«ДИКИЙ КОШМАР РУССКОЙ ИСТОРИИ….

1

На Английской набережной, у дебаркадера Казенной пристани, в ожидании запаздывающего парохода толпился народ? Расплачиваясь с извозчиком, Кони заметил сухощавую фигуру Победоносцева. Константин Петрович стоял в стороне от толпы, положив руки на парапет. Казалось, он глубоко погружен в какие-то невеселые думы.

Анатолий Федорович остановился рядом и спросил:

— На закат любуетесь, Константин Петрович?

Победоносцев вздрогнул и резко обернулся. На его аскетическом лице застыло выражение печальной отрешенности.

— Боже мой, боже мой! Как вы меня напугали, Анатолий Федорович. — Победоносцев попытался улыбнуться, но только бескровные тонкие губы чуть растянулись в улыбке, а умные холодные глаза были печальны.

— Неужели заседания Государственного совета нагоняют меланхолию?

— Говорильня, одна говорильня, вот что такое Государственный совет. — Константин Петрович поморщился, внимательным долгим взглядом окинул Кони. — Время такое… Время генерал-адмиралов…

Кони уже не раз слышал, что Победоносцев не любит великого князя Константина Николаевича, но никак не ожидал, что он может выказывать свое недоброжелательство столь открыто.

…Три резких гудка парохода, подходившего к пристани, прервали разговор о великом князе.

— Верите ли, Анатолий Федорович, — Победоносцев взял Кони под руку, — я только и отдыхаю душой, пока добираюсь до Петергофа. Морской ветерок уносит куда-то всю мою печаль…

— В Финляндию, наверное, — усмехнулся Кони. — Потому-то финны такие суровые…

— И пусть их! Чухна!

Они сели вместе на открытой палубе, молча наблюдая, как рассаживаются едущие к своим семьям «дачные мужья», нарядные дамы, невесть зачем ездившие на день в Петербург. Публика почти вся была изрядная — дачи в Петергофе славились дороговизной. Особенно те, что стояли ближе к морю. Дачники, проводившие лето в Заячьем Ремизе, Бабьем Гоне и других деревеньках за железной дорогой, далеких от залива, ездили поездом.

Многие пассажиры раскланивались с Победоносцевым и Кони. Константин Петрович опять задумался, смотрел на людей невидящими глазами, отвечал на поклоны машинально, даже не отдавая себе отчета, с кем здоровается. Глядя на его бледное, гладко выбритое лицо, Анатолий Федорович вдруг вспомнил картину Семирадского «Светочи Нерона», выставленную в Академии художеств. Лицо Победоносцева напоминало ему лица засмоленных, горящих на костре христиан, принимающих мученическую смерть за свою веру перед цезарем, возлежащим на носилках с каменным, бесчувственным взором.

— Вы не видели в академии новую картину Семирадского? — спросил Кони.

— Екатерина Александровна уговорила взглянуть, — оживился Константин Петрович, — и не жалею, не жалею… Господин Семирадский выбрал достойный сюжет. И выполнил его превосходно. Но боже мой, боже мой — публика меня огорчила! Студенты так развязны… Они-то что ищут в этом сюжете? Люди без веры, в которых нет ничего святого! Курсистки и прочие дамочки, подстриженные «а-ля Засулич»… — он спохватился, сказал мягко: — Простите, Анатолий Федорович, задел старую рану без умысла…

— Рана не такая уж старая, — усмехнулся Кони, — но вам, моему университетскому профессору, я прощаю…

Матросы убрали трап. Пароход задрожал, забурлила за кормой темная невская вода, ушла в сторону гранитная набережная с пестрой толпою гуляющих. Запоздавший пассажир бежал к пристани, размахивая тростью… У Николаевского моста пароход сделал крутой вираж и, подгоняемый течением, пошел к заливу, навстречу низкому, оранжевому, как апельсин, солнцу.

На Николаевской набережной Васильевского острова, между Двадцать первой и Двадцать второй линиями, монументальное здание Горного института выглядело покинутым и безлюдным. Победоносцев, словно продолжая прерванный разговор, сказал, кивнув на институт:

— Здесь, по крайней мере, не встретишь экзальтированных дамочек с короткими прическами…

— Лет двадцать назад здесь нельзя было встретить и самой госпожи геологии, — усмехнулся Анатолий Федорович.

