Дело делалось своим чередом. Окончив юридическую школу, Нестеров начал работу так, как всегда каждый молодой человек, за ничтожными, вероятно, исключениями, приступает к делу: с живым интересом и к новой обстановке и к новым людям. И было очень приятно вновь стать взрослым.
Правда, две его школьные скамьи были разделены войной, но в каком бы возрасте, с каким бы опытом ни садился человек за книгу, он в той или иной мере опять становится школьником.
В классе, на летнем учебном сборе командного состава запаса, почтенный слушатель в звании даже полковника и возрастом далеко за сорок, старательно тянется с подсказкой товарищу.
— Товарищ полковник, — обращается к нарушителю дисциплины капитан-руководитель, — по моему званию я даже не могу вам сделать замечание. Но вы мешаете проводить занятие.
И полковник запаса (начальник главка) встает, оправляет на отросшем брюшке гимнастерку и пытается оправдать свое мальчишеское поведение с каким-то мальчишеским конфузом.
Смешно? Нет. Даже по-своему мило. Ведь настоящих-то стариков куда, куда меньше, чем кажется юношам и девушкам, которые у нас впервые допускаются к избирательным урнам.
Когда же ты кончаешься совсем, наша молодость?
При всем военном опыте Нестерова (напоминаем, что служил он в разведке) его молодость на первых шагах работы проявилась в мрачном, даже в подавленном состоянии духа. Работа у него была такая, в которой открывается некая изнанка, что ли, жизни.
Как многие и многие, Нестеров обладал защитным свойством — не слишком-то видеть дурное у себя дома. Все дурное, все злое, казалось ему, жило в своем роде едва ли не полноправно за пределами Советского Союза. У нас плохое могло быть лишь малосущественной случайностью, не слишком-то даже и заслуживающей внимания.
Такое настроение Нестерова было бы несправедливо назвать розовыми очками, которые любят сознательно надевать на чужие носы философы-интеллигентики бюрократической складки в целях, иной раз, маскировки собственных гадостей.
Нестеров имел потребность видеть в жизни хорошее, потребность, особенно развитую юностью, загубленной в жестокостях войны. Дело в том, что война не победила его, не осквернила его желаний и стремлений, хотя он видел войну не марширующих с развернутыми знаменами полков, изобретенную некоторыми романистами и буржуазными историками, и даже не войну по Льву Толстому, а участвовал в долгом, отчаянном, кровавом труде. Этот труд можно исторически понять; можно допустить и признать разумом его необходимость, но принять сердцем, полюбить и оправдать морально здоровому человеку нельзя.
Тому, кто видел войну, кто понял ее, свершая своими, не чужими, руками, хочется забыть. Для советского человека существует право на такое забвение: война неестественна, она уродливый, но, к сожалению, по обстоятельствам необходимый вынужденный эпизод.
Именно поэтому, именно, чтобы истребить уродство, было так много вложено нашим народом силы и воли для уничтожения врагов человечества и будет вложено, если возникнет необходимость, еще больше.