращалась к открытой книге — она читала о «Юне с белым агнцем»[20], подпирая щеку рукой и погружаясь в ту разновидность грез, когда нас больше захватывают чувства, а не мысли и все вокруг дышит трепетным блаженством.

Тут она услышала быстрый топот копыт, затихший у ворот, звон колокольчика и шаги Невилла; ее сердце забилось чаще, а глаза радостно засияли. Он вошел легким шагом, с лицом более веселым и оживленным, чем обычно. Он знал, что она его любит. Он не сомневался, что Элизабет — единственный во всем мире человек, способный принести ему счастье, и взирал на нее с обожанием и восторгом, как и подобает взирать на столь добродетельное создание. Прежде он никогда не любил. В силу своей угрюмости и робости, вызванной чрезвычайной восприимчивостью, он сторонился женского общества; удовольствия, веселость, легкие беспредметные беседы не находили в нем никакого отклика. Он обратил внимание на Элизабет, потому что та страдала; его пленила ясность ее восприятия, ее простота, нежность, благородство души и, наконец, безграничное и неприкрытое сочувствие к его устремлениям, которые все остальные считали безумными и бессмысленными. Теперь он был прикован к ней навек.

Им предстояло разлучиться, но он знал, что душой она будет с ним и на другом берегу океана; переживать, добьется ли он своего, и радоваться его триумфу не меньше, чем он сам. При мысли об этом он преисполнился еще большей решимости достичь своей цели и перестал сомневаться в успехе; хотя тревоги о судьбе матери по-прежнему черной тучей маячили на горизонте, любовь смягчала его страдания, окрашивая все вокруг в радужные тона.

Они встретились, не скрывая своей радости; он сел рядом с ней и стал смотреть на нее с таким обожанием, что любая другая, более опытная чаровница вмиг угадала бы, что происходит у него на сердце. Он сообщил, что нашел корабль, вот-вот отплывающий в Нью-Йорк, и договорился о проезде. Он был охвачен беспокойством и смятением и боялся тысячи возможных исходов своих поисков; ему казалось, что, допуская любое промедление, он пренебрегает своим священным долгом; непонятное внутреннее чувство приказывало ему спешить и подсказывало, что близится кризис, но стоит проявить беспечность — и шанс будет упущен навсегда. По прибытии в Нью-Йорк он планировал сразу же направиться в Вашингтон и, если окажется, что Осборн еще не приехал, сам хотел двинуться ему навстречу. Сколько всего могло произойти, вмешаться и перечеркнуть его надежды! Осборн мог умереть, а его тайна погибнуть вместе с ним. Даже секундное промедление казалось преступным. Вечером корабль начинал плавание по реке; завтра Джерард должен был взойти на борт в Ширнессе. Он пришел попрощаться.

Внезапный отъезд стал поводом многое обсудить: его чаяния и уверенность, что скоро тайна раскроется и он будет вознагражден за долгие страдания. Эти мысли навели его на разговор о добродетелях его матери, ведь именно на них он возлагал надежды. Он рассказал, какой ее запомнил; описал, какой она была внимательной и ласковой, как играла с ним, но не баловала. Ему до сих пор иногда снилось, как она обнимала его и целовала с пылкой привязанностью материнского сердца; в этих сладких грезах он также слышал ее страдальческий вопль, и казалось ему, что то был последний ее крик, полный предсмертных мук.

— Ты меня понимаешь, — сказал он, — но как могут отец и София не понимать, что, помня о ней столько хорошего, я не сдамся без боя и не потерплю, что имя моей матери покрыто позором, ее судьба окутана тайной и виной, а ее пылкое и доброе сердце и тонкая чувствительная натура стали поводом для осуждения? Я надеюсь и верю, что там, куда я отправляюсь, мне откроется правда и моя мать окажется той несчастной жертвой преступного насилия, о котором рассказывал Осборн. Но если меня ждет разочарование, я не оставлю поиски, а лишь укреплюсь в решимости дальше искать правду.

— Возможно, правда окажется не такой печальной, как ты думаешь, — сказала Элизабет. — И все же, боюсь, трагическая история, которую ты узнал, как-то связана с судьбой твоей матери.

— Да, и трагическая история подрывает мою решимость, — отвечал Невилл. — Не знаю, правильно это или нет, но я чувствую, что лучшей наградой было бы увидеть ее снова, утешить и показать, что все это время я помнил о ней, любил ее и боготворил; торжество над варварскими обвинениями в ее адрес не станет для меня столь желанным, если окажется сопряжено со знанием, что я ее навсегда потерял. Не слишком героическое чувство, признаю…

— Если героизм — считать высшим благом служение людям, — возразила Элизабет, — если сочувствие, доброта и великодушие, а не холодная эгоистичная суровость поистине являются величайшими добродетелями, тогда твои поступки продиктованы чистейшими побуждениями души.

