СТОЛИЧНЫЙ ПРОКУРОР

1

Отношения Кони с Петербургом и петербуржцами были сложные, претерпели немало метаморфоз.

«Ты себе представить не можешь, как опротивел мне Петербург, какую непрерывную цепь страданий я в нем пережил лично за себя и за близких людей и за дорогое дело, — писал Кони в июле 1883 года Морошкину. — Вот уже несколько лет, как после летнего отдыха я возвращаюсь в него с сжатым сердцем и мрачными предчувствиями, спрашивая себя тревожно: «Какие еще несчастья готовит мне судьба в этом Молохе, пожравшем и мои лучшие силы и мои лучшие чувства…Этот город до того пропитан ложью, страхом, бездушием и рабством самого презренного свойства под покровом либеральной болтовни, что иногда просто становится тошно. Человек средних, умеренных убеждений, одинаково негодующий на насилие, откуда бы оно ни шло, сверху или снизу… и пред которым Петербург не заслоняет России, не находит здесь места, удовлетворения, признания, справедливости».

«Надрывающая душу петербургская суета…» — жалуется он в другом письме.

Конечно же, главные огорчения приносила душная атмосфера чинопочитания, рабского выслуживания, в короткие сроки разлагавшая людей, не обладающих той удивительной моральной стойкостью, которая была присуща Кони. «В последние годы судьба отняла у меня многих искренних и близких — одних закинула далеко, других сбила с пути, с третьих сорвала личину и показала их в истинном свете подлости и предательства».

Он называет Петербург городом, где общество без истории, но с историями, без традиций. «Я так не люблю Петербург, — писал он, — что когда мечтаю об отставке (Я часто мечтаю о ней: устал и душевно и телесно!) то… связываю эти мечты с желанием покинуть город, «где улицы всегда мокры, а сердца всегда сухи». Сердце России, милая Москва, где прошла пора моего студенчества, зовет и манит меня…» И тут же, словно спохватываясь и стыдясь своей слабости, он вспоминает о долге гражданина, родившегося и выросшего в Петербурге, и приводит изречение, красовавшееся в средневековом Риме: «Таким я сделался тебя ради, — а ты — что сделал ты меня ради?»

Но вот мы читаем его очерк «Петербург. Воспоминания старожила» и вместе с автором начинаем странствования по городу, недаром названному «Северной Пальмирой». И чувствуем, какими любящими глазами смотрит он на город своего детства.

В воспоминаниях Кони о Петербурге мы напрасно станем искать слова восхищения, превосходные степени — их нет. Но, перевернув последнюю страницу очерка, читатель еще долго будет видеть себя идущим рука об руку с автором по петербургским улицам. И сердце старожила, уехавшего из города, наполнится ностальгическою тоской, а тот, кто еще ни разу не побывал на невских берегах, испытывает немой укор совести.

В год рождения Кони Аполлон Григорьев писал в журнале «Репертуар и Пантеон», который редактировал отец Кони, Федор Алексеевич: «Чтобы узнать хорошо Петербург, надобно посвятить ему всю жизнь свою, предаться душой и телом».

Можно сказать, что Кони прожил в Петербурге всю свою жизнь. В его отношении к городу есть что-то общее с тем, как относился к столице Федор Михайлович Достоевский: «…Несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе…» — писал он в «Записках из подполья», а на Раскольникова от великолепной панорамы города «необъяснимым холодом веяло… духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина». Но тем не менее после чтения Достоевского остается ощущение хоть и «умышленного», но фантастического города, в природе которого «есть что-то неизъяснимо трогательное…».

Когда Анатолий Федорович был с ревизией в Новгороде, то писал своему другу Морошкину:

«Я окунулся в более здоровую русскую жизнь, я увидел старую Русь и встретил в глухих уездных городах людей с чистой душой и бескорыстной любовью к делу. А главное — я на целый месяц избавился от чада и гама нелепой, искусственной петербургской жизни. Стремление к провинции растет во мне все сильнее — ив переходе туда, к живому делу я вижу панацею против многих моих душевных недугов… И так vive la provincial»[12]

Но мечты остаются мечтами. И в том, что Кони не похоронил себя в провинции, которая лишь при коротких наездах могла показаться ему такой привлекательной, а остался в Петербурге, были свои резоны. Всей душой ненавидя чиновничество, чиновник Кони искал себе друзей в среде художественной интеллигенции — среди писателей, журналистов, актеров. И нашел. Многие дружеские связи тянулись еще из поры детства и юношества. Друзья его отца остались его друзьями. Так как же он мог бросить их? Не бывать по понедельникам, а с девяностых годов по субботам на обедах «Вестника Европы» у М. М. Стасюлевича? Не встречаться по пятницам в ресторане французского отеля с нежно любящим его Гончаровым? Лишить себя, хоть и редких, встреч с Марией Гавриловной Савиной, присутствия на премьерах в Александринке, где когда-то играла мать, где до сих пор с успехом ставились пьесы отца?

«Эгоизм петербургских умственных и материальных удобств вопиет во мне против здешней глуши и сна», — пишет Анатолий Федорович тому же Морошкину из Смоленска, где проводил ревизию, уже в марте 1883 года. Голубой мечте о спокойной работе среди «людей с чистой душой» не суждено было никогда осуществиться. Кони предпочел жить в Петербурге среди «…разных проскочивших в министры хамов, которые плотною стеною окружают упрямого и ограниченного монарха».

«Да и куда ехать? — писал он позднее. — Везде одна и та же скорбь земли русской. А скорбь эта велика…»

Новая служба целиком захватила Анатолия Федоровича. Обязанности прокурора Окружного суда были весьма широки и разнообразны. Главная из них — выступления в суде обвинителем. Прошло немного времени, и публика стала приходить в суд «послушать Кони».

Одним из первых дел, на котором Кони выступал с обвинительной речью в Петербургском окружном суде, было дело об утоплении крестьянки Емельяновой ее мужем. Казалось бы, история вполне бытовая. Но суду предшествовало одно обстоятельство, характеризующее нравы и обычаи петербургской полиции — помощник пристава, которого Анатолий Федорович в своей речи с горькой иронией назвал «проницательным», усмотрел в смерти молодой женщины самоубийство «с горя по муже», посаженном на семь дней за драку. Покойницу похоронили, и дело скорее всего предали бы забвению, если бы не вмешательство прокуратуры.

Защищал Емельянова в Окружном суде известный петербургский адвокат — присяжный поверенный Владимир Данилович Спасович. Судьба часто заставляла Кони и Спасовича «скрещивать шпаги» в суде, и, как правило, Анатолий Федорович выходил победителем. И в настоящем деле присяжные заседатели прислушались к слову прокурора — подсудимый был признан виновным в убийстве жены с заранее обдуманным намерением. Это не помешало Кони и Спасовичу сблизиться и поддерживать долгие годы дружеские отношения, сотрудничать в редакции одного журнала. Правда, дружба их постоянно подвергалась испытаниям из-за некоторых выступлений Спасовича в печати, но об этом позже.

Отчет о судебном заседании, речи защитника и прокурора появились в прессе. С введением новых судебных уставов суды оказались под пристальным вниманием печати — не было ни одного мало-мальски серьезного дела, особенно рассматриваемого с участием присяжных заседателей, о котором не писали бы газеты и журналы. Речами обвинителей и адвокатов публика зачитывалась, как романами. А когда приговор суда вызывал неудовольствие, его участники получали в изобилии ругательные письма. В 1872 году не избежал этой участи и Кони. После очень длинного, запутанного и утомительного дела по обвинению братьев Мясниковых в подделке в свою пользу завещания первостатейного фридрихсгамского[13] купца Козьмы Беляева, умершего в 1858 году, он получил горы осуждающих писем — присяжные вынесли оправдательный вердикт, невзирая на то, что экспертиза признала подпись под завещанием подделанной.

Суворин в «С.-Петербургских ведомостях» назвал речь Кони блестящей:

«Я слышал его обвинительную речь, и никогда, ни после одной речи, не выходил я из заседания суда с таким удовлетворенным чувством, с таким уважением к представителю судебной власти, как после речи Кони. Я считаю ее образцовою и по форме и по содержанию… Превосходный критический разбор преступления, темного, запутанного, все итоги которого порваны временем».

Ругательные письма, однако, Анатолий Федорович получил с опозданием на год и все разом. Его верный и добрый слуга, бывший моряк Ворфоломей Тадеуш Гелгут, увидев, что его хозяин расстроен, просто-напросто припрятал их, а в своем дневнике записал: «…Конек мой что-то грустен».

