«Высадившись в Англии, я тут же отправился в далекий северный край, где жила Алитея. Приехал в знакомую деревушку; там ничего не изменилось: я узнал и домики, и цветочные сады, а пожилые обитатели деревни, казалось, совсем не состарились. Сердце с восторгом ждало возвращения домой, и я торопливо направился к коттеджу Алитеи. Тот стоял заброшенный и заколоченный. Тут мое радостное настроение впервые омрачилось. До этого момента я никого о ней не спрашивал, даже не произносил ее имени; мне почему-то верилось, что я вернусь, как с прогулки, и все будет точно так, как до моего отъезда. Я жил мечтой и не учитывал, что всякое может случиться, хорошее и плохое; мне даже в голову не пришло, что жизнь меняется с течением лет.
Мое перо слишком медлит; я задерживаю внимание на том, на чем не следовало бы останавливаться, а всё потому, что эти подробности служат ширмой между мной и судьбой. Я навел справки и вскоре все узнал. Капитан Риверс умер; его дочь вышла замуж. Я, как дурак, жил в вымышленном раю. Ни одного из препятствий, которые я рассчитывал преодолеть, больше не существовало, но на их месте выросла неприступная бронзовая дверь, защищенная замками, решетками и стражами; и ни одна петля и ни один засов в этой двери мне не поддавались.
Я поспешил уйти из проклятого места; теперь оно виделось мне адом. Подумать только, столько лет я надеялся зря; зря грезил о своем обожаемом ангеле, зря ее ждал и любил; я называл ее своей, пока другой держал ее в объятиях, я продался в вечное рабство ее тени, пока она, живая, служила украшением чужого дома! В моей душе бушевала буря, и я был не в состоянии описать эти болезненные чувства и тем более внятно их проанализировать; но теперь я понимаю, что так чувствует себя человек, который вернулся из приятного путешествия, завернул за угол своей улицы, рассчитывая увидеть дом, где жил с женой и детьми, — увидеть все, что было ему дорого; а прибыв на заветное место, обнаружил лишь дымящийся остов и узнал, что все сгорело и кости его возлюбленных покоятся под обломками; точно так я себя ощущал, ведь мое воображение построило дом и в нем поместило невесту, а рядом с ней — прекрасного малыша, что звал меня отцом, а теперь я словно овдовел; одно лишь слово уничтожило мое будущее.
Так началась цепь событий, что привели к моему необдуманному поступку. Случайности и нечаянные обстоятельства, действия, которые я не знаю почему совершил; сами по себе они ничего не значили, однако, сложившись в единую последовательность и подпитываемые яростным пламенем, бушевавшим в моей груди, привели в движение разрушительные силы и обернулись трагедией, о которой я буду век сожалеть.
Растерянный и охваченный горем, столь острым и мучительным, будто катастрофа случилась вчера, — хотя я узнал, что с тех пор прошло уже много лет, — я бежал из деревушки, куда еще недавно так сильно стремился, и уехал в Лондон, не имея ни плана, ни четкого представления, как поступить, — лишь смутное желание что-то сделать. Сразу после приезда я встретил своего старого знакомого из Индии. Тот пригласил поужинать с ним, и я согласился; отказ пришлось бы объяснять, поэтому проще было сказать „да“. Я не хотел идти, но, когда подошел час, мне стало так невыносимо, мысли настолько одолели меня и измучили, что я пошел, лишь бы немного отвлечься от своего тягостного состояния. Это был холостяцкий ужин; кроме меня, присутствовали еще три-четыре гостя, и среди них оказался мистер Невилл. С той самой минуты, как этот человек открыл рот и заговорил, я проникся к нему сильнейшей неприязнью. Он принадлежал к тому роду людей, который мне более всего отвратителен. Холодный, гордый, язвительный, развращенный денди, со временем превратившийся в закоренелого циника, он отчасти презирал и самого себя, а к окружающим относился с полнейшим пренебрежением. Его сердце не знало великодушия; он гордился умением увидеть червоточину и развращенность даже в прелестнейшей добродетели. Несмотря на свою высокомерную наружность, он был несчастен и озлоблен, а когда начинал говорить о женщинах, казался примитивным ничтожеством. Он не верил в женскую добродетель, и его высокомерная снисходительность и оскорбительное сладострастие возмущали меня до закипания крови. Для меня даже женская тень обладала святостью; коль скоро женщина оказывалась порочной, я относился к ней с богобоязненным сожалением, как к оскверненному храму; мне казалось, что вокруг нее по-прежнему витает дух святости, как вокруг поруганного алтаря; я никогда бы не подумал относиться к женщине как к существу одного с собой порядка — для меня она была созданием более совершенным, пусть даже заблудившимся в дебрях нашего порочного мира, но всегда возвышающимся над лучшими представителями мужского пола. Из почтения к Алитее я уважал всех женщин. Сколько хорошего я о них знал! Бескорыстные, преданные, хрупкие — всё, что можно было бы счесть изъяном, являлось и их достоинством. А это сидевшее передо мной животное смело очернять тех, о чьей природе даже не имело представления! Я порадовался, когда он ушел.
