Новый день и впрямь наступил, и вместе с ним пришла мирная жизнь.
Казаки взялись за топоры и лопаты с таким рвением. Частокол усилили, теперь он стоял на совесть. В два ряда, с бойницами, с надолбами, с воротами такими тяжелыми, что их вдвоём еле открывали. Ров углубили, вкопали в него для верности заостренные колья. За воротами поставили сторожевую вышку, откуда хорошо был виден противоположный берег.
Я варил обеды. Теперь, когда не нужно было каждую минуту ждать нападения, готовка стала для меня не обязанностью, а радостью. Конечно, чаще всего готовил блюда из рыбы, благо её в Амуре было немерено.
Павел Ильич с утра до вечера сидел с удочкой на берегу, таскал щук и хариусов таких здоровенных, что иной раз в котёл не влезали. Я жарил их в сале, варил уху, запекал в углях, фаршировал травами, что находил в лесу или на реке. Папоротник особенно хорошо заходил казакам.
Овощи кончились быстро, но тут подоспела помощь в лице местных. Нанайцы приплыли на больших, долбленых лодках, да привезли вяленую рыбу и коренья.
Сначала они держались настороженно, но Травин вышел к ним без оружия, сел на берегу и достал кисет. Сперва они просто курили вместе да как-то общались знаками, потом уже через толмача. Конечно же, я тоже припёрся и внимательно слушал разговор. Язык я бы так просто не выучил, но с чего-то же начинать надо?
К вечеру договорились, что они нам рыбу и меха, а мы им соль и железо. Ножи, наконечники для стрел, топоры. Всё, что у нас было в избытке, припасено ещё с дома. И, конечно же, в случае беды, нанайцы могли бы укрыться от богдойцев за нашими стенами.
За нанайцами потянулись и другие. Пришли и гольды с верхнего Амура, и орочи с притоков, и даже несколько семей высоких скуластых негидальцев приплыли с Амгуни. Все хотели железа, все приносили, кто что мог.
Наше поселение быстро наполнилось чужой речью. Казаки сперва косились, а потом привыкли. Мало ли кто тут по берегам живёт? С бурятами мы в своё время добрыми соседями стали, чем местные хуже? Тем более, что железную руку Империи Цин они помнили хорошо.
Торговля закипела. Казаки, кто посмелее, сами ходили смотреть на чужие стойбища, менялись, знакомились, даже песни пели вместе.
Григорий с Фёдором тоже втянулись. Гришка даже выучил несколько слов по-нанайски и ходил важный, как петух, когда местные его понимали. Фёдор же больше молчал, зато много работал руками. Помогал нанайцам лодки чинить, за что те одаривали его рыбой и уважением.
С каждым днём холодало сильнее. Вода в Амуре потемнела. По утрам у берегов схватывалась тонкая корка льда. Казаки торопились утеплить землянки: таскали дрова да ладили заслоны от ветра.
Нанайцы приходили теперь почти каждый день. Один из их стариков взялся учить нас плести сети из крапивной пряжи. Дело оказалось хитрое. У меня всё время пальцы путались в узлах, нитки рвались. Я сидел рядом с казаками и старательно повторял движения.
Старик смотрел на мои старания и тихо посмеивался, обнажая почти лишённый зубов рот. Потом вдруг заговорил по‑русски, с трудом подбирая слова:
— Руки твои не для сети. Руки твои для колдовать.
Я переспросил его:
— Колдовать? В каком это смысле?
Он кивнул и пошевелил пальцами в воздухе.
— Ты травы знаешь. Варить умеешь. Людей лечить. Это колдовство.
Казаки засмеялись. Я не обиделся. Старик протянул мне готовую сеть, сказал что‑то на своём языке и хлопнул по плечу. Странно, что сразу после этого он ушёл и больше не появлялся в лагере.
Мне потом пришлось выспрашивать у других нанайцев, что же сказал мне старик на прощание. Оказалось, что слово «эрдэду» означало «завтра».
А на следующее утро, вот в этой толчее, среди чужих лиц и чужих голосов, я вдруг увидел анкальын.
Умка сидела на корточках у самой воды, рядом с нанайскими лодками, и чистила рыбу. На ней была та же старенькая куртка, те же штаны, волосы растрепались от ветра. Со стороны не сразу и приметишь. Кто ж разберёт, где чукча, где гольд, где кто? Народу тут теперь столько, что своих не узнаёшь.
Я замер с половником в руке. А она подняла голову, встретилась со мной взглядом и насмешливо улыбнулась, будто знала, что я на неё пялюсь. И как будто ждала моего взгляда.
— Чего встал, железный человек? — бросила она через плечо, не повышая голоса, но я расслышал каждое слово. — Рыба мимо уплывёт, пока ты глазами хлопаешь.
