Во время визитов Фолкнера в Закинф от Элизабет не ускользнуло преданное внимание, которым его окружал один из соратников, албанский грек. Этот солдат жаловался юной хозяйке на безрассудство Фолкнера и невероятные нагрузки, которым тот себя подвергал; восхищался его мужеством и в то же время недоумевал, как Фолкнер до сих пор не пал жертвой пренебрежения безопасностью и отдыхом, тем более что в таких крайностях пока не было необходимости. В других обстоятельствах его могли бы счесть сумасбродным и отчаянным, но он держался собранно и обладал боевыми навыками и недюжинной смекалкой; ввиду своего равнодушия к жизни он неизменно выбирал для себя самые опасные задания, но старался уберечь жизни солдат, находившихся под его командованием. Военный опыт он приобрел еще в юности. Был хорошим офицером, относился к солдатам по-доброму и следил, чтобы те ни в чем не нуждались; не был тщеславным, на медали не претендовал и всегда вызывался выполнять задачи, от которых другие отказывались, как от верной гибели.
Со слезами на глазах и болью в сердце Элизабет слушала рассказы Василия о трудах Фолкнера, его беззаветной храбрости и чудесных спасениях, когда тот был на волосок от смерти. «Ах, если бы я могла заставить его полюбить жизнь!» — думала она. Она никогда не жаловалась и не уговаривала отца изменить своему безрассудному плану, лишь удваивала ласку и внимание. Когда после спешного визита он уезжал, она не умоляла его беречь себя, но слезы в ее глазах и горячность, с которой она отвечала на его прощальное объятие, красноречивее слов свидетельствовали о ее чувствах и часто заставляли его усомниться в своей решимости, в убеждении, что он должен умереть и лишь благородная смерть избавит его от большего зла и позора.
Шло время, из Египта прибыло подкрепление, и бои стали более ожесточенными и опасными; в каждый приезд Василий снова заводил печальный рассказ о риске, которому подвергал себя Фолкнер, всякий раз добавляя новую историю о чудесном спасении, и страх постепенно стал занимать слишком много места в мыслях Элизабет, всецело поглотив ее внимание. Она читала и не запоминала прочитанного, роняла иглу, а играя на фортепиано, начинала плакать и представлять сцены горечи и мучений, участницей которых ей вскоре предстояло стать. Ей не к кому было обратиться за помощью; она потеряла надежду и чувствовала, что ей рано придется усвоить самый первый и тяжкий женский урок и научиться молча терпеть наступление зла, которого можно было бы избежать, если бы не неумолимая воля другого человека. Ей даже хотелось иногда назвать отца жестоким, но при мысли о несчастьях, что довели его до отчаяния, она испытывала не эгоистичное негодование, а жалость.
Он провел с ней несколько дней, и их общение никогда еще не было таким теплым и близким. Она повзрослела, и ее ум, обогащенный воспитанием и развитый пылом привязанности, приблизился к его искушенному уму; теперь они могли общаться почти на равных, а не как взрослый с ребенком. Прежние роли отца и дочери, наставника и ученицы, командира и послушно исполняющей приказы сменились новыми.
Но все же они не были равны: она от него зависела, и он воспринимал ее как создание, продлевающее его существование даже за пределы смерти, которая, как ему казалось, ждала его совсем скоро; это придавало их нежности меланхоличную окраску — впрочем, без такой окраски ничто не кажется красивым и долговечным в этом мрачном мире.
Он уплыл; его маленький барк[12] расправил паруса и весело заскользил по волнам. Она стояла и смотрела ему вслед; сердце грела память о его огромной любви, доброте и предупредительности. Он всегда был храбр и великодушен, а теперь стал еще ласков и полон сочувствия; она надеялась, что близок тот день, когда его стойкость, вызывавшая у нее одновременно восхищение и страх, перерастет в моральную крепость. «Пусть Господь защитит тебя, отец! — думала она. — Пусть Он сохранит того, кого люблю больше, чем отца, для более счастливых мыслей и дней, когда он сможет сполна насладиться прекрасными качествами, которыми его одарила природа, и научиться ими управлять!»