„Странно, что Невилл ведет такие речи, — сказал хозяин ужина, — ведь он женат на самой прелестной — что там, лучшей — женщине в мире. Она намного моложе него, но выполняет свои супружеские обязанности прилежно и с радостью; наделена женской миловидностью, но лишена присущих женскому полу слабостей, однако, чтобы угодить его ревнивым причудам, согласилась уединиться от общества и похоронить себя заживо в его поместье на севере. Ума не приложу, как она умудряется выносить постоянную компанию этого никчемного заносчивого себялюбца. — Тут я заметил, что характер мистера Невилла показался мне крайне гадким, и мой знакомый продолжал: — Да, он неприятен и мелочен, но все же общество такой великолепной и совершенной женщины должно было изменить его мнение о женском поле; однако мне кажется, что он завидует ее абсолютному над ним превосходству, и дело даже не в естественном — я бы даже сказал, благородном — страхе потерять ее расположение; ему просто не нравится, когда другие ею восхищаются и предпочитают ее ему, особенно теперь, когда он постарел. Бедная Алитея Риверс! Вот уж кому не повезло“.
Я держал в руке бокал вина и сжал его так крепко, что хрупкое стекло чуть не треснуло, но в остальном никак не выказал своих чувств; если прежде я был несчастен и лишился всего, ради чего стоило жить, то теперь кровь свернулась в жилах и неестественный холод разлился по телу, так как я узнал, что моя Алитея навек привязана к этому грубому негодяю и потеряна не только для меня, но и для себя самой.
Какую жертву ей пришлось принести! Она отдала не только свою жизнь и сокровенные чаяния сердца; чудесный дух, ангел, ниспосланный радовать мир и подслащивать горечь существования каплей небесного нектара, стал мусором для этого презренного животного. С того момента, как я убедился, что видел мужа Алитеи, кое-что в этом мире для меня навсегда умерло и перестало существовать. Прежде я примирялся с решениями Провидения, не сомневался в благосклонности и красоте Вселенной и, несмотря на свои несчастья, гордился принадлежностью к человеческому роду, любовался природой, но теперь все это ушло. Я ее потерял, но это было неважно; это была моя беда, но она не повредила порядку и благости всего мироздания: я-то свято верил, что она вышла за человека лучше меня, однако теперь выяснилось, что она связала свою судьбу с низменным и отвратительным типом, вмещающим самые худшие в мире качества, и будто дьявол воцарился на троне Господнем и жизнь превратилась в ад.