2

Новый суд вызвал интерес и у писателей. Достоевский не только размышлял о некоторых судебных процессах в «Дневнике писателя», но и воспользовался рядом уголовных «сюжетов», художественно воплотив их в своих произведениях. Именно здесь пересеклись пути великого писателя и ставшего к середине семидесятых годов уже широко известным петербургского прокурора Кони.

Их первое знакомство состоялось в 1873 году. Достоевский тогда начал редактировать журнал «Гражданин». «На первых порах своей деятельности, — писала в воспоминаниях жена писателя А. Г. Достоевская, — Федор Михайлович сделал промах, — именно он поместил в «Гражданине» (в статье князя Мещерского «Киргизские депутаты в С.-Петербурге») слова государя императора, обращенные к депутатам.

По условиям тогдашней цензуры, речи членов императорского дома, а тем более слова государя могли быть напечатаны лишь с разрешения министра императорского двора. Муж не знал этого пункта закона. Его привлекли к суду без участия присяжных. Суд состоялся 11 июня 1873 года в С.-Петербургском суде. Федор Михайлович явился лично на судоговорение, конечно, признал свою виновность и был приговорен к двадцати пяти рублям штрафа и к двум суткам ареста на гауптвахте. Неизвестность, когда придется ему отсиживать назначенное ему наказание, очень беспокоила мужа, главным образом потому, что мешала ему ездить к нам в Руссу. По поводу своего ареста Федору Михайловичу пришлось познакомиться с тогдашним председателем С.-Петербургского суда Анатолием Федоровичем Кони, который сделал все возможное, чтобы арест мужа произошел в наиболее удобное для него время. С этой поры между А. Ф. Кони и моим мужем начались самые дружеские отношения, продолжавшиеся до кончины»[14].

Анатолий Федорович рассказывал, что непосредственным поводом для знакомства явилось письмо к нему от сестры его давнего приятеля Николая Куликова — Варвары Николаевны, которая и рассказала о затруднениях писателя. Достоевский поблагодарил Кони в письме, а затем и посетил. Отвечая на посещение, Анатолий Федорович «убедился воочию, в какой скромной и даже бедной обстановке жил, мыслил и творил один из величайших русских писателей. При этом нашем свидании он вел довольно долгую беседу, очень интересуясь судом присяжных и разницею в оценке преступления со стороны городских и уездных присяжных».

В середине семидесятых годов по просьбе Достоевского Кони познакомил его с петербургскими местами заключения. Как прокурор, Анатолий Федорович состоял директором Общества попечительства о тюрьмах, и в его прямые обязанности входил надзор за содержанием арестантов. Об этой поездке по тюрьмам ни у Кони, ни у Достоевского нет подробных воспоминаний, по в рассказе Анатолия Федоровича о том, как по поручению министра юстиции Палена он знакомил с местами заключения великого князя Сергея Александровича, есть следующее упоминание: «Оставив экипаж где-нибудь за ближайшим углом, мы шли пешком, и Великий князь являлся в эти помещения, как частный человек. Как нарочно, я посетил многия петербургские тюрьмы незадолго перед этим с Достоевским (выделено мною. — С. В.), а потом с членами японского посольства, между которыми находился тогда, в скромном еще звании, будущий министр иностранных дел Токузиро-Нисси. Поэтому мой приход в сопровождении молодого офицера не возбуждал никаких вопросов».

Что увидел Федор Михайлович в петербургских тюрьмах, можно представить по воспоминаниям Кони о том, как он знакомил с ними великого князя. В Коломенской части, в отвратительной и вонючей камере для вытрезвления они наблюдали картину, как городовой неистово тер и дергал уши бесчувственному пьяному, считая, что это «испытанное средство» от опьянения. Копи с Сергеем Александровичем побывали в Доме предварительного заключения на Захарьевской (ныне улица Каляева). В старом прогнившем доме в Демидовом переулке, в пересыльной тюрьме, присутствовали при отправлении этапной партии «по Владимирке». «В одной и той же партии были убийцы, разбойники и фальшивые монетчики, а также высылаемые на родину за бесписьменность. По расспросу некоторых из них оказалось, что причиной невысылки паспорта двум или трем, бывшим в Петербурге при честном заработке, было отсутствие взятки… волостному писарю».

— Вот посмотрите, — сказал Кони великому князю, — что такое наша паспортная система! Честные люди из-за невольного ее нарушения придут домой разоренные, оторванные от труда, в компании настоящих злодеев. А ведь еще несколько лет назад под председательством государственного секретаря Вольского заседала комиссия, выслушавшая заявления ответственных лиц о ненужности ни с какой точки зрения паспортов, об их вредной стеснительности и дурном влиянии на развитие экономической жизни.

Великий князь не нашелся, что ответить. Ему в то время было восемнадцать лет.

Через несколько дней Пален с пристрастием расспрашивал Кони о том, что именно показал он великому князю. В Зимнем дворце высказали неудовольствие тем, что прокурор «не пощадил нервы» Сергея Александровича и подверг испытанию его «молодую восприимчивость» — знакомство с бытом заключенных произвело на великого князя тяжелое впечатление.

Много лет спустя, в 1898 году, Кони пришел на прием к великому князю, сделавшемуся московским генерал-губернатором, просить содействия в постановке памятника доктору Гаазу. Сергей Александрович вспомнил их хождение по тюрьмам:

— Я много видел тяжелых картин на своем веку, но ничто не произвело на меня такого подавляющего действия, как то, что вы мне показали тогда…

— Я рад это слышать, — ответил Анатолий Федорович, — значит, моя цель представить действительность была достигнута.

— О да! — усмехнулся князь. — И еще как!

Увы, урок, преподанный Кони, не сделал великого князя мягким и человеколюбивым — повседневная действительность, среди которой он жил, взяла свое. Анатолий Федорович впоследствии называл его не иначе, как «бездушным ханжою». В 1905 году он был убит членом боевой организации эсеров И. П. Каляевым.

3

27 и 28 марта 1875 года в Окружном суде с участием присяжных заседателей под председательством товарища председателя Н. Б. Якоби слушалось дело о подлоге завещания гвардии капитана Седкова.

«Господа судьи и господа присяжные заседатели! — сказал в своей речи прокурор Кони. — Дело, по которому вам предстоит произнести приговор, отличается некоторыми характеристическими особенностями. Оно — плод жизни большого города с громадным и разнообразным населением, оно — создание Петербурга, где выработался известный разряд людей, которые, отличаясь приличными манерами и внешнею порядочностью, всегда заключают в своей среде господ, постоянно готовых даже на неблаговидную, но легкую и неутомительную наживу. К этому слою принадлежат не только подсудимые, но принадлежал и покойный Седков — этот опытный и заслуженный ростовщик, которого мы отчасти можем воскресить перед собою по оставшимся о нем воспоминаниям, и даже некоторые свидетели. Все они не голодные и холодные, в обыденном смысле слова, люди, все они не лишены средств и способов честным трудом защищаться от скамьи подсудимых. Один из них — известный петербургский нотариус, с конторою на одном из самых бойких, в отношении сделок, мест города, кончивший курс в Военно-юридической академии. Другой — юрист по образованию и по деятельности, ибо служил по судебному ведомству. Третий — молодой петербургский чиновник. Четвертый — офицер, принадлежавший к почтенному и достаточному семейству. И всех их свела на скамье подсудимых корысть к чужим, незаработанным деньгам. Некоторые вам, конечно, памятные свидетели тоже явились отголосками той среды, где люди промышляют капиталом, который великодушно распределяется по карманам нуждающихся и возвращается в родные руки, возрастая в краткий срок вдвое и втрое…»

А суть дела заключалась в следующем: «Скромненький» офицер Измайловского полка пускал свой небольшой капитал — всего четыреста рублей — в рост. В залог брал мундиры и эполеты, обручальные кольца. Когда он пытался «охватить» своими операциями соседний, Константиновский корпус, ему пригрозили неприятностями, Седков решил жениться, чтобы приобрести капитал побольше. Ему предложили невесту с подмоченной репутацией, но с десятитысячным приданым. Из полка Седкова уволили.

Человек этот, холодный и расчетливый, весь капитал, теперь уже довольно большой, пустил в рост, беря десять процентов в месяц. Он все рассчитал на десять лет вперед, вплоть до 1880 года, когда по его планам он мог прекратить затворничество Шейлока и начать отдых, а пока, как выразился Кони в своей речи, Седков «обрезал звон потребности». Но жизнь все распланировала иначе — Седков тяжело заболел.