Они беседовали, сидя рядом, лицо Элизабет сияло небесной благосклонностью, и Невилл, согретый благодарностью за такую поддержку, взял ее руку и прижал к губам. Тут дверь открылась, и медленно вошел Фолкнер. Он не слышал, как приехал незнакомец, но, увидев рядом с Элизабет гостя, сразу понял, кто это. Словно ледяная стрела вошла в его сердце; колени подкосились, на лбу проступила холодная роса, и на миг он оперся о дверной косяк, так как ноги перестали его держать. Элизабет заметила, как он вошел, покраснела, сама не зная почему, и, испугавшись призрачной бледности его лица, вскочила и воскликнула:

— Отец! Тебе дурно?

Фолкнер еще минуту боролся со слабостью; затем к нему вернулось самообладание. Смятение на его лице сменилось холодным и суровым выражением, которое в сочетании с мраморной бледностью делало его похожим скорее на статую, чем на смертного. Благородная решимость хладнокровно сносить все удары рока придала его чертам подобие спокойствия. С этого момента к нему вернулись физические и моральные силы, и он почувствовал готовность встретиться с судьбой. Энергия его души больше не ослабевала; каждое мгновение и каждое слово лишь усиливали его отвагу и укрепляли стойкость; он приготовился не дрогнув броситься в пропасть, которой так долго страшился и избегал.

Сильнее всего его поразило сходство Невилла с матерью. Вторым потрясением стал голос юноши, имевший те же интонации, что у нее. Даже имя — Невилл — ранило его чувства, но страдания не отразились на его лице.

— Мистер Невилл приехал попрощаться, — сказала Элизабет. — Завтра он отплывает в Америку.

— В Америку! Зачем? — спросил Фолкнер.

— Я тебе писала, — отвечала Элизабет, — и объясняла цель его путешествия. Ты знаешь…

— Я знаю все, — ответил Фолкнер, — но эта поездка в Америку — лишнее.

Невилл удивленно повторил последнее слово, а Элизабет воскликнула:

— Ты так считаешь? Но у тебя должны быть веские причины так думать! Расскажи о них мистеру Невиллу. Уверена, твое мнение будет полезно. Я часто жалела, что тебя не было с нами, и так рада, что он увиделся с тобой перед отъездом, — если теперь он, конечно, захочет ехать. Ты говоришь, эта поездка — лишнее, так скажи почему, дай совет! Ты не можешь посоветовать плохого. Не сомневаюсь, мистер Невилл поступит как лучше и выберет путь, который приблизит его к успеху.

Невилл с благодарностью смотрел на Элизабет, когда та горячо его защищала; взгляд Фолкнера, по-прежнему стоявшего в дверном проеме, был неотрывно прикован к сыну жертвы. Он был мертвенно-бледен, но иначе никак не выказывал своих чувств и почти не слышал, что говорила дочь, пока его внимание не привлекли ее последние слова. Он улыбнулся — хотя улыбка скорее смахивала на презрительную усмешку — и отвечал:

— О да, я могу дать мистеру Невиллу совет, и тогда он достигнет своей цели и никуда не поедет.

— С удовольствием вас выслушаю, — удивленно проговорил Невилл. — Я приму все, что не противоречит моей цели.

— Мой совет не противоречит, — прервал его Фолкнер.

— Тогда, — нетерпеливо воскликнул Невилл, — вы поймете, что я и так уже тут слишком задержался, и пожелаете, чтобы я скорее взошел на борт — да что там, уже плыл и прибыл в Америку! Вы пожелаете, чтобы человек, которого я ищу, ждал меня на берегу, когда мой корабль пристанет!

— Тот человек гораздо ближе, — спокойно ответил Фолкнер. — Он перед вами. Я — этот человек!

Невилл оторопел.

— Вы? О чем вы? Разве вы — Осборн?

— Я — Руперт Фолкнер, я погубил вашу мать.

Невилл взглянул на Элизабет; их взгляды встретились, и они подумали об одном и том же: что Фолкнер сошел с ума и потому так говорит. В его глазах полыхал огонь, щеки налились внезапным румянцем, а затем резко побледнели, голос звучал так глухо и безжизненно, что у них имелись все основания это предполагать.

Элизабет с болезненной тревогой смотрела на отца.