Я оглянулся. Рядом не было никого, кто бы мог это слышать. Подошёл ближе, присел на корточки рядом.
— Ты как тут оказалась?
— Рыбачить пришла. — Она кивнула на свою берестянку, что лежала чуть поодаль. Вот значит как девушка так ловко за нами следовала!
Берестянка была очень лёгкой, меньше полутора пудов, лодчонкой. Такую и перетащить на себе могла настоящая чукча. И по реке сплавиться без особых проблем.
— А у вас тут теперь ярмарка, — продолжала Умка. — Я поглядела: свои лодки стоят, чужие лодки стоят, все ходят, никто никого не боится. Дай, думаю, и я посижу.
— А чего сразу не подошла?
Умка покосилась на меня, хмыкнула:
— А чего подходить? Ты сам пришёл. Я же знала.
Я только головой покачал.
— Есть хочешь? — спросил я, чтобы перевести разговор. — Уха у меня сегодня знатная получилась.
— Хочу, — запросто сказала она и глянула на меня своими голубыми глазами. Я отвернулся.
Мы пошли к моему костру. Я налил ей полную миску, положил большой кусок рыбы. Она ела молча, только иногда облизывала ложку и косилась на меня. Я сидел рядом, помешивал угли, и тоже молчал.
— Ты чего смущаешься? — вдруг спросила она, отставляя пустую миску. — Всё глаза отводишь.
Я немного смутился и закашлялся.
— Ничего я не отвожу.
— Отводишь, — насмешливо сказала она. — Я вижу. У меня глаза острые. Я же анкальын. От морского народа ничего не укроется.
Я не знал, что ответить. Тавтология, конечно, но мне совсем не нравилось то, как сильно нравилась мне эта девушка. По-другому и не скажешь. Я всё говорил себе, что прошлой жизни не вернуть. Жить как вдовец в теле двадцатилетнего точно не выход. Но всё равно, старался пореже заглядывать в голубые глаза чукчи.
Умка приходила каждое утро, сидела на берегу, иногда помогала чистить рыбу, иногда просто смотрела, как я готовлю. Казаки привыкли к ней и вскоре перестали коситься.
А на четвертый день утром подул ветер. Сначала лёгкий, почти ласковый, а потом всё сильнее и сильнее, пока не засвистело в ветвях. Небо затянуло свинцовыми, низкими тучами.
— Зима идёт, — сказала Умка, глядя на небо. — Пойдём в лес, железный человек.
— Зачем?
— Духи говорят, что нам туда нужно, что там судьба моя, — она помолчала, глядя куда-то в сторону сопок, где тёмной стеной стояли ели. — Может быть, там я и мужа и встречу.
У меня внутри будто всё оборвалось и упало куда-то в живот. Я сжал кулаки, сунул их в карманы. Стиснул зубы и всё-таки спросил у девушки.
— Ты так и не рассказала, что это за муж такой.
Умка повела плечом, будто это её и не касалось.
— Сама не знаю. Я же говорила: как меня кит хвостом ударил, так духи меня и ведут, — она помолчала, глядя на сопки. — Во сне иногда голос слышу, как будто бабушки какой-то. Она всё время спит, но иногда проснётся, шепнёт что-то. И опять спит. Будто ждёт чего-то.
— Чего?
— Не знаю, — она вдруг шагнула ближе и заглянула мне в лицо. — Ты чего такой бледный стал? Как мэлёталгын, что ли, решил на зиму шубку сменить?
— Мэлёталгын?
— Заяц, по вашему. А что?
— Ничего. Идём, раз надо.
Лес встретил нас тишиной. Ели вокруг стояли вековые, в два обхвата. Умка шла легко, будто всю жизнь тут ходила. Переступала через коряги, придерживала ветки, чтобы не хлестали по лицу.
— Долго ещё? — спросил я, когда молчать стало невмоготу.
— А ты торопишься? — Она остановилась, обернулась. Насмешливый взгляд голубых глаз Умки ожёг меня, словно лёд. — Боишься, что мужа увидишь?
— Боюсь, что богдойцев увижу.
— Врёшь, — сказала она просто.
Я промолчал. Девушка смотрела на меня, ждала, и от этого взгляда хотелось провалиться сквозь снег.
— Глупый, — сказала наконец. — Я же сама не знаю, кто он. Духи ведут, а лица не показывают.
Мы пошли дальше. Лес становился гуще и темнее.
— А что за бабушка? — спросил я, чтобы отвлечься. — Что шепчет?
— Разное. Иногда подсказывает что-то. Иногда говорит, где безопасно пройти. Разок её не послушалась, к душегубу твоему угодила, — Умка остановилась, но оборачиваться на меня не стала. — Она почти всё время спит, железный человек. Но ей хорошо. Она говорит, что я там, где надо.