Семейная жизнь, начавшаяся таким варварским способом, не могла быть счастливой. «Унизительная рассчетливость ростовщичьего скопидомства» порождала ссоры, попреки в мотовстве. Седкова даже пыталась утопиться в Фонтанке, прыгнув среди бела дня в мутную воду с портомойного плота. Но так как сделано это было на виду у городового, то женщину спасли. Постепенно Седков втянул жену в свои операции, но недоверие между супругами осталось. Даже в день своей смерти бывший измайловский офицер записал в своей расходной книге рубль серебром, выданный жене на обед…

Седкова, скрыв время смерти мужа, составила завещание от его имени, в котором все состояние отказывалось ей. Люди, перечисленные Кони в начале его обвинительной речи, помогли вдове своим лжесвидетельством.

Нравственный урок преступления особенно сильно прозвучал в этой речи прокурора. Характеризуя отставного надворного советника Бороздина, Кони сказал: «Его образование и прошлая служба обязывают его искать себе занятий, более достойных порядочного человека, чем те, за которые он попал на скамью подсудимых. Россия не так богата образованными людьми, чтоб им, в случае бедствий материальных, не оставалось иного выхода, кроме преступления. Ссылка его на семью, на детей — есть косвенное указание на необходимость оправдания. Но такая ссылка законна в несчастном поденщике, в рабочем, которому и жизнь, и развитие создали самый узкий, безвыходный круг скудно оплачиваемой и необеспеченной деятельности».

Эти слова в речи прокурора Окружного суда столицы прозвучали уже совсем не косвенным указанием на положение рабочего и поденщика…

Дело Седкова крайне заинтересовало Федора Михайловича Достоевского, и «есть все основания предположить, что некоторые обстоятельства дела, характеры и судьбы главных участников этой уголовно-семейной драмы получили художественное преломление в повести Достоевского». Повесть это называется «Кроткая».

Нет никаких указаний на то, что Федор Михайлович присутствовал на суде. Скорее всего он познакомился с делом из печати и подробного рассказа Кони. В те годы Анатолий Федорович поведал писателю многие эпизоды из своей судебной практики. Достоевский очень ценил общество Кони. «Федор Михайлович истинное просвещение высоко ставил, и между умными и талантливыми профессорами и учеными он имел многолетних и искренних друзей, с которыми ему было всегда приятно и интересно встречаться и беседовать. Таковыми были например], Вл. И. Ламанский, В. В. Григорьев (востоковед), Н. П. Вагнер, А. Ф. Кони, А. М. Бутлеров», — писала А. Г. Достоевская.

О том, с каким уважением относился Достоевский к Анатолию Федоровичу, свидетельствуют следующие строки из его «Дневника писателя» за 1876 год, в которых писатель полемизирует с автором статьи в журнале «Развлечение», неким «г-ном Энне»: «Года полтора назад мне показывал один высокоталантливый и компетентный в нашем судебном ведомстве человек (выделено мною. — С. В.) пачку собранных им писем и записок самоубийц, собственноручных, писанных ими перед самою смертью, то есть за пять минут до смерти… Я думаю, если б даже и г-н Энпе переглядел эту интересную пачку, то и в его душе, может быть, совершился некоторый переворот и в спокойное сердце его проникло бы сомнение».

Именно Кони интересовала проблема самоубийства, и он долгое время собирал и изучал письма самоубийц. Результатом этого стала его статья: «Самоубийство в законе и в жизни».

В 1875 году в министерстве внутренних дел рассматривался вопрос о снятии полицейского надзора с ряда лиц. Среди них числился и Федор Михайлович.

Ф. Ф. Трепов, петербургский градоначальник, при своей аттестации писателя, по-видимому, сослался на мнение А. Ф. Кони, как он уже делал не однажды («В отношении нравственной и политической благонадежности ручаются лица мне известные»). Надзор за Достоевским был снят.

В архиве сохранились письма Трепова к Анатолию Федоровичу, где он благодарил Кони за «советы и указания», которые «всегда ставили дело и исполнителей неюристов на тот путь, которым легче всего достигалось нередко трудное сочетание строгих требований закона с практической жизнью».

С Треповым у Кони в первое время сложились неплохие отношения. Подвижный, энергичный, пользующийся доверием Александра П, градоначальник, по мнению Анатолия Федоровича, навел порядок в столичной полиции, дошедшей «до крайних пределов распущенности и мздоимства». «Его не любили, боялись и злословили, распуская на его счет разные некрасивые легенды, в которых, несомненно, Dichtung процветала на счет Warcheit[15]».

Почему же Кони, так строго и нелицеприятно судивший о многих представителях царской администрации — своих современниках, — проявил известную снисходительность в отношении Трепова? Да прежде всего потому, что по сравнению с такими своими предшественниками, как Галахов и граф Шувалов, Трепов серьезнее подходил к обязанности градоначальника и действительно немалого добился — при нем город выкупил водопровод, была устроена вторая линия конки.

Но главное заключается, наверное, в том, что «грозный» Федор Федорович, человек, находившийся во «враждебных отношениях с орфографией», совершенно не сведущий в вопросах права, подпал под обаяние личности молодого петербургского прокурора и одно время не делал шага, не посоветовавшись с Кони. «За все время моей службы в прокуратуре, — вспоминал Кони, — Трепов относился к судебному ведомству с большим уважением и предупредительностью, настойчиво, а иногда и грозно требуя того же от своих подчиненных». По словам Анатолия Федоровича, Трепов даже к так называемому «Жихаревскому политическому делу» относился с тревогой и справедливым осуждением.

«Я имею основание быть убежденным, что если бы я занимал еще должность прокурора в июле 1877 года, Трепов без труда согласился бы отказаться от своего, чреватого последствиями, намерения, приведшего к процессу Засулич». Как тут не вспомнить слова самого Кони — «в отечестве нашем, богатом возможностями и бедном действительностью…». Если облеченному громадною властью человеку требуется подсказка, чтобы отказаться от беззаконного наказания розгами арестованного студента, находящегося в его полной власти, то можно ли всерьез говорить о его нравственности? А его «тревога» по поводу раздуваемого «Жихаревского дела» — не что иное, как тревога за свое будущее, а не за тех, кого арестовали без всяких на то оснований.

4

Как бы ни сетовал Кони в своих письмах на петербургскую суету, он сумел в молодые годы вполне приспособиться к ней, завел много новых друзей. Среди его знакомых знаменитый виолончелист и композитор Карл Юльевич Давыдов и его жена Александра Аркадьевна («милое, доверчивое, изящное создание с круглыми говорящими глазами»). С этой парой его познакомил Евгений У тин. Совместные посещения концертов, выставок в Академии художеств, поздние чаепития после концертов у кого-нибудь из артистов, горячие споры об искусстве увлекали Анатолия Федоровича. Не раз ему удавалось слышать в узком домашнем кругу игру братьев Николая и Антона Рубинштейнов. Кони вспоминал в своих записках («Мистическое»), как молодежь танцевала французскую кадриль, которую они играли в четыре руки.

Близко сошелся Анатолий Федорович в те годы с Александром Николаевичем Ераковым, известным инженером-путейцем, строившим шлиссельбургские шлюзы канала Петра Великого, гранитный мост через Обводный канал. Возможно, что Кони приходилось обращаться к Еракову по некоторым служебным вопросам — он был одним из первых прокуроров в России, который потребовал при производстве следствий о нарушениях Строительного устава и о «противузаконных деяниях строителей по отношению к общественной безопасности» обращаться за «разработкой и дачей окончательных мнений по серьезным и спорным вопросам строительного искусства в уголовных делах» в С.-Петербургское общество архитекторов.

Воспитанием дочерей Еракова руководила Анна Алексеевна Буткевич, сестра Некрасова. Ераков и Некрасов были близкими друзьями, и, бывая в гостеприимном и хлебосольном доме Ераковых, Кони постоянно встречался со знаменитым поэтом и даже читал почти все его произведения, появившиеся после 1871 года в рукописи — Николай Алексеевич приносил их сестре, мнением которой очень дорожил.

В доме Ераковых, на его даче в Ораниенбауме, Анатолий Федорович постоянно встречался с М. Е. Салтыковым-Щедриным, А. Н. Плещеевым, А. М. Унковским.

«Некрасов приезжал к Ераковым в карете или коляске, в дорогой шубе, и подчас широко, как бы не считая, тратил деньги, но в его глазах, на его нездорового цвета лице, во всей его повадке виднелось не временное, преходящее утомление, а застарелая жизненная усталость и, если можно так выразиться, надорванность его молодости. Недаром говорил он про себя: «Праздник жизни — молодости годы — я убил под тяжестью труда…»

Летом 1873 года Анатолий Федорович вместе с Некрасовым возвращался от Еракова из Ораниенбаума. Зашел у них разговор о поэме «Кому на Руси жить хорошо», и Кони посетовал на то, что поэма до сих пор не закончена.