Победоносцев вопросительно посмотрел на него.

— Да-да, Константин Петрович, цензура запрещала все книжки по геологии, на том основании, что они противоречат учению Моисея о сотворении земли…

— Боже мой, как только не заблуждаются человеци, — вздохнул Победоносцев. — И часто из самых лучших побуждений.

— Заблуждение это дорого обошлось России. В подготовке геологов мы отстали от Европы лет на пятьдесят. А впрочем, — Кони махнул рукой, — в чем только мы не отстали! Но я немного отвлекся. Мне, как и вам, Константин Петрович, мало импонируют эти создания женского пола, отбившиеся от семьи…

— Вот тут мы, кажется, идем впереди всей Европы, — сердито сказал Победоносцев. — К сожалению… Женщина, оторванная от домашнего очага, от руководства отца и мужа, становится легкой добычей искателей приключений и социалистов. Все эти столичные курсы — вздор. Вы со мной согласны?

— Отчасти. Я не сочувствую идее собирать в столице молодых девушек и давать им огрызки знаний без всякой системы. Жизнь у них в Петербурге бездомная и безначальная…

— Так. Именно так! — Константин Петрович поднял длинный сухой палец. — Безначальная и бездомная!

— Что они, стали счастливее от того, что вместо домашнего чтения прослушали лекции об управлении Венецией в четырнадцатом веке? Стало у них светлее от этого на душе?

— Вот видите, вот видите, — оживляясь все более, приговаривал Победоносцев, словно это он в чем-то убедил своего собеседника. — Не могу оправдать безумства родителей, отпускающих дочерей «просвещаться» в Петербург. — Он с ожесточением стукнул сухой длинной ладонью по колену. — Безумные, безумные люди! Вы, Анатолий Федорович, наверное, хорошо знаете, чем заканчивается столичное просвещение?

— Да, — кивнул Кони. — Разбитых жизней я повидал немало. Сколько мрачных разочарований, самоубийств…

— Боже мой, боже мой! — сочувственно произнес Победоносцев.

— И все эти жертвы — несть им числа — приносятся для торжества совершенно отвлеченного «женского вопроса», — Кони заметил, что сидевший поодаль господин, одетый не по-летнему тепло, с большим зонтом в руках, стал прислушиваться к их разговору, и понизил голос: — Я сочувствую идее женского образования, но я не разделяю способа его осуществления. Общество не сделало главного — не дало этим девушкам, проучившимся несколько лет, никаких прав, ничего не предложило им, кроме учительства. Что же их ждет в жизни? Лесть на словах, голод и холод на деле. Им негде применить свои знания — отсюда и разочарования. И потому одни идут к террористам и гибнут, другие спускаются на дно…

Победоносцев вздохнул, осуждающе повторил свое непременное «боже мой», и Анатолий Федорович не понял, то ли он не одобряет его взгляды, то ли порицает равнодушие общества к своим «заблудшим» дочерям.

Некоторое время они молчали. Потом Константин Петрович спросил, как продвигается следствие по делу Юханцева[21].

— Правда ли, что в его пирушках участвовал кое-кто оттуда? — Он красноречиво поднял глаза горе.

— К сожалению, это так… Но мелкая сошка.

Победоносцев удивленно посмотрел на Кони.

— Среди них не может быть мелкой сошки! Они все на виду. Как неосторожно, как неосторожно. Юханцев поляк? — спросил он неожиданно.

Кони пожал плечами.

— Не интересовался. Впрочем, мать его зовут Терезией. Вдова действительного статского советника…

2

Всю оставшуюся дорогу до Петергофа Победоносцев молчал, задумчиво смотрел на подернутый дымкой берег.

Ближе к Петергофу дымка растаяла. Над застывшим в безветрии парком серебрились крыши дворца, почти сливаясь со светло-голубыми небесами. На центральном корпусе мерцала золотая корона.