Мне было не очень понятно, как «бабушка» одновременно и спит и говорит с анкальын. Девушка покачала головой и пошла дальше. Я последовал за ней. Я старался не думать ни о таинственном муже, ни о бабушке, что подсказывала Умке.
Мы прошли ещё немного, когда вдруг девушка остановилась. Я тоже замер, на всякий случай вытащил из кобуры револьвер.
Сначала ничего не было слышно. А потом до нас донеслись чужие, гортанные голоса. Следом и треск ветвей — кто приближался к нам, и для нанайца этот кто-то слишком сильно шумел.
Умка скользнула за толстый ствол упавшей лиственницы. Я метнулся в противоположную сторону, вжался спиной в широкий ствол ели.
Четверо богдойцев появились спустя минуту. Все в синих куртках на меху, на головах бамбуковые шляпы-конусы с красными кисточками. За плечами они несли короткие луки и фитильные ружья, на поясе сабли в деревянных ножнах. Один, с нашивками на груди, показывал рукой в сторону нашего лагеря и что-то быстро говорил остальным.
Пользуясь тем, что меня ещё не заметили, я успел пальнуть в офицера. Тот захрипел и повалился в снег. Я сразу же выстрелил во второго, и бедолага не успел даже оружие вскинуть. Двое оставшихся шмыгнули за деревья.
Пришлось осторожно обходить их по широкой дуге, скрываясь за толстыми стволами. Я почти добрался до нужного мне дерева, как вдруг треснула ветка в нескольких шагах от меня. Дёрнувшись на звук, я увидел, что со стороны поваленной лиственницы пробирается один из них.
Прогремел выстрел. Богдоец, видя перед собой только Умку, пальнул именно в чукчу. Девушка упала в снег, кровь быстрыми толчками полилась из раны под рёбрами. Я уложил этого солдата из револьвера. Тогда из-за дерева появился последний.
Я выстрелил почти не глядя. Тот покачнулся, выронил ружьё и прислонился спиной к стволу ели. Да так и замер уже навсегда.
Я подбежал к девушке. Умка лежала на снегу, зажимая живот. Между её пальцев текла кровь. Я упал на колени в плотный снег, оторвал её руки от раны.
— Умка!
— Даже как меня зовут не запомнил… — глаза девушки уже мутнели, но голос у неё стал твёрже.
— Ну что, нашла свою судьбу? — шепнул я себе под нос, срывая с девушки одежду и перематывая её рану.
— Дурак ты, железный человек, — вдруг сказала Умка.
И тут же её глаза закатились. Девушка коротко всхлипнула и потеряла сознание.
Внутри меня словно всё умерло. Взяв анкальын на руки, я отнёс её в лагерь. Уложил её в своей землянке, укрыл парой тулупов. И первым делом отправился варить бухлер.
Когда суп был готов, я почти залпом выхлебал свою миску. Потом осторожно залил бульон девушке в рот. Слава Богу, она хотя бы могла пить, не приходя в сознание. Раз в полчаса я смачивал тряпицу в воде и обмакивал ей лицо и губы. Рана на боку Умки затянулась, бухлер делал своё дело. Но почему-то чукча всё равно лежала в беспамятстве.
В моей землянке было темно, только жирник чадил в углу, да в очаге догорали угли. Бухлер как раз достаточно остыл, чтобы я подтянул к себе котелок. Зачерпнул деревянной ложкой немного бульона, влил в рот Умке. Рефлексы у неё сохранялись, девушка спокойно пила бульон. Значит, была надежда, что организм девушки просто слишком измотан всей этой волшебной лабудой.
Тяжёлая шкура, вымененная у орочей, отодвинулась в сторону. Она заменяла мне дверь в землянку, пока ещё не наступили настоящие холода. В помещение проскользнул Григорий. Посмотрел сперва на меня, потом на Умку и тихо, будто боялся разбудить девушку, сказал:
— Нас сотник ждёт.
Я кивнул. Ещё раз обмакнул в воду тряпицу, провёл ей по лбу Умки. Потом вышел на улицу. И сразу же зажмурился. После полумрака землянки глаза резануло даже от того света, что едва пробивался через тяжёлые серые тучи.
Лагерь — или уже пост — жил своей жизнью. Из нескольких землянок курились дымки, а у недавно выкопанного колодца возились казаки с вёдрами. Кто-то тащил охапку дров к общему костру, кто-то правил лопату, присев на чурбак. От реки тянуло сыростью и холодом. Берег ещё не схватило льдом, но мы уже считали дни перед приходом настоящей дальневосточной зимы.
Облака будто застыли на небе. Низкие, стальные и набухшие влагой. Сопки на той стороне Амура уже пожелтели, кое-где тронутые первой рыжиной. Но дождей ещё не было — только замерли на небе тяжёлые тучи с юга, словно новые разведчики Империи Цин. Злой и колючий ветер всё норовил забраться под тулуп.