— То-то и оно, что не закончена! — вздохнул Некрасов. — Мучает. Задумал я такой эпизод из крепостных времен написать, чтобы за сердце взял, да все не остановлюсь ни на чем положительно. Все мелким кажется. Думаешь, отец, легко материал собирать? У нас даже недавним прошлым никто не интересуется.

Кони вспомнил, как в студенческие годы в Пронском уезде Рязанской губернии, в усадьбе Панькино, готовя к поступлению в гимназию сына бывшего профессора, слышал от сторожа волостного управления Николая Васильевича трагическую историю сельского «Малюты Скуратова» и его кучера.

— Николай Алексеевич, а может, вас такой случай заинтересует? — И он пересказал Некрасову запавшую в душу историю…

Кучер этот был послушным исполнителем всех жестоких прихотей хозяина — человека злого и беспощадного. Па склоне лет у помещика отнялись ноги, и верный раб на руках вносил хозяина в коляску. Любимый сын кучера задумал жениться, но, как на грех, невеста приглянулась и помещику. Жениха отправили «не в зачет» в солдаты, и никакие просьбы отца не разжалобили хозяина/.

Во время одной из поездок кучер завез помещика в глухой овраг, распряг лошадей и рядом с коляской, на глазах у барина, влез на дерево и повесился на вожжах. А убивать его не стал, чтобы не брать греха на Душу…

Некрасов, выслушав рассказ, задумался и всю дорогу до Петербурга молчал. Он отвез Кони в своей карете на Фурштатскую, где тот жил, а на прощанье сказал:

— Я этим рассказом воспользуюсь…

Через год Николай Алексеевич прислал Кони корректуру главы «О Якове верном — холопе примерном», прося сообщить, «так ли?». А еще месяц спустя Анатолий Федорович уже получил отдельный оттиск той части «Кому на Руси жить хорошо», в которой изображена эта пронская история в потрясающих стихах.

Встречался Анатолий Федорович с Некрасовым и в обществе сотрудников «Отечественных записок», на обедах, которые давал редактор. Кони вспоминал в своей очень интересной, проникнутой глубоким уважением к поэту статье его яркие рассказы о литературных нравах конца сороковых и первой половины пятидесятых годов и о тех невероятных, но вместе с тем достоверных издевательствах цензуры над здравым смыслом и трудом писателя в те времена, когда «жизнь была так коротка для песен этой лиры, — от типографского станка до цензорской квартиры». И когда поэт отвечал типографскому рассыльному Минаю, приносившему корректуру, испещренную красными крестами, и говорившему: «Сой-дет-де и так» — «Это кровь […] проливается! Кровь моя, ты дурак…»

5

В начале марта 1874 года в одной из второстепенных петербургских газет появилось сообщение о том, что в Петербурге процветают игорные дома, а прокуратура не только бездействует, но и поощряет своим бездействием развитие и распространение «этих ядовитых грибов современной предприимчивости». Кони запросил у газеты факты, подтверждающие ее обвинение, и через несколько дней к нему пришел ответственный редактор газеты. Никаких конкретных фактов он привести не смог, зато сообщил с таинственным видом, что в доме его хороших знакомых собирается молодежь и высказывает «такие взгляды и убеждения, что они всяких социалистов и нигилистов за пояс заткнут».

— Они ведь со мной откровенны, не стесняются, — самодовольно усмехнулся он и достал из бокового кармана сюртука пакет с фотографиями. — У меня фотографические карточки почти всех есть. Некоторые даже с надписями… Извольте взглянуть…

— Милостивый государь, со своим предложением вы ошиблись адресом, — у Кони чуть не сорвалось с языка — «с доносом», но он сдержался, понимая, что видит перед собою провокатора. — Обратитесь с вашими карточками в какое-нибудь другое место, может быть, там не побрезгуют вашими услугами…

Но сообщение об игорных домах не давало Анатолию Федоровичу покоя. «Уж лучше внимательно проверить ложное известие, — думал он, — чем дать повод обвинить прокуратуру в бездействии».

На следующий день он пригласил к себе начальника сыскной полиции Ивана Дмитриевича Путилина и поручил ему провести тщательное дознание с целью выяснить — существуют все-таки игорные дома в столице или нет?

Путилин был личностью примечательной. Кони посвятил ему даже один из очерков, довольно высоко оценив профессиональные способности руководителя уголовного сыска, и назвал его «даровитою личностью».

«…В то время, о котором я говорю (1871–1875 гг.), Путилин не распускал ни себя, ни своих сотрудников и работал над своим любимым делом с несомненным желанием оказывать действенную помощь трудным задачам следственной части».

На склоне лет Кони завел большую тетрадь, в которую приклеивал вырезанные из газет сообщения о смерти людей, с которыми был хорошо знаком, и напротив каждого из некрологов писал несколько фраз, иногда очень теплых, иногда — уничтожающих, но всегда емко и точно характеризующих умершего. Рядом с некрологом С. А. Шереметева, бывшего главноначальствующего на Кавказе, он, например, написал: «Гнилушка, заразившая весь Кавказ».

Напротив некролога Путилина написано: «Большой плут… хитрый, умница».

…Через неделю Путилин доложил Кони, что в Петербурге, — в доме штаб-ротмистра Колемина идет азартная игра в рулетку на большие суммы и есть все признаки, по которым дом Колемина с полным основанием можно отнести к игорному дому: его посещают лица, не знакомые с хозяином, организован размен денег и существует специальный крупье.

— Рассчитывать на содействие общей полиции нельзя, — развел руками Путилин. — Одни из полицейских скорее всего получают взятки, другие — струсят. Побоятся ответственности за недонесение. Знали ведь, подлецы, о существовании игорного дома.

Кони решил действовать быстро и скрытно — чтобы не вспугнуть хозяина и его клиентов. Он, не без основания, полагал, что игроками могут оказаться люди из «общества». Поэтому, никому из начальства не докладывая, пригласил к себе домой к одиннадцати часам вечера товарища прокурора Маркова и местного судебного следователя, дал им план квартиры Колемина, нарисованный Путилиным, и объяснил задачу. Вместе с командированными в их распоряжение жандармскими чинами Марков и следователь внезапно нагрянули к штаб-ротмистру. Игра была в разгаре.

— Messieurs, faites votre jeu![16] — воскликнул Коле-мин, обращаясь к сидевшим за столом с рулеткой гостям, как раз в тот момент, когда товарищ прокурора, на приход которого никто из увлеченных игрой не обратил внимания, подошел к столу.

— Позвольте вас остановить, — сказал громко Марков.

Побросав лежавшие перед собою горки золота, присутствующие бросились бежать, но были перехвачены жандармами. Среди игроков находились губернский предводитель одной из губерний, несколько титулованных особ и даже один дипломат. Все они были переписаны и отправлены по домам, а роскошный ужин, которым Ко-лемин потчевал своих «гостей», на этот раз остался нетронутым.

Следователь обнаружил четыре приходно-счетные книги, куда Колемин вписывал все операции по игре, и еще восемь разной величины рулеток.

К великому сожалению Кони, не был задержан отставной поручик Тебеньков, обычно исполнявший обязанности крупье, — в этот вечер он был болен. Так как Колемин находился на действительной службе, то его можно было привлечь к ответственности лишь в том случае, если его помощником или пособником являлось лицо гражданское. Выходило, что Кони превысил свою власть, возбудив дело, Окружному суду неподсудное.

«Я решился пойти навстречу опасности и утром послал в собственные руки военного министра, Дмитрия Алексеевича Милютина, письмо с подробным изложением всех обстоятельств привлечения Колемина. Результат был совершенно неожиданный. Случилось так, что Милютин в это же утро ехал с докладом к императору Александру II. Он доложил о существе упадавшего на Колемина обвинения и о крайней неблаговидности появления на скамье подсудимых гвардейского офицера, устроившего себе такой постыдный заработок. Государь приказал считать Колемина уволенным от службы с того дня, вечером которого у него был обнаружен игорный дом».

Отставному — теперь уже — штаб-ротмистру грозил лишь штраф в размере 3 тысяч рублей, а только за несколько месяцев до обнаружения его игорного дома он выиграл 49 500 рублей. Анатолий Федорович рассудил, что при таких выигрышах Колемин может сказать словами одного из героев Островского: «При нашем капитале это всегда возможно» — и продолжать свою деятельность. Только с большею осторожностью. Поэтому Кони применил к нему статью 512 полицейского устава, по которому «вещи, приобретенные преступлением, возвращаются тем, у кого они взяты, а если хозяев не окажется, то вещи продаются и вырученная сумма поступает на улучшение мест заключения». Так как 49 500 рублей не были востребованы проигравшими, то их и обратили в пользу колонии и приюта для малолетних преступников за Охтою, у Пороховых заводов.