„Ты несчастна, Алитея! Иначе и быть не может! В этом союзе не может быть взаимности, слияния сердец и нерушимой веры в уважение и доброту другого; в нем никто не станет предаваться сияющим фантазиям о красоте жизни. Ты привязана к грязному разлагающемуся трупу! Ты отрезана от всякого теплого общения, ты не можешь гордиться, что обменяла свою девственную чистоту на нечто более сладостное и драгоценное — место в сердце возлюбленного; ты холодно и равнодушно взираешь на дни, что не приносят надежды, а может, даже буйствуешь в отчаянии и проклинаешь Всевышнего. О, как отличалась бы твоя судьба, случись тебе связать ее со мной, твоим сердечным братом, слугой, возлюбленным и верным другом!“
Я выбежал из дома своего знакомого и всю ночь скитался по улицам; мои страсти пробудились и бушевали, как неистовый вулкан. Если бы я встретил Невилла, то, несомненно, убил бы его; моя душа низверглась в хаос, но в эпицентре бури тьму прорезал один дрожащий луч; слабое, но негаснущее мерцание воссияло над руинами, среди которых я стоял. Я сказал себе: „Я сошел с ума и дошел до грани отчаяния“, но под внешней оболочкой мысли различил отчетливые внутренние очертания. Я понял, чего хочу и что собираюсь сделать; с тех пор я упорно к этому шел, хотя пытался обмануть себя и убедить, что моя решимость дрогнула. Нет более опасного состояния ума, чем слепое упорство в средствах, когда цель на самом деле до конца не определена.
Вот что подвело меня к роковому часу: любовь, которая длилась всю мою жизнь, внезапная потеря и осознание, что меня уничтожил этот негодяй. Я возненавидел устройство Вселенной и вступил с судьбой в грозное демоническое противостояние, решив, что возьму власть в свои руки и исправлю допущенную Господом несправедливость. Ах, снова я святотатствую! Господь создал звезды и зеленую землю, в чьем чреве теперь покоится Алитея. Она тоже принадлежит Богу; я верю, что, несмотря на дьявольское вмешательство, осквернившее и растлившее ее земную жизнь, сейчас она вернулась к источнику всего благого и пожинает плоды своих добродетелей; ей воздалось за страдания. Иначе зачем нас создал Бог? Чтобы ползать по земле, мытарствовать и умирать? Я в это не верю. Блаженный дух и всемогущий наш Владыка не для того сотворили идеал, чтобы затем его разбить, оставив лишь обломки! Я негодовал и изумлялся; тем временем Алитея продолжала жить и страдать, а я вообразил себя Провидением и решил исправить ошибки судьбы и изменить несправедливое устройство мироздания. С того момента я ни разу не остановился и не оглянулся; жребий был брошен, и вот я здесь. А Алитея? Мы уже подошли вплотную к ее заброшенной могиле.
Я сосредоточился на своей опасной задаче, и тут судьба подбросила мне инструмент, без которого мне было бы трудно осуществить свой план. Я получил письмо от человека, попавшего в беду; тот просил денег, потому что собирался уехать из Англии и эмигрировать в Америку, а теперь пытался заработать на проезд; небольшая помощь с моей стороны принесла бы ему неоценимую пользу. Проситель вскоре предстал передо мной; я взглянул в его умное, но печальное лицо, обратил внимание на его манеру держаться — шустрость пополам с неуверенностью — и угадал, что передо мной трус, но он согласится преступить закон за достойное вознаграждение, если это не будет чревато риском. Я знал его со времен своей службы в Индии: его звали Джон Осборн, он был замешан в различных финансовых махинациях с участием туземцев и англичан, в конце концов вызвал подозрения правительства и отправился в тюрьму. Оттуда он написал мне, так как меня считали своего рода защитником обездоленных, и я его навестил. Это был безобидный человек, добрый и милосердный; его погубила нечестность, которой он заразился в дурной компании, а бедность способствовала развитию его порока; но в нем жило сильное желание стать уважаемым человеком, если бы только ему удалось существовать, зарабатывая на жизнь честным образом. Я думал, что, если помогу ему выпутаться из затруднительного положения и избавлю от искушения, мне удастся спасти его от позора; я оплатил ему билет до Англии, где, по его словам, у него имелись друзья и средства. Но старые привычки его не оставили, и в тот момент, хотя он утверждал, что решил эмигрировать из-за бедности, я понял, что на самом деле он боялся преследования за очередное мошенничество; как он сам утверждал, его обманом втянули в сделку, оказавшуюся жульнической. И даже с учетом всего этого Осборн не был злодеем; его едва ли можно было назвать даже преступником; он честно мне во всем признался; он всегда стремился занять более благородное место в обществе, но не понимал, как этого достигнуть, кроме как с помощью денег, а зарабатывать умел лишь обманом.