Вот о чем она думала. Неунывающий энтузиазм соединялся в ней с искренним участием, и она продолжала нести свою тревожную вахту. При любой возможности он присылал ей короткие письма, полные нежности, в которых ни слова о себе не говорил. Иногда указывал, что делать в случае, если с ним случится беда; ей было больно и страшно читать такие слова, но в целом он упоминал о смерти редко и больше не говорил о нежелании жить. К середине осени звуки войны утихли; в лесах и балках продолжались небольшие стычки, но в остальном все было тихо. Элизабет меньше боялась. Она написала Фолкнеру и спросила, когда он снова приедет; тот в ответ пообещал приплыть сразу после атаки на небольшую крепость, переместив свой маленький отряд в безопасное место на зимовку. Она обрадовалась, прочитав эти строки, и стала утешать себя, что скоро его увидит и в этот раз визит продлится дольше обычного; с детской беспечностью она забыла, что атака на крепость подразумевает боевые действия и чревата смертельной схваткой.
Через несколько дней ей принесли маленькое зловещего вида письмо, написанное на новогреческом диалекте и полное непонятных букв; прочесть его мог только грек. Писал Василий; в нескольких словах он сообщал, что Фолкнер ранен и лежит в небольшой деревушке близ побережья, на противоположном от Закинфа берегу. Солдат писал, что Фолкнер давно страдал от греческой лихорадки, а во время последних боев его тяжело ранили, и совокупный ущерб здоровью от ранения и болезни почти не оставлял надежд на выздоровление; роковой момент также приближало отсутствие медицинской помощи, ужасающие условия в деревне, где он находился, и губительный воздух окрестных мест.
Элизабет читала письмо как во сне; момент настал, тот самый роковой момент, о котором она часто думала с ужасом и молила небеса его не допустить; она побледнела и задрожала, но через миг взяла себя в руки и призвала на помощь всю свою решимость, которую давно копила на случай подобной чрезвычайной ситуации. Она сама направилась к начальнику английской администрации острова, добилась приказа зафрахтовать корабль и привезти Фолкнера на Закинф и немедля отправилась в путь. Она не плакала и не промолвила ни слова, но, сидя на палубе с сухими глазами и бледным лицом, молилась о том, чтобы скорее добраться до деревни и обнаружить его живым. Через несколько часов корабль причалил в порту. Там ее ждали тысячи трудностей, но она не боялась грозивших ей опасностей и лишь умоляла окружающих не медлить. Ее сопровождал английский хирург и еще несколько человек; ей хотелось всех обогнать, но она велела себе успокоиться и руководить процессом; ее сердце даже не дрогнуло, когда рядом раздались выстрелы и крики, сообщившие о близости врага. Тревога оказалась ложной; стрелял отставший греческий отряд; они обменялись приветствиями, но она всех торопила и думала лишь об одном: «Только бы найти его живым — тогда я не позволю ему умереть!»
Серые лица и исхудавшие тела крестьян свидетельствовали о страшной эпидемии, жертвой которой стал и Фолкнер, а при виде убогости жилищ и повсеместной грязи у нее защемило сердце. Наконец они подошли к деревне, о которой, по словам проводника, писал Василий. Расспросив деревенских жителей, они пошли по дороге — похоже, то была главная деревенская улица; в конце стояло ветхое убогое строение. Во дворе стоял отряд вооруженных греков, сбившихся в кольцо в зловещей тишине. Фолкнер находился здесь; Элизабет спешилась, и через несколько минут показался Василий. В выражении его лица сквозили настороженность и печаль; он провел Элизабет в дом. Внутри царило страшное запустение: не было ни мебели, ни стекол в окнах, ни следов человеческого труда за исключением голых стен. Она вошла в комнату, где лежал ее отец; его кроватью служили несколько матрасов, наваленных на лавку, а больше в комнате ничего не было, кроме жаровни для подогрева пищи. Элизабет приблизилась и взглянула на отца с благоговением и ужасом; он так изменился, что она с трудом его узнала. Глаза ввалились, втянулись щеки, лоб приобрел мертвенно-бледный оттенок, и на лице лежала призрачная тень, предвестник смерти. У него едва хватило сил поднять руку, голос его звучал глухо, но, увидев ее, он улыбнулся, и эта улыбка — последнее пристанище души, что нередко остается на лице и после смерти, — была всем, что сохранилось от него прежнего. Она вонзилась ей в самое сердце, глаза Элизабет затуманились слезами, а Василий бросил на нее горестный взгляд, словно хотел сказать: «Я утратил всякую надежду».
— Спасибо, что приехала, но тебе нельзя здесь находиться, — хрипло пробормотал больной.
В ответ Элизабет поцеловала его руку и лоб, и, как ни старалась крепиться, слезы покатились у нее из глаз и упали на его ввалившиеся щеки. Он снова улыбнулся.
