СМЕРТЬ

1

Ранней весной 1927 года Кони читал лекцию в холодном, давно не топленном зале Дома ученых и промерз так, что с трудом смог закончить чтение. Воспаление легких. Казалось, что жизнь в этом слабом, немощном теле может угаснуть со дня на день. Но он боролся. Иногда даже чувствовал себя настолько хорошо, что наперекор домочадцам шел в кабинет. Поработать. Но через несколько минут, присмиревший, покорно возвращался в спальню.

В конце июля Елена Васильевна вывезла Кони в Детское Село. Врачи советовали — чем раньше, тем лучше. Царскосельский воздух будет для него целительным. Но жизненные силы Анатолия Федоровича таяли.

Пономарева старалась поднять его на ноги, раздобывала самые лучшие продукты: 19 июля она писала Е. А. Садовой на Сиверскую, где та жила на даче: «А. Ф. кушал вчера лапшу на крепком бульоне, зеленые бобы на второе и землянику…»

Уже из Детского Села сообщает она о том, что «t° у нас нормальная, но слабость страшная, а пульс 88. Ночевала сестра Широкова…»

«…Он опять вел беседу о Толстом и Т[ургеневе] и собирается о Н[екрасове], хотя я и умоляю не утомляться. Ах, но какая красота в парке!»

Часами он молча лежал перед окном. Следил, как растут и разрушаются в июльском небе мощные кучевые облака. Прислушивался к негромким и неторопливым звукам пригородной жизни: к легкому перестуку колес извозчичьей пролетки, к цокоту копыт, к тарахтению редкого авто. Обрывки разговоров долетали до него, но он не вслушивался, не хотел вникать в них. В теплые солнечные дни ему было хорошо лежать одному и слушать жизнь. Одному, но не одинокому…

Иногда у него подолгу сидел художник Стреблов, уже нарисовавший несколько портретов Кони. Теперь он делал зарисовки для нового портрета.

Анатолий Федорович сначала сердился — зачем рисовать немощного старца, потом махнул рукой.

Он уже подвел итоги. Еще несколько лет назад с особой педантичностью разобрал свой архив, рассортировал бумаги и письма по папкам и пакетам, надписал их: «Воспоминания объективные», «Далекие годы», «Дорогие покойники», «Умершие в жизни»… В архиве, помеченном цифрой 8, пакеты значились под названиями: «Особые люди», «Отголоски далекого прошлого», «Письма хороших женщин». В третьем архиве — Меньшиков, Мережковский, Цертелев, «Нахалы и проходимцы», «Патенты на неблагодарность», «Подлецы». И здесь же пакет с надписями: «Литературная и ученая сволочь», «Литературная тля».

Какой поразительный жизненный материал для пытливого ума. Тени прошлого обретают в нем плоть и кровь, словно в кадрах замедленной съемки трех царствований. Не обошлось и без огня — он не захотел, чтобы люди увидели его таким, каким он видел себя сам, и сжег дневник и некоторые письма. Наверное, вспомнил завещание своего старшего друга Гончарова, запретившего печатать личную переписку. Не выполнили волю Ивана Александровича, долго крепились, а потом напечатали.

Свое завещание Кони написал еще 12 сентября 1916 года. Распорядился из средств, полученных за чтение лекций и издание литературных трудов, часть передать Благотворительному обществу судейского ведомства. Образовать из них «Фонд имени Анатолия Федоровича Кони» для пособий нуждающимся судейским работникам. Десять тысяч велел перевести обществу вспомоществования калекам, обучающимся мастерству и ремеслам, двадцать четыре тысячи билетами внутренних займов — в городской приют для беспризорных имени Ф. П. Гааза. Часть средств просил употребить на учреждение двенадцати стипендий: в память Надежды Федоровны Ковалевской (незабвенной Наденьки Морошкиной), Александры Николаевны Плетневой, своих университетских профессоров Б. Н. Чичерина и Н. И. Крылова, протоиерея Амфитеатрова, Сергея Морошкина, Федора Алексеевича и Ирины Семеновны Кони… Не забыл он и своего племянника Борю Кони и сестру Людмилу Федоровну Кони (Грамматчикову).

Юридическому обществу он завещал деньги для премии за лучшие работы по истории осуществления и дальнейшей судьбы Судебной реформы. Женский пединститут, детский приют за Невской заставой, убежище для смолянок, училище св. Анны, где он учился, комиссия для нуждающихся литераторов и ученых публицистов, Петроградский, Московский и Харьковский университеты не забыты в этом подробном завещании. Авторское право он завещал сестре Людмиле и дочери генерал-лейтенанта Надежде Павловне Лансере. Ей же и движимое имущество. А все остальные суммы — дочери потомственного гражданина Елене Васильевне Пономаревой, сестре своего университетского друга, верной спутнице последних его лет.

Две подписи стоят под этим завещанием — тайного советника Владимира Яковлевича Фукса и действительного статского советника Евгения Эпафридитовича Картавцева.