— Я не задержусь здесь больше ни на минуту, — продолжил Фолкнер, — и не стану досаждать вам видом такого проклятого мерзавца, как я! Сегодня же вечером вы узнаете всё. Узнаете достаточно, чтобы отменить задуманную поездку, и я буду готов ответить на любое требование, предоставить любое искупление, понести любую кару, какую вы сочтете должной.

С этими словами он вышел, и дверь за ним закрылась; в комнате воцарилась тишина, как после исчезновения страшного призрака, и Невилл с Элизабет переглянулись, словно пытаясь убедиться, что им обоим это не привиделось.

— О чем он говорил? Что мне думать, скажи? — воскликнул Невилл, которому стало трудно дышать.

— Я расскажу тебе обо всем через несколько часов, — ответила Элизабет. — Я должна пойти к нему; боюсь, он очень болен. Он повредился рассудком. Когда твоя мать умерла, Джерард, мы с моим отцом путешествовали по России или Польше. Я помню даты; уверена, так оно и было. Это слишком ужасно. Прощай. Ты сказал, что уедешь завтра, но сегодня вечером я тебе напишу.

— Непременно напиши, — ответил Невилл. — Очень уж связно он говорил, с достоинством и сдержанностью — это побуждает верить ему. Но как такое понять?

— То есть тебе кажется, — воскликнула Элизабет, — что этот несчастный бред может быть правдой? Что мой отец, который мухи не обидит, самый благородный и кроткий из людей, в чьем сострадании и бескорыстии я с детства могла убедиться, — убийца? Дорогой мой Джерард, они с твоей матерью не были даже знакомы!

— Неужели? — возразил Невилл. — Но он сказал одно слово — ты не обратила внимания? Он назвался Рупертом. Однако не стану тебя расстраивать. Напиши, а лучше я сам зайду вечером, так как не знаю, где буду днем и чем буду занят, готовясь к путешествию. Я зайду к вам в девять часов. Если ты не сможешь выйти ко мне, пришли записку к воротам и в ней все опиши; тогда я пойму, уезжать ли мне или отложить путешествие. Даже если это странное признание было плодом его безумия, разве могу я оставить тебя в таком состоянии? А если он говорит правду — если он тот мужчина, которого я видел, тот, кто отнял у меня мать, но старость и болезнь до неузнаваемости его изменили, — если он действительно тот человек, передо мной встанет новый и ужасный выбор.

— Но как это возможно? — возмущенно воскликнула Элизабет. — Неужели прекрасная репутация и само существование человека может быть уничтожено безумными словами, которые он пробормотал в бреду? Ты из-за этого обвиняешь моего дорогого отца в самом гнусном преступлении?

— Нет, — ответил Невилл, — я его ни в чем не обвиняю. Но мы не должны расстаться в гневе. Ты права, я согласен, я сужу поспешно. Я зайду вечером.

— Непременно заходи. И не отменяй поездку. Не думала, что личный интерес усилит мое желание узнать правду об этом деле! Не задерживайся ради меня. Приходи сегодня и узнай, что отец произнес эти слова в пылу безумия и они — неправда; затем скорее уезжай, повидайся с Осборном и все выясни! Прощаюсь с тобой до вечера.

Она поспешила в комнату Фолкнера, а Невилл ушел; услышанное поразило его, и в душе он не сомневался, что это правда — имя Руперт его убедило, — однако Элизабет вынудила его все же поколебаться. Он вошел в этот дом, питая трепетные мечты о счастье, а теперь ужасался превратностям судьбы.

Элизабет же бросилась в гостиную, где обычно сидел Фолкнер, исполненная самой мучительной тревоги за его состояние. Она обнаружила его за столом; перед ним стояла маленькая шкатулка, которую она хорошо помнила. Шкатулка была открыта; он просматривал лежавшие внутри бумаги. Он выглядел совершенно невозмутимым; к нему вернулся естественный румянец, взгляд был спокоен. Внешне он, несомненно, очень отличался от того человека, что тринадцать лет назад сошел на корнуоллский берег. Тогда он был в расцвете лет; несчастье изуродовало его черты, но тело было по-прежнему юным, здоровым и сильным. Однако прошедшие с тех пор долгие годы горя и раскаяния, а также пережитые недуги состарили его раньше времени; волосы на висках поредели, а те, что остались, подернулись сединой; тело ослабло, спина согнулась, лицо покрылось тревожными морщинами, но в этот момент он словно на миг стал собою прежним. На его лице промелькнуло удовлетворение, почти торжество, и когда он увидел Элизабет, его осветила прежняя ласковая улыбка, которую она знала и любила. Он протянул руку; она ее взяла. Его ладонь оказалась не горячей, пульс не учащенным, и когда он заговорил, его голос не дрогнул. Он сказал:

— Моя дорогая дочь, для тебя это тяжкий удар, но скоро все будет хорошо, я в это верю. Пока же понимаю, что это все очень неожиданно.