— Все не так уж плохо, — промолвил он, — не плачь, я хочу умереть! Я не страдаю, но очень устал от жизни.
Вошел хирург, осмотрел рану: пуля из мушкета попала Фолкнеру в бок. Он обработал рану и дал пациенту лекарство, от которого тому сразу полегчало, а затем присоединился к встревоженной девушке, что вышла в другую комнату.
— Состояние очень опасное, — произнес хирург в ответ на ее тревожный взгляд. — Пока ничего нельзя сказать точно. Но прежде всего необходимо увезти его из этого места, тут полно заразы; совокупный вред от лихорадки и ранения его убьет. Свежий воздух поможет справиться хотя бы с болезнью.
Со свойственной ей энергичностью Элизабет велела приготовить носилки, нанять лошадей и организовать все, чтобы выехать на рассвете. Спать легли рано, чтобы успеть отдохнуть перед утренней дорогой; лишь Элизабет не ложилась и провела долгую ночь в бдении у кровати Фолкнера, отмечая в нем каждую перемену. Она слышала стоны, которые он издавал во сне, и слетавшие с его губ сдавленные жалобы и терзалась, глядя на его беспокойство и горячечные метания, что в любой момент могли привести к роковому исходу. Тусклый трепещущий свет лампы лишь усиливал ощущение убогости и запустения, царившее в ужасной комнате, где он лежал; Элизабет на минуту выглянула в окно посмотреть на расположение звезд и поразилась великолепию природы. Перед ней раскинулся прекрасный греческий пейзаж, южная ночь во всей своей царственной красе: звезды, яркими лампами повисшие в прозрачном эфире; над оливковыми рощами кружились и мелькали светлячки, садились на миртовые изгороди и иногда вспыхивали, на миг заполняя окружающее пространство волшебным сиянием. Каждое дерево, камень и неровная возвышенность лежали в безмятежной и прекрасной дреме. Она повернулась к ложу, где покоилась вся ее надежда, ее обожаемый отец; его изрезанный морщинами лоб, безвольно повисшая рука, полуприкрытые глаза и прерывистое дыхание свидетельствовали о чрезвычайной слабости и муках.
Пейзаж за окном невольно вызвал в памяти слова английского поэта, который трогательно описывал запустение греческих земель, сравнивая смертные муки с затянувшимися бедами угнетенной страны. Отдельные слова и строки всплывали в памяти, и, чувствуя, как защемило сердце и отозвалось, она воскликнула: «Нет! Нет, только не так! Он не умер в первый день нашей встречи — не умрет сейчас и не умрет никогда!» С этими словами она расплакалась и рыдала долго и горько; после успокоилась, и остаток ее бдения прошел в молчании. К утру даже больному полегчало.
В ранний час все было готово. Фолкнера поместили на носилки, и небольшой отряд, охотно покинув убогую деревушку, медленно направился к морскому берегу. На каждом шагу их подстерегали беда и опасность. К Элизабет вернулось ее обычное самообладание; хладнокровная, бдительная, за эти часы она словно набралась опыта, который иные не приобретают и за годы. Никто не вспоминал, что во главе процессии шестнадцатилетняя девушка. Она замирала над носилками раненого, подсказывала, как лучше его нести, чтобы он не страдал, — а это было непросто, так как земля была неровной, приходилось взбираться в гору и пересекать овраги. Время от времени слышался мушкетный выстрел; иногда над холмами вдоль дороги мелькала греческая шапка, которую часто по ошибке принимали за тюрбан и поднимали тревогу, но Элизабет не боялась. Ее большие глаза округлялись и темнели, когда она смотрела туда, где таилась предполагаемая опасность; она подходила ближе к носилкам, как одинокая мать, что старается держаться рядом с колыбелью ребенка, услышав в ночной тишине крик голодного зверя, грозящий нарушить их уединение; но открывала рот лишь затем, чтобы указывать остальным на ошибки, которые первой подмечала, или велеть мужчинам идти тихо, но не бояться и не позволять ложным тревогам замедлить продвижение.
Наконец они дошли до берега, и Фолкнера подняли на палубу корабля; там он смог отдохнуть от мучений, которые причинил ему переход, несмотря на то что несли его очень осторожно. Элизабет поверила, что он спасен, но стоило взглянуть на его бледное лицо и исхудавшую фигуру, как ее страхи пробудились снова. Он выглядел, как выглядят люди на пороге смерти, и все вокруг не сомневались, что он умрет.