Незадолго до кончины Кони написал записку «на случай смерти», попросив в ней немедленно дать знать о случившемся в Пушкинский дом и Академию наук Борису Львовичу Модзалевскому и Борису Николаевичу Моласу…

«Похоронить меня наискромнейшим образом (одна лошадь, простой деревянный гроб) на Александро-Невском кладбище… Объявить о кончине в Вечерней Красной газете, отслужить надо мною одну вечернюю панихиду. В день и время выноса не оставлять квартиру пустою…»

Известие о его продолжительной болезни беспокоило друзей, товарищей по академии. Люди буквально «не спускали глаз» с маленькой комнаты в Детском Селе, где в доме № 24 по Б. Магазинной улице он боролся со своей болезнью.

Группа ученых писала в Президиум Академии наук: «По имеющимся сведениям, в состоянии здоровья академика А. Ф. Кони за последние дни отмечено значительное ухудшение.

Вместе с тем материальное положение А. Ф. Кони, в результате 6-месячной его болезни, таково, что исключает возможность надлежащего медицинского ухода и лечения.

Считая нравственным долгом довести об этом до сведения Президиума Академии наук, позволяем себе просить о срочной помощи Академику А. Ф. Кони.

Августа 23-го дня 1927 года. г. Москва».

А 27 августа Ферсман пишет в ленинградскую секцию научных работников:

«По полученным сведениям, болезнь его снова обострилась, и он находится в самом тяжелом положении…»

2

Он вспомнил, как однажды на исповеди ответил священнику, не задумываясь:

— Грешен, как и все.

— Как и все?! — возмутился батюшка и прочел пятнадцатилетнему «грешнику» проповедь о том, что негоже прятаться за спины других, когда приходит час отвечать за свои поступки. Пред богом и совестью…

«Перед совестью своей я, как школяр, держал экзамен каждый день, — подумал Анатолий Федорович. — А так…» — он с трудом разлепил веки — такая слабость разбила все его тело. Посмотрел в окно — голубое, холодное небо теперь прорезали легкие перистые облака. Словно какой-то невидимый зверь выпустил коготки, чтобы помочь надвигающейся осени собрать свой золотой урожай. Но царскосельские липы перед окном еще держались — ни одного желтого листочка.

Сидевшая рядом Елена Васильевна заметила, что «родненький» открыл глаза. Сказала:

— Завтра возвращаемся в город.

Он не ответил, перевел взгляд на свои исхудавшие руки и прошептал:

— Худородный и худодомный раб…

— Что вы, Анатолий Федорович? — с беспокойством спросила Пономарева, испугавшись, что «родненький» бредит. Кони улыбнулся тонкими синими губами:

— Таким предстану перед ним… — Он снова посмотрел в окно.

— Да что вы такое говорите! — Елена Васильевна с укором покачала головой. — Это вы-то…

Слабым жестом руки Анатолий Федорович остановил ее. Он знал все, что может сказать ему Ленуша, его старый и верный друг. Не раз слышал от нее ободряющие слова. Вся его жизнь, все радости, которых было так немного, и все огорчения, из которых, как временами ему казалось, состояло его многотрудное бытие, не являлись для нее секретом, а в последние годы стали и частью ее жизни.

Но было и сокровенное…

Внезапно его пронзила мысль: а не слишком ли часто он оглядывался? Не слишком ли мучил себя самоанализом? Подумать только — чуть ли не с детских лет! Вот и сейчас… Как четки на нескончаемой нити, перебирал он события своей жизни. Иные из них, будто гладкие камешки, ускользали от внимания, оставляя в памяти лишь бледную тень. Такую тень отбрасывают предметы, если солнце скрывается за легкой пеленой облаков. Другие заставляли внутренне зажмуриться — их яркий, режущий свет не померк и через десятилетия. И слабую, уходящую душу они заставляли терзаться, скорбеть или радоваться. Остро переживая ошибки, он все-таки мог сказать себе: «Я прожил жизнь так, что мне не за что краснеть…»

Вот только почему его милый и добрый отец, умирая, прошептал дежурившей у постели медицинской сестре: «…Анатолий — честный, а Евгений — добрый».

Почему? Разве не был и он всегда добр к людям? Даже когда служил прокурором. Его всегда упрекали в снисходительности. Но нет, он не был снисходителен. Только справедливым.

«Пустое, — подумал Кони. — Жизнь прожита. Теперь ничего не исправить… День, два — и меня не будет. Скольких друзей и соратников проводил я в последний путь! А кто проводит меня?» Он вспомнил Льва Николаевича Толстого, его колющий взгляд и шепотом — чтобы не услышали близкие — заданный вопрос: «А мне давно хочется вас спросить: боитесь ли вы смерти?» И теплое рукопожатие на отрицательный ответ. Кажется, это было на Пасху, в 92-м году, а потом Толстой написал о смерти и в письме: «О себе могу сказать, что чем ближе к смерти, тем мне все лучше и лучше».