Пароход причалил. Когда они шли по гулким мосткам Купеческой пристани, Константин Петрович сказал:

— Я думал сейчас над вашими словами. Есть, есть в них зерно истины! Государственные болтуны сами часто сеют смуту. Нанизывают громкие и пошлые фразы, как бисер на нитку. А что за фразами? Пусто. Пусто за фразами. Ничего своего. Все протаскивают к нам европейские порядки. И в женском вопросе тоже. Забывают про нашу русскую особицу. Не во всеобщем образовании спасения искать надо, а в вере. В глубокой вере… — И не дожидаясь ответа, спросил: — Пойдемте парком вместе, Анатолий Федорович?

— С удовольствием. — Кони уже не раз прогуливался с Победоносцевым тенистым Нижним парком, поднимался по лестнице у Большого каскада. Константин Петрович жил в одном из «Кавалерских домиков», рядом с дворцом. Коричневые, с белыми барельефами над окнами, зелеными ставнями-ширмочками, эти одноэтажные домики среди густой листвы лип выглядели очень уютно.

В парке было прохладно. Похрустывал под ногами песок. Приглушенные плотной листвой, неслись щемящие душу звуки плавного вальса — в Нижнем парке играл военный оркестр.

— Прохладная страна! Места преузорочны, — начал вполголоса декламировать Константин Петрович.

Где с шумом в воздух бьют стремленья водоточны,

Где роскоши своей весна имеет трон,

Где всюду слышится поющих птичек тон.

Где спорят меж собой искусство и природа,

В лесах, в цветах, в водах, в небесном блеске свода,

И словом, кто Эдем захочет знать каков,

Приди и посмотри приморский дом Петров.

— Прекрасно, — с чувством сказал Кони. — «Где с шумом в воздух бьют стремленья водоточны» — лучше о фонтанах не скажешь. А некоторые умники нос от Державина воротят: «Стих тяжеловат! Язык устарел!» Да язык наших дедов был более густым и образным!

— Я рад, что вы так думаете, Анатолий Федорович! — Лицо Победоносцева осветила добрая улыбка, и оно сразу утратило свой суровый аскетизм. Это было обыкновенное, чуть изможденное лицо очень усталого человека. — Сегодня все стараются выглядеть прогрессистами. Чуть оглянулся назад — тут же публично нарекут тебя ретроградом. Печати у нас теперь все дозволено. А что такое наша печать?! Тьфу! Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея деньги, основать газету! И — пошла писать губерния!

Растлевающая роль печати — это был любимый конек Победоносцева. Анатолию Федоровичу доводилось уже не раз выслушивать его язвительные, подчас очень меткие суждения. Во многом он был с ним не согласен, но сейчас ему не хотелось спорить. Такая благодать разлилась вокруг, Анатолий Федорович только сказал задумчиво:

— Да, старая славянская привычка идти вразброд, несмотря на общность цели, нас губит…

Но спокойной прогулки не получилось. Минут пять, не больше, поговорили они о петергофских прелестях, о мягком климате, о том, что холера, много раз свирепствуя в Петербурге, всегда щадила Петергоф, ни разу его не коснувшись.

Победоносцев вдруг снова обрушился на печать.

— Для писак нет ничего святого — все осмеивается, все подвергается хуле — и наша история, и вера. Не щадят даже царскую фамилию. Я понимаю, задели бы кого-то из министров… Среди них есть пустые говоруны, но посягать на святая святых?! Печать, бездумное, неупорядоченное просвещение — вот мутный источник, из которого почерпают все эти нигилисты и социалисты…

— Да, Константин Петрович, — с некоторым даже ожесточением перебил Победоносцева Кони, — в России широко пропагандируются самые крайние противообщественные взгляды. Есть люди, открыто объявившие себя врагами порядка. Только глухой может не услышать их. Но только слепой не увидит, что наше общество молчаливо и безучастно, а иногда и не без злорадства присутствует, как зритель, при борьбе правительственных органов со злом, которое, по официальным сведениям, выглядит таким всепроникающим и неотступным. Приходилось вам задаваться вопросом — почему?

— Помилуйте, Анатолий Федорович, — запротестовал Победоносцев. — Да разве можно так обобщать?

— Нужно. Для будущего нужно. Почему так равнодушно относятся люди к действиям анархистов? К террору, до которого додумались крайние последователи этой теории? Да они просто не верят в справедливость обвинений! Кого обвиняют наши жандармы? Сущих детей! Глядя, как на них, только что вышедших из отрочества, возводят тяжкие, огульные обвинения по самым ничтожным поводам, кто не усомнится в их справедливости? Особливо если узнает, что люди эти, гибнущие и нравственно и физически в заточении, потом оказываются безвинными!