Элизабет в изумлении смотрела на него, а он продолжал:

— Я никогда не скрывал, что мою совесть тяготит тяжкое преступление. Из-за этого я не могу жить, но умереть тоже не могу. Я искал смерти, но человеку редко удается самостоятельно управлять своей судьбой. Однако я не жалуюсь; быстрое окончание моих страданий вполне меня удовлетворит.

— Мой дорогой отец, — воскликнула Элизабет, — я не догадываюсь, о чем речь! Я думала… но нет, ты не болен, ты не…

— Не сошел с ума, дорогая? Вот что ты думала? Если и так, то это безумие длится уже много лет, с тех самых пор, как на могиле твоей матери ты остановила мою руку. Ты слишком добра и слишком ласкова и не станешь раскаиваться, что меня спасла, даже после того, как услышишь, кто я такой. Ты слишком веришь Провидению, чтобы не смириться с тем, как Оно решило подвести события к уготованному концу.

Элизабет обняла его за шею и поцеловала.

— Спасибо, — промолвил Фолкнер. — Господь благословит тебя за твою доброту. Я правда был бы рад, если бы ты искренне меня простила. Но прежде, любимая моя, я должен кое-что сделать. В этих бумагах — отчет о моем несчастном прошлом; ты должна их прочитать и немедленно показать мистеру Невиллу.

— Нет! — воскликнула Элизабет. — Смилуйся надо мной и не проси читать рассказ о совершенных тобой ошибках. В моих глазах ты должен всегда оставаться самым лучшим и благородным из людей, и если когда-то ты был другим, я не желаю об этом знать! Я не желаю слушать обвинения в твой адрес, пусть даже из твоих собственных уст.

— Тогда считай их не обвинениями, а оправданиями, — сказал Фолкнер. — Прошу, не противься моей просьбе; это необходимо. Если тебе будет больно, прости меня за это, но ради меня потерпи. Я написал это признание в Греции, когда думал, что умру, с одной-единственной целью: открыть тебе правду. Я рассказал обо всем искренне, простыми словами и не хочу, чтобы ты услышала эту историю от кого-то другого, кроме меня, потому что никому больше вся правда не известна. Послушайся меня — ведь ты всегда меня слушалась; умоляю, подчинись родительской воле и не бойся узнать о моих преступлениях, ведь я надеюсь вскоре их искупить. А потом исполни еще один долг: отправь эти бумаги своему другу. Ты знаешь, где его искать.

— Он зайдет к нам сегодня в девять.

— До вечера ты дочитаешь; я еду в город, но сегодня же вернусь. Мистер Невилл к тому времени уже уйдет, но ты будешь все знать. Не сомневаюсь, ты станешь меня жалеть — так устроено твое великодушное сердце, и твоя любовь ко мне наверняка останется прежней, — но все же ты будешь потрясена и опечалена, и я буду тому причиной. Увы, расплата за наши грехи приходит откуда не ждешь, а в наказание судьба всегда бьет по больному. Зная, что я должен стать причиной твоих несчастий, моя милая дочь, я испытываю муки, терпеть которые не хватит никакой стойкости. Но есть одно лекарство, и в конце концов все будет хорошо.

Пока он говорил, Элизабет его обнимала, и он почувствовал на своей щеке ее теплую слезу; она ему сопереживала, и, ощутив это, он замолчал и прижал ее к сердцу, но через миг собрался с силами, поцеловал, попрощался и ушел, оставив ее выполнять печальное поручение.

Она не знала, что и думать; в голову не шли мысли. Он говорил совершенно вразумительно; перед ней лежали бумаги, которые должны были все объяснить, но она с отвращением от них отвернулась и вновь подумала о Невилле, его отъезде, о том, что вечером он обещал вернуться. Что она ему скажет? Это напоминало ужасный сон, но она никак не могла проснуться; она села, достала бумаги; ворох листов, исписанных отцовским почерком, смотрел на нее с укоризной; не получится узнать ужасную правду в нескольких кратких мучительных словах; ее ждала полная предыстория. Она выждала минуту, собираясь с мыслями, взмолилась о стойкости и понадеялась, что не узнает ничего страшного, что восприимчивый ум Фолкнера счел преступлением ничтожную ошибку, а потом приступила к чтению.

Загрузка...