Разве не думал он сам о смерти как об избавлении? Спокойно ждал своего часа, готовясь к нему. Даже пытался подобрать слова для собственного надгробия, расспрашивал Ферсмана, какой выбрать камень…

«В пятницу 16 сентября, — вспоминала Е. А. Садова, — за день до смерти Анатолий Федорович перешел в кабинет и долго лежал на своем «зачарованном» диване. Мы все видели неизбежный конец, не умея, однако, примирить мысль о смерти с мыслью об уходящем от нас друге… Сильный дух боролся в нем еще долго, и только ночью (под утро) Анатолий Федорович скончался».

Елена Васильевна, плача, рассказывала, что в бреду он все время повторял: «Воспитание, воспитание — это главное'. Нужно перевоспитать… Воспитание… глубоко… глубоко…»

3

«Москва. Кремль. Калинину

Почетный член Академии, почетный Академик Кони скончался сегодня в пять утра.

Ольденбург».

Такие же телеграммы посланы 17 сентября Енукидзе и Горбунову.

В свидетельстве о смерти стоял диагноз: «Грипп».

Воспаление легких, грипп… Для человека, прожившего восемьдесят три с половиной года, этого было вполне достаточно.

«Мы, отдыхающие рабочие, служащие и крестьяне в доме отдыха «Новый быт» в Коломне в количестве 250 человек, выражаем искреннее соболезнование по поводу утраты, понесенной советской наукой и общественностью в лице умершего академика Анатолия Федоровича Кони — величайшего гуманиста и бесстрашного борца за человеческое право. Отдыхающие».

В некрологе Президиума Ленинградского губернского исполкома, подписанном И. Кондратьевым, говорилось:

«В лице Анатолия Федоровича в могилу сошел один из наиболее честных, передовых и одаренных общественно-культурных деятелей дореволюционной России…

Работа Анатолия Федоровича Кони служит ему памятником».

Свои соболезнования прислали Станиславский, Таиров и многие другие выдающиеся деятели советской культуры.

Хоронить Анатолия Федоровича собралось очень много народу — вся Надеждинская была запружена бесконечной толпой. От дома до Знаменской церкви гроб несли на руках. Н. Галанина с удивлением написала в своих воспоминаниях: «Оказывается, А. Ф. был верующим!» Таким неназойливым, лишенным всего показного было религиозное чувство Кони, что даже близкие люди об этом ничего не знали.

Следует обратить внимание на одно обстоятельство — похороны Кони показали, что новая власть не только не препятствовала верующим отправлять религиозные обряды — отпевание покойного «по высшему разряду» длилось около трех часов. Гроб Кони утопал в цветах, и это был как бы последний его вызов Победоносцеву, запретившему «обставлять в храмах гробы усопших растениями и приносить ко гробу венки с эмблемами и посвятительными надписями и потом со всеми сими венками и знаками провожать покойников на кладбище совокупно с церковною процессиею».

Константин Петрович считал обычай сей подражанием иноверцам и нарушением Апостольской заповеди. Государь «по докладу обер-прокурора Святейшего Синода в 3 день текущего февраля Высочайше повелеть соизволил: означенное постановление Святейшего Синода привести в исполнение». А разослал это постановление ненавистный Анатолию Федоровичу Министр внутренних дел граф Д. Толстой…

«Восемь священнослужителей высокого сана и два дьякона в белых облачениях совершали обряд. Толпа народа, не вместившаяся в церкви, заполнила Знаменскую улицу. В церкви пошевельнуться было нельзя, и во время прощания давили людей. После окончания службы длинная похоронная процессия протянулась до самой Александро-Невской лавры. Было слякотно, шел дождь; стояла настоящая ленинградская погода».

Дождь во время проводов, как считается в народе, хорошая примета…

В Лавре, над могилой, невзирая на дождь, люди стояли с непокрытыми головами. От Академии наук речь произнес Сергей Федорович Ольденбург.

— Кони был вечным учеником жизни, — сказал он. — И вечным учителем… Славная жизнь и славный конец. Накануне смерти Анатолий Федорович еще набрасывал план лекции о воспитании, которую собирался прочесть…

Потом выступил Н. С. Державин.

Как вспоминают очевидцы, «он произнес пустую, напыщенную речь. Говорил о культуре всеобщей, культуре русской, о том, что А. Ф. Кони учил быть культурны I человеком, и снова о культуре вообще. Затем стал называть Анатолия Федоровича «милым», «дорогим», что его никогда не забудут. И кончил тем, что назвал Кони «Анатолием Васильевичем».

Взволнованную речь сказал молодой селькор:

— Молодежь, воспитанная Октябрем, несмотря на разницу лет, считала его своим. Анатолий Федорович принадлежит не интеллигенции только, а всему народу!

Галанина записала: «Юный селькор удивительно произнес свою речь — такая в ней была искренность, непосредственность, простота. Все плакали».

Тихвинское кладбище Александро-Невской лавры не стало последним приютом Анатолия Федоровича. В 30-е годы его прах перенесли на Литературные мостки Волкова кладбища.

Загрузка...