Победоносцев слушал внимательно и больше не пытался возражать. Шел молча, глядя под ноги. Только изредка вскидывал голову и пытливо посматривал на Анатолия Федоровича усталыми глазами…

Кони казалось, что в глазах его бывшего учителя он видит сочувствие. Его давно мучил этот проклятый вопрос — ну почему, почему так бездушно-формально, себе и, главное, России во зло, ведется эта бесплодная борьба с нигилистами? Что это? Только лишь духовная тупость и неразвитость власти? Или что-то еще, какие-то не известные ему причины? Он собрал обширнейший материал по волновавшим его вопросам и сегодня, уловив интерес к ним у человека, который занимается воспитанием будущего самодержца, изливал ему всю боль своей души.

— Вспомните процесс 1877 года! Сколько лет держали в заключении почти тысячу человек? Четыре года! Люди сходили с ума, кончали с собой, умирали от болезней! А потом оказалось, что одних арестовали без всякого повода, других лишь за то, что их адреса оказались в записных книжках привлеченных за политические преступления. Мальчишек арестовывали за недонесение на товарищей, читавших запрещенные книжки! — Возбужденный до предела, Кони остановился, чтобы перевести дыхание.

— Боже мой, боже мой… — пробормотал Константин Петрович. — Вы совсем разволновались, милостивый государь. А потом жалуетесь на бессонницу, на сердце! Так нельзя, надо беречь себя. Для России беречь…

— Разве убережешься… — виновато улыбнулся Анатолий Федорович. — Тут уж как бог даст.

— Бог береженого бережет.

Начинало темнеть. На дорожки легли сиреневые тени, стало чуть прохладнее. Ветер с залива наносил острый запах водорослей и дыма. Над прудами едва заметно слоился туман. Тишину вдруг прорезал гулкий удар колокола. Потом второй. Колокол забил часто и тревожно.

— Пожар. — Константин Петрович прислушался. — Бабьегонская колокольня полошит. И третьего дня горело. Обывательские дома в Заячьем Ремизе…

Они остановились и несколько минут молча глядели в ту сторону, откуда неслись удары колокола. Но вечернее небо над парком было по-прежнему прозрачным. Как ни в чем не бывало, продолжал играть оркестр, и тревожный перезвон вплетался в бравурный марш Преображенского полка фантастическим аккомпанементом. Неожиданно забил еще один колокол, уже значительно ближе.

— Лютеранская?

Тонкие губы Константина Петровича презрительно шевельнулись, словно две маленькие змейки:

— Где им! У них тон пониже… Это Знаменская. — Он сделал приглашающий жест рукой, и они медленно двинулись по дорожке.

— Может ли общество сочувствовать репрессиям правительства? — Кони требовательно посмотрел на Победоносцева и, не дождавшись ответа, сказал: — Нет, конечно. Легкость, с которой жандармы возбуждают дознания и преследуют обвиняемых, представляет удобное условие для мстительной деятельности темных личностей, которые стали прибегать к доносу на совершенно невинных людей.

Колокол продолжал тревожно гудеть, отдаваясь эхом где-то в районе «Коттеджа»…

— Наверное большой пожар… — сказал Победоносцев. — Такой дивный вечер, а у людей несчастье, слезы… Может быть, посидим, Анатолий Федорович? — предложил он. — То, что вы рассказываете, — действительно возмутительно! Ах, боже мой, боже мой! И все-то у нас так…

3

Они нашли скамейку около Большого фонтана и сели. В просвет между липами-великанами виднелась полоска бледного заката. Фонтан то затихал, то начинал бить с новой силой, упруго и высоко. Потом, словно выдохнув-шись, струя опять снижалась… Казалось, что кто-то невидимый притаился в кустах и управляет фонтаном.

Они сидели долго, пока не стемнело. Анатолий Федорович наконец почувствовал, что совсем выдохся. Сказал устало:

— У меня такое чувство, что «наверху» обо всем, что я говорил, не знают. Ни государь, ни наследник…

— Не знают, — согласился Победоносцев. И тут же поправился: — Не знают так глубоко… Факты ведь по-разному можно предподносить. Это надо рассказать наследнику и указать на факты. Только где ж их все запомнить и не перепутать!