«Дело Колемина взбудоражило петербургское общество. Особенно игроков. Распространялись самые невероятные слухи: что прокурор собирается привлечь к суду всех, кто известен большими выигрышами, и даже членов Английского клуба, что проигравшие завалили его просьбами вернуть проигранное. Слухи оказались такими упорными, что несколько лиц, игравших у Колемина, написали заявления с просьбою вернуть им оставленные на зеленом сукне игорного дома кучки золотых монет. Кое-кто стал кричать о нарушении прокурором «священной неприкосновенности домашнего очага».

Встревоженный всеми этими слухами, посетил Анатолия Федоровича и Некрасов. Игра в карты была его страстью, и поэт нередко выигрывал большие суммы. Долго и подробно рассказывал он Кони про свой метод игры. Анатолий Федорович, хоть и не разделял азартного увлечения поэта, вполне успокоил его, заверив, что у прокуратуры нет ни намерений, ни тем более прав привлекать к суду удачливых, но честных игроков.

Суд над Колеминым состоялся 30 апреля 1874 года.

«…Рулетка есть игра азартная, рассчитанная на возбуждение в человеке далеко не лучших его страстей, на раздражение корыстных побуждений, страсти к выигрышу, — говорил Кони на процессе по делу об отставном штаб-ротмистре В. М. Колемине, — желания без труда приобрести как можно больше, одним словом — игра, построенная на таких сторонах человеческой природы, которые, во всяком случае, не составляют особого ее достоинства… Кто поручится, что к господину Колемину не являлись бы играть люди, живущие изо дня в день с очень ограниченными средствами, люди семейные, которые искали бы случая забыться пред игорным столом от забот о семействе и о мелочных хозяйственных расчетах, и что, входя в этот гостеприимный, хлебосольный дом для развлечения, они не выходили бы из него, чтобы внести в свои семьи отчаяние нищеты и разорения?»

И еще прокурор обратил внимание суда на то, что зло, существует ли оно на площади, в подвале или раззолоченной гостиной, всегда остается злом.

— Если преследовать притоны с азартными играми у людей низшего сословия, то на каком основании оставлять их процветать между людьми высшего сословия?

Почему разгонять тех, кто на последние трудовые деньги, после усталости от работы, не имея других развлечений, прибегает к азартной игре, и оставлять в покое тех, которые ради «незаконного прибытка» устраивают игорные дома и строят свое благосостояние на пользовании увлечениями своих гостей?

Окружной суд, разбиравший дело без участия присяжных заседателей, разделил мнение прокурора. Колемин был признан виновным и подвергнут «денежному взысканию в пользу государственных доходов».

Кони всегда серьезно готовился к выступлениям в суде, по никогда не писал речей. «Сознание некоторого дара слова, который мне дан судьбою, — говорил Анатолий Федорович, — заставляло меня строго относиться к себе, как к судебному оратору».

Кони — М, И. Сухомлинову:

«2 мая 1899.

Глубокоуважаемый Михаил Ивапэвичь

Только что полученное мною письмо Ваше повергает меня в некоторое недоумение. Я никогда не пишу своих речей, как по недостатку времени, так и потому, что по опыту убежден, что это до крайности стесняет свободу живого слова. Поэтому я всегда и в самых больших моих речах, даже длившихся по нескольку часов, ограничивался самым кратким конспектом или, вернее, схемою моей речи, в которую лишь изредка заглядывал».

Неуместной считал Кони и любую жестикуляцию и всегда, когда говорил в суде, опирался обеими руками на поставленную стоймя книгу Судебных уставов, купленную в 1864 году, тотчас по выходе ее в свет.

6

…Во второй половине прошлого века не было, пожалуй, петербуржца, не слышавшего о Степане Тарасовиче Овсянникове, купце-миллионере, которому принадлежали большие паровые мельницы на Измайловском проспекте, неподалеку от Варшавского вокзала. «Король Калашниковской биржи», «Сам Овсянников» — иначе и не называли этого хваткого поставщика муки для военного ведомства. По городу уже много лет ползли слухи о том, что Степан Тарасович «не чист на руку», но всякий pas миллионер выходил сухим из воды. В лучшем случае оставался на подозрении. Еще бы! Богатые пожертвования на церкви и казенные приюты, крупные взятки должностным лицам делали его неуязвимым, создали легенду о том, что не родился еще законник, которому под силу тягаться с «самим» Степаном Тарасовичем…

Служивший после окончания Училища правоведения в полиции следователем князь Владимир Петрович Мещерский пытался было по ничтожному поводу заставить Овсянникова явиться к нему в участок на допрос, но потерпел полное фиаско. П. А. Шувалов, любимец Александра II, бывший в те годы обер-полицмейстером, посоветовал Мещерскому самому «заглянуть между делом» к Степану Тарасовичу. Мещерский отказался — молодая кровь взыграла. А некоторое время спустя его пригласил к себе по какому-то незначительному поводу сам Шувалов. «Случайно» у него оказался и Овсянников.

— Господа! — улыбаясь, сказал граф. — У вас есть вопрос, требующий разрешения?

Дело было улажено.

Кстати, в своих воспоминаниях Мещерский привел любопытное свидетельство того, как вели себя в те годы (конец пятидесятых) чиновники: «Я знал, что следственный пристав и его письмоводитель могли брать взятки… что управа благочиния, начальство следственного пристава брала взятки…» Но тут же сделал удивительный вывод о том, что уголовное следствие тогда велось лучше, так как не было отделения власти судебной от администрации. А ведь именно средоточие всей власти — судебной и административной в одних руках порождало беззаконие. Выводы Мещерского, безусловно, продиктованы его классовыми интересами. Но к тому прибавилась еще и правовая безграмотность выпускника Училища правоведения. Он сам писал о том, что «в особенности хромали мы, если можно так выразиться, общественным образованием… Например, иностранное государственное право нам совсем было незнакомо, в истории политической мы были донельзя слабы, история цивилизации нам была совсем незнакома и т. д.».

…В 1874 году жители Петербурга были поражены грандиозным пожаром, случившимся на мельнице Овсянникова. Граф Пален, проезжая вечером по Измайловскому проспекту, стал свидетелем разбушевавшейся стихии огня. Утром следующего дня Пален поинтересовался у Кони подробностями происшествия.

…В первом коротеньком сообщении полиции говорилось, что «признаков поджога, вызвавшего пожар мельницы коммерции советника Овсянникова, не оказывается». «Что это? — подумал Кони. — Небрежно проведенный осмотр места происшествия? Некомпетентность? Или полицейские чины уже получили взятку?» Анатолий Федорович хорошо знал, что на Овсянникова уже заводили в разные годы пятнадцать уголовных дел и все они потом закрывались «за недоказательностью».

Посланный Кони на место пожара товарищ прокурора А. А. Марков поздно вечером «привез целую тетрадь осмотров и расспросов на месте, из которых было до очевидности ясно, что здесь имел место поджог. Собранные на другой день сведения о договорных отношениях, существовавших между известным В. Л. Кокоревым и С. Т. Овсянниковым по аренде мельниц, указывали на то, что именно Овсянникову мог быть выгоден пожар мельницы, и что есть основание сказать: «Js fecit cui prodest»[17].

Анатолий Федорович решил начать следствие и предложил следователю по особо важным делам Книриму немедленно произвести обыск у Овсянникова.

Привыкший к безнаказанности, миллионер никак не ожидал вторжения в свой дом чинов судебного ведомства. Он даже не потрудился уничтожить или спрятать очень важные для следствия документы и в том числе именной список некоторых чинов главного и местного интендантских управлений с показанием мзды, ежемесячно платимой им.

Кони очень живо описывает неподдельное изумление Овсянникова, узнавшего, что его собираются взять иод стражу:

«— Господин Овсянников, — сказал я, усаживаясь сбоку стола, на котором писал Книрим, — не желаете ли вы послать кого-нибудь из служителей к себе домой, чтобы прибыло лицо, пользующееся вашим доверием, для передачи ему тех… распоряжений, которые не могут быть отложены.

— Это еще зачем? — спросил сурово Овсянников, высокий старик, с густыми насупленными бровями и жестким взором серых проницательных глаз, бодрый и крепкий, несмотря на свои 74 года.

— Вы будете взяты под стражу и домой не вернетесь.

— Что? — почти закричал он. — Под стражу? Я? Овсянников? — И он вскочил с своего места. — Да вы шутить, что ли, изволите? Меня под стражу? Степана Тарасовича Овсянникова? Первостатейного именитого купца под стражу? Нет, господа, руки коротки! Овсянникова! Двенадцать миллионов капиталу! Под стражу! Нет, братцы, этого вам не видать!

— Я вам повторяю свое предложение, а затем как хотите, только вы отсюда поедете не домой, — сказал я.