У коновязи Игнат Васильевич хлопотал с лошадьми, да подтыкал им сена. Буряточка, завидев меня, дёрнулась мордой в мою сторону. Я с улыбкой махнул лошадке рукой.
Из-за частокола доносился стук топора, там продолжали крепить надолбы. Пахло дымом, прелой листвой и близкой зимой.
Григорий пошёл вперёд, к одному из малых костров. Я поправил фуражку и зашагал следом, переступая через наваленные доски и примятую траву.
У костра уже сидели сотник Михаил Глебович Травин, урядник Гаврила Семёнович и мой друг Фёдор. Иван Терентьев — казак без высокого чина, но при этом выполняющий для сотника самые важные поручения — стоял чуть поодаль, скрестив руки на груди.
Сотник был хмур, под глазами залегли тени. Он глянул на нас с Гришкой, кивнул сам себе, а потом заговорил:
— Дело плохое, казаки. Одно из племён, орочи, обещались дичи привезти. Шестой день жду. Не идут.
— Может, залило их? — спросил Фёдор. — Тропы-то, поди, размыло.
— Может и залило, — Травин покачал головой. — А может и другое что. Потому вас и позвал. Возьмёте лошадей, съездите к ним на стойбище. Вёрст тридцать вверх по Зее, там, где протока, они обычно становятся. Если что не так — сразу назад. Поняли?
Мы кивнули. Орочи — народ тихий и незлобивый, что обычно жмётся к руслам. Живут они по притокам Амура: ловят рыбу, нерпу бьют, в тайгу на соболя ходят. Название у них от слова «орон» — олень, хотя оленей у них теперь почти не осталось, оседлыми стали. Рыбьей кожей одежду выделывают, бисером расшивают, по дереву режут искусно — у них даже ножи свои, не сильно хуже наших. В ружьях толк знают, хоть сами и не могут их делать. Зато выменивают у купцов. А в лесу их не догонишь и не услышишь. Но что важнее всего для нас — как и многие местные племена, орочи помнят добро. Если поможешь им, вовек не забудут.
— Когда выступать?
— Сейчас. К ночи, может, и управитесь.
Травин отрядил нас четверых забайкальцев, во главе с урядником Гаврилой Семёновичем. Терентьев вызвался сам, и они с сотником обменялись парой очень странных взглядов. Я отметил этот факт в голове, но виду не подал. Узнаю ещё со временем, если что-то важное.
Игнат Васильевич, что теперь занимался и людьми и лошадьми, встретил меня у землянки. Пообещал приглядеть за Умкой. Я сердечно поблагодарил старика и принялся собираться в дорогу. На Умку я старался не смотреть.
Выдвинулись мы спустя минут десять.
Дорога тянулась вдоль Зеи. У берегов вода текла тёмная и тяжёлая, уже готовая схватиться льдом. Земля под копытами чавкала, лошади шли тяжело. Там, где лес стоял хвойный, ещё ощущалось какое-то дыхание жизни. Там, где он переходил в лиственный, особенно на склонах сопок, явственнее ощущалось приближение холодов. От обилия жёлтой и чёрной палитры хотелось натянуть фуражку на глаза.
— Зябко, — сказал Григорий, кутаясь в шинель. — Ночью мороз ударит.
— До зимы бы успеть, — отозвался Фёдор. — Лагерь укрепить, припасы запасти.
Урядник только крякнул согласно. Порывами налетал ветер, бросая в лицо редкую водяную пыль. Буряточка подо мной встряхивала головой, отфыркивалась, но шагу не сбавляла.
К вечеру, когда солнце уже садилось за сопки и небо из стального превратилось в кроваво-красное, мы добрались до места. Стойбище стояло в распадке, у протоки, прикрытое от ветра сопками. Мы сразу же насторожились. Неестественная тишина и отсутствие дымка над жилищами предвещали беду.
— Обожди, — остановил меня Григорий. — Я первый.
— Шиш, — усмехнулся я. — Ты языка не знаешь.
Я двинулся вперёд, вытащив из кобуры трофейный английский револьвер. Пуль к нему почти не осталось — от силы на два барабана, но выбирать не приходилось. Казаки двинулись за мной. Меж тем, водяная пыль уже превращалась в неуверенный дождик.
Следов на земле было не счесть. Какие-то мелкие вещи и стрелы были втоптаны в сырую грязь и прелую листву. Там и тут темнели пятна крови. Кого-то явно тащили к реке, оставляя глубокие борозды. Тащили живыми, по следам было понятно, что орочи сопротивлялись и упирались. У крайнего шалаша валялся опрокинутый котёл, рыба рассыпалась по траве.