— Константин Петрович, — взволнованно сказал Кони, — если вы посвятите его в угрожающее положение дел, вы окажете неоценимую услугу России…

— Не преувеличивайте моего влияния, — покачал головой Победоносцев. — Но передать его высочеству наш разговор можно… — Он секунду помедлил. — Только дело действительно деликатное, важно ничего не упустить… Может быть, возьметесь составить меморию?

— Конечно, — тут же согласился Анатолий Федорович, — почту за честь написать записку для наследника…

«Победоносцев встретил это предложение с большой, по-видимому, готовностью, — вспоминал потом Кони, — и я немедленно, в ближайшую ночь, засел за писание такой записки, и в переписанном мною виде послал к Победоносцеву, который дня через два, снова встретясь со мной на пароходе, объявил мне, что при первом же его свидании с наследником записка будет вручена по назначению».

…Уже попрощавшись, Константин Петрович вдруг обернулся и сказал:

— А дама ваша в Женеве объявилась.

«Моя дама в Женеве?» — Кони с недоумением смотрел вслед худой, ссутулившейся фигуре Победоносцева. Сумерки сгустились, и Анатолий Федорович не разглядел выражение его лица. Какую еще даму он имеет в виду? И тут вспомнил: Лопухин рассказывал ему несколько дней назад, что Веру Ивановну Засулич русские секретные агенты видели в Женеве в обществе эмигрантов-социалистов.

«А не кладу ли я свою голову в пасть аллигатора?» — подумал Кони. Последняя реплика Победоносцева оставила в его душе неприятный осадок — одно дело высказаться в приватном разговоре, другое — составить обстоятельную записку. И зачем Константину Петровичу записка? Он никогда не страдал забывчивостью! Ведь не в цифрах и примерах дело, стоит наследнику захотеть — ему немедленно представят всю статистику… Но тут же Анатолий Федорович отогнал сомнения — Победоносцев так внимательно, с таким интересом его слушал! И посчитал, наверное, что мемория, составленная председателем столичного суда, прозвучит для наследника более убедительно, чем в его, Константина Петровича, пересказе.

К утру записка была готова. Нужно было отдать ее в переписку, потом Победоносцеву, потом… А вдруг его опасения, его мысли разделит будущий император? Вдруг… Надежды сменялись тревогами, а душу грыз червяк сомнения. И явственно слышалась фраза Константина Петровича при расставании: «А дама ваша в Женеве объявилась…»


Пройдет еще немало времени, пока Кони окончательно не поставит крест на своем бывшем профессоре. А пока будет связывать с его именем даже какие-то надежды. И общественные, и личные: «С назначением Сабурова и Победоносцева я мог бы рассчитывать на успешную службу в других сферах, — но я не могу об этом и думать: судебному делу отдал я свою жизнь в полном смысле слова…» — так сообщал Анатолий Федорович своему другу С. Ф. Морошкину.

Ехидная гримаса судьбы — Кони писал в своей мемории будущему монарху Александру III, все царствование которого являло собою отступление от тех скудных реформ, что были введены его родителем: «…в ежедневной, обыденной жизни общество отмежевывается от солидарности с правительством, вдумчивые люди со скорбью видят, как растет между тем и другим отсутствие доверия, и тщетно ищут признаков какого-либо единения, а семья безмолвствует, трепеща за участь своих младших членов и зная, что школа, дающая им вместо хлеба живого знания родной природы, языка камень мертвых языков, не в силах оградить их от заблуждений, которые на официальном языке с легкомысленною поспешностью обращаются в государственные преступления… Где найдет власть, оставаясь верною самой себе, средство, чтобы загладить ущерб, наносимый нравственному достоинству правительства в глазах общества теми из представителей ее, которые, будучи ослеплены горячностью борьбы и личными видами, в своем увлечении расширяют пределы ее за границу здравой политики и справедливости?