— Да что же это такое! — опять воскликнул он, ударяя кулаком по столу. — Да что я, во сне это слышу? Да и какое право вы имеете? Таких прав нет! Я буду жаловаться! Вы у меня еще ответите!»

В сознании богатых купцов и входивших в силу промышленников, привыкающих считать себя «опорой и надежей» встававшей на капиталистический путь развития России, не укладывались воедино два понятия: капитал и уголовная ответственность. Им казалось — и правильно казалось, — что «миллионы все спишут». Даже за границей не хотели верить, что миллионера осудят. В немецком сатирическом журнале появилась карикатура с подписью, что если «двенадцатикратный миллионер Овсянников» и мог быть арестован, во что верится с трудом, то в ближайшее время «одиннадцатикратный миллионер Овсянников» будет выпущен на свободу.

Но на этот раз Овсянников на свободу не вышел, а отправился в Сибирь. Убедившись, что следствие располагает вескими уликами против «первостатейного» и «именитого», Кони постарался сделать все, чтобы суд состоялся, несмотря ни на откровенным нажим, ни на скепсис печати по поводу исхода судебного разбирательства.

Анатолий Федорович должен был обвинять Овсянникова на процессе и уже готовился к этому, но последовало назначение его вице-директором департамента министерства юстиции. Несомненно, это было серьезное повышение по службе, только обвинять Овсянникова пришлось другому — товарищу прокурора В. И. Жуковскому.

Кони отзывается о Владимире Ивановиче Жуковском, как о талантливом и тонком судебном ораторе, «внесшем в свою речь свойственный ему глубокий и неотразимый сарказм, так соответствовавший его наружности, в которой было что-то мефистофельское».

На процессе Овсянникова Жуковский оказался «на высоте». Гражданские истцы — Кокорев и Спасович, выступающие от лица страховых обществ, детально разобрали причины преступления Овсянникова. Было неопровержимо доказано, что непосредственно поджигали мельницу приказчик Левтеев и сторож Рудометов. На судебном заседании — редкий случай по тем временам! — демонстрировалась специально изготовленная большая модель мельницы и были показаны ее отделения, где огонь вспыхнул одновременно.

В. Д. Спасович убедительно охарактеризовал всю систему подрядного дела, конкуренцию между подрядчиками и прочно вошедший в жизнь «порядок», когда «с самого низу от последнего канцеляриста протягиваются руки, который чувствуют пустоту и который надо занять», причем «чиновники допускают товар не совсем еще негодный, а подрядчик старается, чтобы товар не был уж совсем плох».

Приговор Овсянникову стал приговором коррупции, царящей в подрядном деле.

«Король Калашниковской биржи» был сослан в Сибирь на поселение, где благодаря своим капиталам ни в чем не испытывал недостатка. Весьма влиятельные лица в Петербурге активно поддерживали его ходатайства о помиловании, и через несколько лет ему было разрешено вернуться в Европейскую Россию, правда, не в столицы, а… в Царское Село. Так что «настоящее торжество нового суда», как назвал Анатолий Федорович процесс Овсянникова, было торжеством весьма условным. Да и сама поездка в Сибирь на поселение преступников, подобных Овсянникову, совсем не походила на то, как ссылались по этапу, терпя невыносимые мучения, все остальные.

В «Дневнике писателя» Ф. М. Достоевский с возмущением писал, что когда Овсянникова везли в Сибирь, то в Казани он вышвыривал ногами «подаянные копейки, которые ему наивно кидал народ в экипаж: это уже последняя степень нравственной разорванности с народом…».

7

Федор Михайлович Достоевский уже давно просил Кони показать ему колонию для малолетних преступников. Летом 1874 года Анатолий Федорович познакомил его с арестантским отделением малолетних в Тюремном замке. И вот теперь они сговорились поехать на Охту, за Пороховые заводы, в колонию.

Кони — Достоевскому:

«26 декабря 1875 года. Петербург

Многоуважаемый Федор Михайлович.

Я говорил о Вашем желании посетить колонию малолетних преступников Председателю общества колонии сенатору Ковалевскому. Он приглашает Вас завтра, в 10 часов утра, заехать ко мне — он приедет тоже и, забрав нас, отвезет в колонию, если только мороз будет не свыше 10°. Поэтому я жду Вас пить кофей завтра, в здании Министерства юстиции, на Малой Садовой, вход с главного подъезда, в девять с половиною час[ов] утра.

Искренне преданный Вам А. Кони.

75. Декабрь 26.

Пятница».

Погода вышла как по заказу: почти оттепель, какие нередко случаются в петербургскую зиму.

«Мы отправились в теплый немного хмурый день и за Пороховыми заводами прямо въехали в лес; в этом лесу и колония. Что за прелесть лес зимой, засыпанный снегом; как свежо, какой чистый воздух, и как здесь уединенно… Мы провели в колонии несколько часов, с одиннадцати утра до полных сумерек, но я убедился, что в одно посещение во все не вникнешь и всего не поймешь. Директор заведения приглашал меня приехать пожить два дня с ними; это очень заманчиво»[18].

Еще на Малой Садовой, в большой казенной квартире Кони, когда они пили кофе, Достоевский рассказывал Анатолию Федоровичу о том, как накануне ходил с дочкой на рождественскую елку и детский бал в клуб художников. Костюмированный бал удался, дочка осталась довольна, но Федор Михайлович вынес от посещения елки разноречивые впечатления.

— Маленькие дети — прелесть как хороши, — говорил Достоевский. — Милы, развязны. Постарше — уже дерзки. И всех развязнее и веселее — будущая середина и бездарность. Это уж общий закон: середина всегда развязна, как в детях, так и в родителях. Более даровитые всегда сдержаннее…

Потом он, сердито хмурясь, стал ругать современные методы обучения. Пожаловался, что уж очень сейчас все облегчают, всякое приобретение знаний.

— Две-три мысли, приобретенные в детстве собственным усилием, а если хотите, так и страданием, проведут ребенка гораздо глубже в жизнь, чем самая облегченная школа.

— Беда в том, что школа истощает детей множеством бесплодных знаний, — сказал Кони. — Если есть хоть капля средств — детей надо учить и воспитывать дома. Способность школы вырабатывать характер — под большим сомнением! А в том, что она черствит душу, портит психику своими тлетворными привычками — это несомненно.

— А колония? — спросил Федор Михайлович и задумчиво взглянул на собеседника. — Может ли она перевернуть душу маленькому преступнику?

Вскоре приехал Михаил Евграфович Ковалевский. Он был немного возбужден от предстоящей ему миссии — показать почитаемому писателю основанную им земледельческую колонию для малолетних преступников.

Когда одевались в прихожей, домоправительница Кони, Надежда Кузьминична, спросила, ждать ли господ к обеду?

Анатолий Федорович посмотрел на Достоевского.

— Благодарствуйте, Анатолий Федорович. Никак не смогу. Журнал — такое ярмо…

Дорога на Пороховые неблизкая. Михаил Евграфович сначала рассказывал о том, как устраивал колонию. Потом разговор зашел почему-то о беззащитности человека интеллигентного перед чиновным хамством. Кони и Ковалевский рассказали Достоевскому несколько случаев о том, какие обиды иногда терпят люди от околоточных.

— Тут никто не виноват, — сказал Федор Михайлович, — тут нравы. Околоточные еще бы куда ни шло — воспитанием не балованы. Хуже, когда делают подлость с благородством…

— А нравы? — живо спросил Кони. — Неужели никто не несет за это ответственности? Беда в том, что у нас нет настоящей общественной деятельности. Одни лишь декорации. За Петербург можно утверждать с уверенностью. Здесь общественная жизнь опошлена вконец, погрязла в сплетнях и предательстве. А литература? Обратилась в политику, в орудие плохо созданных и фельетонно выраженных идей, в беллетристику. Фраза, фраза, бесконечная фраза…

Достоевский весело рассмеялся, и Кони, так редко видевший его смеющимся, поразился его доброй, открытой улыбке.

— Здорово вы нашего брата, Анатолий Федорович. И поделом. Хочется некоторым из нас говорить игриво и мудро. Чрезвычайно премудро. Подавлять остроумием хочется. Но ни игривости не видать, ни мудрости. И получается фраза, одна фраза. Хоть и сказанная с государственным видом лица…

«Достоевский внимательно приглядывался, прислушивался ко всему, задавая вопросы и расспрашивая о мельчайших подробностях быта питомцев. В одной из больших комнат он собрал вокруг себя всю молодежь и стал расспрашивать ее и беседовать с нею. Он давал ей ответы то на пытливые, то на наивные вопросы, но мало-помалу эта беседа обратилась в поучение с его стороны, глубокое и вместе вполне доступное по своему содержанию, проникнутое настоящею любовью к детям, которая так и светит со всех страниц его сочинений…»

В своих воспоминаниях Кони отметил также душевную связь, которая установилась «между автором скорбных сказаний о жизни» и ее юными бессознательными жертвами. Дети почувствовали в нем не любопытствующего только писателя, но и скорбящего друга.