Я выслушал его. „Вы неисправимы, друг мой, — сказал я. — Разве можно верить вашим обещаниям? И все же я хочу вам помочь. Я сам еду в Америку; будете меня сопровождать“. Затем я постепенно раскрыл карты и объяснил, что от него требуется, но рассказал лишь половину правды. Осборн не знал ни имени, ни статуса дамы, которая должна была сопровождать меня в путешествии через океан. Люди всегда формируют представление о поведении окружающих с оглядкой на собственную самую сильную страсть; вот и Осборн решил, что я собираюсь увезти из дома богатую наследницу.
Так, заручившись поддержкой Осборна, я отправился в Камберленд. Я представлял исход своего плана, но не продумал промежуточные этапы. Перед отъездом я узнал, что мистер Невилл еще в городе. Мне выпал шанс воспользоваться его отсутствием, и я это сделал. Я добрался до поместья Невиллов, миновал ворота и подъехал по центральной аллее к дому; меня проводили в комнату, где, я знал, меня ждет она. Я призвал на помощь все самообладание, чтобы унять гулкое биение сердца. Я рассчитывал увидеть ее другой, думал, что она изменилась, но она осталась прежней. Странно, что в ее внешности сохранилось так много от той девочки, с которой я был знаком. Фигура была тонкой и воздушной, густые тугие кудряшки — пышными, как прежде, лицо… Это была Алитея, такая же, как раньше. Ласковый любящий взгляд, высокий лоб, уста, из которых текла мелодичная речь, — время ей совсем не навредило; это была она.
Она не сразу меня узнала; безбородый мальчишка стал мужчиной, потрепанным ветрами и истерзанным размышлениями; когда я представился и назвал свое давно забытое имя, которое она ни разу не слышала с тех пор, как в последний раз его произнесла, с ее губ сорвался вскрик: „Руперт!“ — и наши жизни, разведенные судьбой, вновь соединились; с каким восторгом она смотрела на меня, с каким пылом произносила мое имя; ее сердце осталось прежним — горячим, любящим и честным.
Мы сели вместе, взявшись за руки, и с неприкрытой радостью смотрели друг на друга. Сперва я притворился с дьявольским коварством, что испытываю к ней лишь братские чувства, расспросил о ее судьбе и переживаниях и, увидев, что она не хочет признаваться в своих разочарованиях и в том, как на самом деле обстоят дела в ее несчастном браке, заговорил о прошлом. Вспомнил ее дорогую матушку; сказал, что ее бледный образ часто являлся ко мне, сдерживал мои порывы, направлял меня и нашептывал мне мудрые слова. Я перебирал тысячи сцен из нашего детства, когда мы гуляли по тропинкам, держась за руки, и наши сердца бились в такт; мы поверяли друг другу все свои переживания, все самые безумные и смелые мысли и обсуждали великие тайны природы и судьбы, что завораживали наши юные сердца и внушали им трепет, но всё же казались светлыми и прекрасными. Я говорил и в то же время пристально ее изучал; поначалу мне показалось, что она совсем не изменилась, но потом я заметил разницу. Ее губы, всегда такие улыбчивые, остались прежними и так же мило и добродушно улыбались, но глаза — глаза смотрели иначе: отяжелели веки, во взгляде появилась влажная меланхолия, свидетельствовавшая о том, что Алитея часто плакала; щеки, некогда круглые и бархатистые, как персик, не ввалились, но утратили свою полноту. Она стала еще прекраснее — задумчивость и пережитые чувства облагородили ее лик, — но она казалась куда менее счастливой. Прежде улыбка вспыхивала на ее лице, стоило лишь ее взгляду упасть на любой новый предмет; теперь же у наблюдателя пробуждались жалость и слезы и начинала болеть душа, так как все, что происходило в ее правдивом сердце, как в зеркале, отражалось на лице. А хуже всего было то, что время от времени в ее глазах мелькало нечто напоминавшее страх. Как непохожа была эта женщина на прежнюю доверчивую и бесстрашную Алитею!