Где, например, найти средства, чтобы заставить отца позабыть про смерть единственного 28-летнего сына, привлеченного в общей массе к дознанию и зарезавшего себя после двухлетнего одиночного заключения осколком разбитой кружки? В чем найти способ дать позабыть ему про письмо, в котором этот «государственный преступник» говорит: «Добрый папа! Прости навеки! Я верил в Светлое Евангелие, благодарю за это бога и тех, кто наставил меня. Здоровье очень плохо. Водянка и цинга. Я страдаю и многим в тягость — теперь и в будущем. Спешу избавить от лишнего бремени других, спешу покончить с жизнью. Бог да простит мне не по делам моим, а по милосердию своему. Прости и ты, папа, за то неповиновение, которое я иногда оказывал тебе… Нет в мире виновного, но много несчастных. Со святыми меня упокой, господи…»

Неужто и правда надеялся Анатолий Федорович разбудить душу цесаревича? Цесаревича, восхваляя которого даже очень близкий к нему человек, князь Мещерский, сказав, что недостатков у него практически не было, добавлял: только «немного лени и много упрямства». Это «упрямство» и подогревал сначала в наследнике, а потом и в императоре человек, которому Кони доверил для передачи свою «Памятную записку» — Константин Петрович Победоносцев.

4

В своей статье «Триумвиры», написанной в мае — августе 1907 года и опубликованной только в 1966 году, Анатолий Федорович довольно подробно останавливается на личности Победоносцева, на той зловещей роли, которую играл этот всесильный «серый кардинал» в истории России на протяжении многих лет. Но он не смог дать верной оценки этому человеку. Или не захотел. «Перед загадкой двоедушия Победоносцева, понимаемой в смысле душевного раздвоения, я становлюсь в тупик и не нахожу ему ясных для меня объяснений…»

Интересно отметить, что в том же, 1907 году вышла книга «Победоносцев». А. Амфитеатров и Е. Аничков писали: «…биография Победоносцева дает разочарованному в ожиданиях русскому обществу совсем не самого Победоносцева, но лишь пассивную обстановку, среди которой жил и действовал Победоносцев. Сам же Победоносцев — эта нелепая галлюцинация, этот дикий кошмар русской истории — из нея исчезает».

Для Кони Победоносцев не был «галлюцинацией», исчезающей из истории. Длительная, упорная — позиционная — борьба с обер-прокурором святейшего синода, насаждавшим беззаконие в России, прежде всего в вопросах совести, отнимала у Анатолия Федоровича много душевных сил. «Зеленый туман», «вездесущий, всевидящий, всеслышащий, всеотравляющий туман кровососной власти» — являлся пред Кони человеком во плоти.

Кони возмущало пренебрежение Константина Петровича к народу, среди которого он жил и именем которого беспощадно клеймил народное представительство, печать, свободу совести. Больше всего возмущали Анатолия Федоровича слова Победоносцева о том, что русский народ не нуждается в развитии ни прав, ни самосознания. «Могучий владыка судеб русской церкви и состава ее иерархии, он усилил полицейский характер первой и наполнил вторую бездарными и недостойными личностями, начиная их повышать именно тогда, когда они отклонялись от своих первоначальных добрых свойств…»

…«Человек с сердцем, умевший тонко чувствовать и привязываться…» Победоносцев, получив из рук Анатолия Федоровича его «Политическую записку», получил в свои руки документ, который в нужный момент можно было использовать против его автора, чтобы скомпрометировать его как либерала, стоящего в оппозиции к правительству, и, безусловно, документ этот не раз извлекался на свет божий, чтобы подогреть «в верхах» и без того существующую там неприязнь к одной из самых светлых и популярных фигур в России.

Передал ли Победоносцев «записку» наследнику? Как мы увидим выше, нескрываемое стойкое недоброжелательство Александра III к Кони не оставляет в этом никаких сомнений. «Записка» была передана наследнику, а о тех комментариях, которые при том последовали, можно без труда догадаться…

Не кому-нибудь, а именно Победоносцеву писал некто Бронислав Любичевский из Одессы в 1881 году: «Покойник государь введен был в заблуждение громкими фразами каналий: «верноподданнические чувства заставляют нас и т. д.». Знаем мы ваши верноподданнические чувства, г. г. Кони и всякая шваль…»

А ведь именно с верноподданнических позиций была написана «Записка». Кони писал ее, переживая за то, как компрометирует себя правительство, вызывая всеобщее недоброжелательство в народе грубым произволом, жестокими расправами с молодежью, подавляя любое проявление свободомыслия.

Загрузка...