В город возвращались уже в темноте. Достоевский долго молчал, а затем мягко сказал Кони:

— Не нравится мне их церковь. Это музей какой-то! К чему такое обилие образов? Для того, чтобы подействовать на душу входящего, нужно лишь несколько, но строгих, даже суровых, как строга должна быть вера и суров долг христианина. — Он опять помолчал, очевидно обдумывал все увиденное. Потом добавил: — И зачем это «вы» в обращении к детям? По-нашему, по-господскому, это может быть и вежливее, но холоднее, гораздо холоднее. Вот я им говорил всем «ты», а ведь проводили они нас тепло и искренне. Чего им притворяться?

В своей записной книжке Федор Михайлович отметил: «Колония. Одним словом, тут царит отчасти Шиллер, но это прекрасно (тут несколько иронически вообще о колонии…).

Добрые люди дали возможность мне это видеть. Добрые и истинные граждане». (Выделено мною. — С. В.)

Книжку «Дневник писателя» за 1876 год, в которой были опубликованы заметки о поездке в колонию и рассказ «Мальчик у Христа на елке», Достоевский подарил Кони с надписью: «Анатолию Федоровичу Кони в знак глубочайшего уважения от автора».

8

В июле 1875 года в Ораниенбауме, под Петербургом, актриса провинциальных театров Каирова подстерегла жену своего любовника, тоже актрису Великанову, и несколько раз полоснула ее по горлу бритвой. Пострадавшая осталась жива и даже продолжала впоследствии выступать в театре. Преступницу судил в начале следующего года Петербургский окружной суд присяжных… Ее звали Анастасия Васильевна. Она была гражданской женой Федора Алексеевича Кони и имела от него двоих детей — Ольгу и Людмилу, десяти и девяти лет от роду.

Об этой истории, может быть, и не стоило упоминать, если бы во время суда и, особенно, после него в печати не поднялась волна нападок на совсем молодой еще суд присяжных. И Анатолий Федорович, не говоря уже о тех страданиях, которые он испытал, переживая за отца, был немало огорчен этими нападками, в настоящем случае справедливыми. Дело в том, что Анастасию Каирову присяжные оправдали и она вскоре после этого уехала на Балканы от газеты «Голос» освещать события русско-турецкой войны.

Обвинял Каирову Владимир Константинович Случевский, прокурор Петербургского окружного суда, занявший должность, которую прежде занимал Кони. Анатолий Федорович ко времени начала суда, как мы уже упоминали, служил в министерстве юстиции, вице-директором департамента. Назначение состоялось в июле 1875 года — Палену был нужен человек, прекрасно знающий русское и зарубежное законодательство и хорошо зарекомендовавший себя на практической работе. Имя Кони к тому времени благодаря газетам и ж; риалам, широко печатавшим его речи, стало известно всей России. Но можно предположить, что причиною перевода Кони в министерство послужила и история с Каировой. Ведь Анатолию Федоровичу, останься он на посту прокурора Петербургского окружного суда, пришлось бы заниматься этим делом — выступать с обвинением на процессе должен был он сам либо кто-то из товарищей прокурора. Человек крайне щепетильный, Кони, безусловно, подал бы в отставку.

Каирова совершила покушение с 7 на 8 июля 1875 года, а ровно через десять дней, 17 июля, состоялось назначение Кони на должность вице-директора департамента.

Защищал Каирову Евгений У тин, товарищ Копи по Петербургскому университету, либеральный журналист, сотрудник «Вестника Европы».

Пока не найдено никаких указаний на то, просил ли Анатолий Федорович Утина взяться за защиту Каировой, или Евгений Исаакович сделал это по собственной инициативе — дело обещало быть громким, а потому и привлекательным для адвоката. Судя по всему, отношения между ними в те годы были очень теплыми. Лишь позже произошло отчуждение, и Кони горечью писал об Утине: «…Утин женился, считает жадно накопленное злато, унижается перед знаменитостями и вообще мало симпатичен».

Ирина Семеновна, тоже остро переживавшая все случившееся, считала Каирову (без всяких на то оснований) причастной чуть ли не к террористической группе. «Твои огорчения и твои заботы… меня очень тревожат, — писала Ирина Семеновна сыну о дочерях отца, — я и сама не знаю, но очень боюсь их матери, она способна на все, а что они принадлежат к партии, я в этом уверена».

Откликнулся на дело Каировой и Достоевский. В майской книжке «Дневника писателя» появилась его статья об этом процессе.

«Что до меня, то я просто рад, что Капрову отпустили, я не рад лишь тому, что ее оправдали… — писал Федор Михайлович. — Убийство, если только убивает не «Червонный валет», — есть тяжелая и сложная вещь… нет, все это довольно тяжело, особенно для такой беспорядочной и шатающейся души, как Каирова! Тут не по силам бремя, тут как бы слышатся стопы придавленной. А затем — десять месяцев мытарств, сумасшедших домов, экспертов, — столько ее таскали, таскали, таскали, и при этом эта бедная тяжкая преступница, вполне виновная, — в сущности представляет из себя нечто до того несерьезное, безалаберное, до того ничего не понимающее, не законченное, пустое, предающееся, собой не владеющее, серединное, и так даже до самой последней минуты приговора, — что как-то легче стало, когда ее совсем отпустили».

Достоевский был возмущен не тем, что присяжные вынесли оправдательный вердикт, — его удивил суд, поставивший присяжным вопрос о виновности Каировой таким образом, что любой ответ — и положительный и отрицательный — выглядел абсурдно, алогично.

Высмеял он и речь присяжного поверенного: «Ужасно много высокого слога, разных «чувств» и той условно-либеральной гуманности, к которой прибегает теперь чуть не всякий, в «речах» и в литературе…» Достоевский, говоря о речи Утина, очень точно и метко охарактеризовал болезнь, проявившуюся в среде адвокатов — «деятелей». «Деятелю некогда, например, заняться «делом», вникнуть в него; к тому же почти все они отчасти и поочерствели с годами и с успехами и, кроме того, достаточно уж послужили гуманности, выслужили, так сказать, пряжку гуманности, чтобы заниматься там еще несчастиями какой-нибудь страдающей и безалаберной душонки сумасбродного, навязавшегося им клиента, а вместо сердца в груди многих из них давно уже бьется кусочек чего-то казенного, и вот он раз навсегда забирает напрокат, на все грядущие экстренные случаи, запасик условных фраз, словечек, чувствиц, мыслиц, жестов и воззрений, все, разумеется, по последней либеральной моде, и затем надолго, на всю жизнь, погружается в спокойствие и блаженство».

Достоевский оговаривается, что «это определение новейшего деятеля» он не относит к талантливому Утину, но «трескучих фраз он все-таки напустил не в меру много».

«Болезнь» пустословия — ив речах адвокатов, и в речах прокуроров — осуждал и Кони. Главным критерием для оценки выступления любой из сторон в суде он считал нравственное чувство, глубокое внутреннее убеждение. Он писал, что гуманизм суда проявляется не во всепрощении и оправдании виноватых, а в назначении справедливого наказания.

«Я никогда не сочувствовал… той жестокой чувствительности, благодаря которой у нас нередко совершенно исчезают из виду обвиняемый и дурное дело, им совершенное, а на скамье сидят отвлеченные подсудимые, не подлежащие каре закона и называемые обыкновенно средою, порядком вещей, темпераментом, страстью, увлечением. Я находил, что страсть многое объясняет и ничего не оправдывает; что никакой политический строй не может извинить попрания в себе и в других нравственного начала; что излишнее доверие, отсутствие или слабость надзора не уменьшают вины того, кто этим пользуется. Увлекаясь чувствительностью в отношении к виновному, нельзя становиться жестоким к потерпевшему, к пострадавшему, и к нравственному и материальному ущербу, причиненному преступлением…»

Об этом же говорит и Достоевский: «…ведь трибуны наших новых судов — это решительно нравственная школа для нашего общества и народа».

Выступление Достоевского не повлияло — да и не могло повлиять — на отношение к нему Кони. Ведь анализ конкретного судебного дела, сделанный великим писателем, не ставил под сомнение компетентность суда присяжных вообще. Можно только представить себе, как болезненно переносил Анатолий Федорович всякое упоминание о процессе, на котором в качестве подсудимой фигурировала мать двух его единокровных сестер.