Мой разговор о прошлом сперва успокоил ее, затем вызвал радостное возбуждение и заставил забыть об осторожности. Так постепенно я подвел ее к нужной мне теме — разговоре о ее отце и мотивах, побудивших ее вступить в брак. Поскольку я знал и живо помнил обо всем, что было ей дорого, она не заподозрила ничего плохого и рассказала чистую правду, признавшись в том, в чем никогда никому прежде не признавалась; не успела она опомниться, как я заставил ее сознаться, что она никогда не любила мужа, не находила в нем сочувствия и доброты и что необходимость заставляла ее терпеть изъяны, противоречившие ее нраву. Будь я немного осмотрительнее, я бы сдержался и попробовал завоевать ее безоговорочное доверие, прежде чем открыть ей душу, ведь все поведанное мне она раньше не рассказывала ни одной живой душе. Таков был ее принцип: смиряться и утаивать собственное понимание недостатков супруга, и если бы я со змеиным коварством не подкрался незаметно, не упомянул имя ее матери и не заговорил о безоблачных детских годах, она бы и мне ни в чем не созналась. Но я больше не мог сдерживаться. Рассказал, что видел ничтожного человека, с которым она связала свою жизнь. Проклял судьбу, что их свела. Она же положила ладонь мне на плечо и, заглянув мне в глаза с доверчивой невинностью, произнесла: „Тихо, Руперт. Не додумывай того, о чем не знаешь. Он не злой человек, и я не вправе жаловаться; не каждый становится нам братом, другом и родственной душой. Невиллу все это непонятно, но он мой муж, и я его уважаю“.
Я понимал, что ею движет и почему она так говорит; я чувствовал почтительную терпеливость, присущую ее благородному уму. Она помнила об утрате своей невинной доверчивости, о долгих годах, прожитых рядом с ним, о детях, о верности, о долге, который образцово исполняла, и об искренних попытках игнорировать его ничтожность. Она не помышляла о другом мужчине, хотя давно перестала испытывать чувства к супругу. Она действовала согласно чистоте своей души, хотя обманывала себя и верила, что все это ради него. Ее кроткость и стремление поступать правильно заслонили от нее правду; я же преисполнился решимости сорвать этот покров и нетерпеливо воскликнул: „Ах, как же ты ошибаешься, моя дорогая! Не заблуждайся: твоя благородная душа не сможет опуститься до уровня этого примитивного человека. Ты уважаешь собственное чувство долга, но его ты ненавидишь — иначе и быть не может!“
Тут она вскочила, ее лицо и шея пошли красными пятнами то ли от гнева, что ее подталкивают к чему-то против ее желания, то ли от природной деликатности, из-за которой ей было неприятно слышать, как о ее муже говорят в таком ключе. Что до меня, я рассердился, когда посмотрел на нее и ощутил исходившие от нее сладостные, сводящие с ума флюиды; передо мной стояла та, кого я любил столько лет; она принадлежала мне в мечтах, и я воображал, что ее верность и истинная привязанность — мои навеки; но ее у меня отняли, отдали, и не тому, кто, подобно мне, знал о ее непревзойденном совершенстве и мог его оценить, а человеку с низменной душой, который должен был вызывать у нее отвращение, как животное другого вида. Все возвышенные мысли и ангельские устремления ее души, все щедрое, высокое и героическое, что согревало ее сердце, досталось слепому земляному червю, державшему в руке бесценную жемчужину и считавшему ее шлаком! Ему были незнакомы даже простые чувства — взаимное доверие и терпеливость; признания в любви, нежные прикосновения — что они значили в глазах жалкого существа, которое видело низменность и обман в высочайших и чистейших побуждениях женского сердца?
Обо всем этом я ей поведал; точнее, эти соображения попросту вырвались у меня. Она меня остановила? „Не стану отрицать, те же мысли иногда приходили в голову и мне, — произнесла она, — и ты сейчас выманил у меня мою тайну. Я проливала глупые слезы, и казалось, будто девичьи мечты были безоблачным утром, за которым настал пасмурный унылый день. Однако я укоряла себя за недовольство, и ты не прав, пытаясь вновь пробудить его во мне; сердце может бунтовать, но вера, философия и память о пролитых слезах не дают мне роптать; я помню, что цель существования каждого человека — не быть счастливым, а исполнять свой долг, и смысл моей жизни — исполнить мой. Так научи меня делать это более усердно, более самозабвенно, и тогда я поверю, что ты желаешь мне добра. Это правда, муж не понимает ребяческой сентиментальности моего сердца, которое слишком сильно рвется в облака и там пытается искать радость; его не восхищают мысли и чувства, которые питают меня и дарят счастье. Его натура сильная, суровая и не столь восприимчивая; он менее охотно сопереживает и сочувствует. Но если мне и приходилось скучать по нашим с тобой оживленным и воодушевляющим беседам, так как общение с ним не дарило того же, теперь ты вернулся, ты снова подарил эту радость, и я уже не чувствую, что ее лишена; теперь моя жизнь полноценна“.
Я горько усмехнулся. „Бедная невинная пташка, — воскликнул я. — Думаешь, можно одновременно быть свободной и жить в клетке? Вознестись в небеса, находясь в руках птицелова? Алитея, ты страшно заблуждаешься; ты, кажется, совсем не понимаешь устройства низменной души. Скажи, муж тебя когда-нибудь ревновал?“
Она похолодела, и я увидел, как ее черты исказила острая болезненная судорога; Алитея отвернулась от меня, но я успел заметить в ее взгляде трепещущий испуг, который видел и ранее. Поняв, насколько сильно этот человек поработил ее душу, я ужаснулся. Я сказал ей об этом; заметил, что ее „долг“, которому она душой и телом себя посвящает, является для нее унизительным; сказал, что она должна освободиться.
Она в недоумении смотрела на меня, но я продолжал. „Неужели ты не чувствуешь трепета и восторга при одном упоминании свободы? — спросил я. — Неужели мысль о ней не подталкивает тебя к действию? Не наполняешься ли ты дотоле неведомой невыразимой радостью, представляя, как сбросишь тяжкие оковы? Несчастная узница, неужели не хочешь вздохнуть полной грудью и перестать бояться? Сбежать от своего тюремщика в дом, где царят свобода и любовь?“
До этого момента она, видимо, думала, что я, как и она, сожалею о ее печалях и сокрушаюсь о ее несчастье, чью истинную глубину могла прочувствовать лишь она одна; она раскаивалась в своей откровенности, но была благодарна мне за искреннее сочувствие. Но теперь она увидела скрытый подтекст и посмотрела на меня в упор, словно пытаясь заглянуть мне в душу; прочла в глазах желания моего сердца, отпрянула от них, как от змеи, и воскликнула: „Никогда больше, Руперт, — слышишь, никогда! — не говори со мной так, или нам снова придется расстаться. У меня есть сын!“
При этих словах ее лицо осветилось ангельской любовью; она воспользовалась моей ошибкой и слабостью, и к ней вернулось самообладание, которое она потеряла во время нашего разговора; с чарующей благосклонностью она протянула мне руку и голосом, полным искреннего стремления меня переубедить, произнесла: „Будем друзьями, Руперт, как когда-то давно; будем братом и сестрой. Не верю, что ты вернулся, чтобы мне навредить и ранить меня. Я счастлива с детьми; побудь со мной немного, и ты увидишь, что мне грех жаловаться. Ты полюбишь моего чудесного мальчика“.
Ах, если бы одних этих слов было достаточно, чтобы излечить меня от безумия и заставить забыть о преступных планах! Однако, если бы вы ее видели, если бы своими глазами смотрели на это неподражаемое изящество, кроткий и ласковый румянец на ее щеках, скромность и прямодушие; если бы слышали, как она отзывается о своем ребенке, — как католическая Мадонна, в которой нет ни единой капли женской обольстительности, а есть невинный и безудержный восторг от одной лишь мысли о сыне, — вы бы поняли, почему я испытал желание как можно скорее исполнить свой план, а стремление сделать ее моей навек лишь окрепло и обострилось. Я продолжил подталкивать ее к побегу, пока не увидел в ее лице явное расстройство и тревогу; наконец она внезапно встала и вышла, словно была не в силах больше выносить мою настойчивость. Она вышла, не говоря ни слова, но я заметил, что она заплакала. Поистине, тогда я был безумен и принял эти слезы как знак, что она наконец поддалась моим уговорам и в сердце ее идет борьба, хотя на самом деле она плакала оттого, что друг ее детства перестал быть другом и ранил ее чувства».