Впрочем, газеты скрыли от публики, что Каирова является гражданской женой Федора Алексеевича Кони. Но для Достоевского этот факт, конечно же, не был секретом…

9

Несмотря на инцидент с Каировой, середина семидесятых годов была для Кони счастливым временем. Иногда он ощущал себя баловнем судьбы: известность, непререкаемый профессиональный авторитет, продвижение по службе, внеочередные чины… В январе 1874 года он награжден орденом св. Владимира IV степени, 2 октября 1875-го — произведен в чин надворного советника, а через три месяца, 1 января 1876 года, Кони уже коллежский советник. В должности вице-директора департамента министерства юстиции он прослужил менее двух лет. Когда надолго уходил в отпуск или болел Владимир Степанович Адамов, директор департамента, «толстый правовед, вскормленный департаментом, ловкий и отлично знающий языки, человек без всяких убеждений», Пален назначал Кони исполнять обязанности директора. Все были уверены, что пройдет немного времени и Анатолий Федорович будет окончательно водворен на место директора департамента. А оттуда открывались такие вершины… Но уже начинают набегать на горизонт тревожные облачка. Громкие слова министра о том, что ему необходимо иметь в министерстве «судейскую совесть», оказываются не более чем фразой. «Судейская совесть» хороша, если она сообразуется со взглядами и совестью самого министра и, как говорил Кони, с «видами правительства». А если ею руководят высшие интересы, красивые, прекраснодушные, но никак не укладывающиеся в прокрустово ложе повседневной практики, эта «судейская совесть» начинает тяготить.

В четверг на страстной неделе 1877 года Пален созвал совещание, на котором присутствовали товарищ министра Фриш, прокуроры палат Жихарев, Фукс, Евреинов и Писарев, правитель канцелярии Капнист, Адамов и Кони. Обсуждался вопрос о том, какие меры следует предпринять против революционной пропаганды. Анатолий Федорович высказал на совещании мысль о том, что поводом для этой пропаганды является «благородное сострадание к народным бедствиям и желание ему помочь».

Кони считал, что народники во многом нелепы, незнакомы ни с народом, ни с его историей, что к наиболее цельным из них примазываются разные фразистые пошляки, что у них нет ясных и прямых целей. Но… они, преступные перед законом, невежественные и самонадеянные перед историею и ее путями, — не бесчестные, не своекорыстные, не низкие и развратные люди, какими их старались представить с официальной стороны.

— Мало земли и много податей, — это понятно каждому, — говорил он, обращаясь к присутствующим. — Молодые крестьяне, гонимые малоземельем, чрезмерными сборами, вынуждены покидать семью и хозяйство и массами уходить в отхожие промыслы в город. Просрочка паспорта, его утрата, злоупотребления волостного писаря, которому не заплачена взятка, влекут за собою высылку по этапу. Отыскивая фабричную или просто поденную работу, крестьянин становится в положение вечной войны с нанимателем, ибо юридические отношения их ничем не определены и последствия их ничем не обеспечены… Необходимо, наконец, энергически двинуть наболевшие вопросы народной жизни, двинуть без вечных недомолвок и соображений о том, «ловко ли?», «удобно ли?»! А в отношении тех, кто уже обвинен в пропаганде, необходима большая мягкость…

В качестве первой меры Анатолий Федорович предложил установить в законе минимум наказания — до ареста на один месяц.

— Теперешняя система необдуманного и жестокого преследования не искоренит зла, но лишь доведет озлобление и отчаяние преследуемых до крайних пределов.

Флегматичный начальник Кони Адамов вскипел:

— Граф, — обращаясь к министру, сказал он, — у господина вице-директора виноваты все, кроме действительно виноватых! Виновато правительство, Государственный совет, виноваты мы с нашими судами. Нет, не о послаблениях надо думать, не о смягчениях, а надо бороться с этими господами всеми средствами! Я откровенно скажу: я их ненавижу и рукоплещу всем мерам строгости против них. Эти люди — наши, мои личные враги. Они хотят отнять у нас то, что нажито нашим трудом…

Адамов был женат на чрезвычайно богатой дочери генерала Шварца и имел до ста тысяч рублей серебром годового дохода.

— Да! Это все надо сообразить… — подавляя зевоту, сказал Пален. — Надо сообразить… Сразу решить нельзя. — Он позвонил, вошли слуги с холодным ужином а-ля фуршет.

Адамов от ужина отказался.

— Почему? — удивился министр.

— Сегодня страстной четверг, и я ем постное.

Кони, раздраженный таким фарисейством, не удержался:

— Вот, граф, Владимир Степанович считает грехом съесть ножку цыпленка и не считает грехом настаивать на невозможности снисходительно и по-человечески отнестись к увлечению молодежи.

— Позвольте мне иметь свои религиозные убеждения! — вскричал Адамов. — И свои политические мнения!

Пален хотел прекратить спор, но Кони потерял самообладание:

— Быть может, недалек тот час, когда вы предстанете пред судию, который милосердней вас; быть может, несмотря на ваше гигантское здоровье, этот час уже за вашими плечами и уже настал, но еще не пробил… Знаете ли, что сделает этот судия, когда вы предстанете пред ним и в оправдание своих земных деяний представите ему список своих великопостных грибных и рыбных блюд? Он разверзнет пред вами Уложение и грозно покажет вам на те статьи, против смягчения которых вы ратовали с горячностью, достойной лучшей цели!

Мрачная ирония судьбы — через два дня Адамов тяжело заболел и в июле умер.

…Когда Адамов ушел и участники ужина немного успокоились, Пален, признав правоту Кони и поддержавшего его Евреинова, произнес:

— Никто не приемлет на себя смелость сказать это государю… Во всяком случае, не я. Нет, покорнейший слуга, покорнейший слуга!

Кони «принял на себя смелость» высказать свои мысли великому князю Александру Александровичу, ставшему наследником престола после умершего Николая Александровича. Произошло это через год после совещания у Палена.

Константин Иванович Пален мог, конечно, в кругу ближайших сотрудников и признать, что ужесточением репрессий мало чего добьешься. Но он служил царю, эта служба вознесла его на самые вершины власти, и в намерения графа совсем не входило терять завоеванное положение. Пален оставался верным сыном своего класса. И когда Фриш, будучи еще обер-прокурором сената, подал ему записку об учреждении особых тюрем для политических преступников, где предполагалось наказание до ста ударов розгами, «здравого смысла» у Константина Ивановича хватило лишь на то, чтобы уменьшить число ударов со ста до шестидесяти.

Естественно, что в присутствии Кони граф чувствовал себя все более и более неуютно. Его начали раздражать возражения своего сотрудника, вечные ссылки на «дух новых судебных уставов». Палена коробила легкая ироническая улыбка, змеившаяся на тонких губах Анатолия Федоровича, когда тот читал его же резолюцию на рапорте прокурора полтавского суда: «Необходимо исходатайствовать закон, на основании которого училищному начальству предоставляется право подвергать наказанию всякого студента или ученика, занимающегося пропагандою».

И Кони уже не радовала, как прежде, «бесплодно протестующая, опутанная канцелярской паутиной, роль «советника при графе Палене».

В мае 1877 года Пален предложил Анатолию Федоровичу поехать в Харьков прокурором судебной палаты. Кони отказался. Ему не хотелось расставаться со своими друзьями из «Вестника Европы», не хотелось покидать кафедру уголовного права в училище правоведения. Он надеялся стать директором департамента вместо тяжело заболевшего Адамова, а как один из вполне устраивавших его вариантов указал Палену на вскоре освобождающееся место председателя Петербургского окружного суда.

Окончательный разрыв между Кони и Паленом произошел 13 июля 1877 года, в тот день, когда петербургский градоначальник Трепов незаконно приказал высечь политического осужденного Алексея Степановича Боголюбова (Емельянова). Кони высказал свое возмущение министру, но оказалось, что и сам Пален причастен к порке. Трепов, не застав дома Кони, к которому приезжал советоваться: сечь Боголюбова или не сечь — пришел за советом к Палену. И министр вполне одобрил флигель-адъютанта.

— Ах! Оставьте меня в покое! — выйдя из себя, заявил Пален Анатолию Федоровичу, возмущавшемуся действиями Трепова. — Какое вам дело до этого? Это не касается департамента министерства юстиции; позвольте мне действовать как я хочу и не подвергаться вашей критике; когда вы будете министром, действуйте, как знаете, а теперь министр — я и в советах не нуждаюсь…

Через несколько дней после этого разговора Пален дал понять Кони, исправлявшему должность директора департамента вместо умершего Адамова, что он, несмотря на несомненное на то право, назначен директором не будет…

А в конце декабря его назначили председателем С.-Петербургского окружного суда вместо «образцового ташкентца» А. А. Лопухина, ставшего прокурором палаты. Одновременно Кони был пожалован чином статского советника.

Загрузка...