СМЕНА ЦАРСТВИЙ

1

«Убийство Александра II. Слезы короля репортеров. Равнодушное настроение на улице. Невозможная двусмысленная редакция извещения в «Порядке»… Моя статья. Устройство детей отца. Тяжелые хлопоты. Советы милого Касьянова. Разные отношения Стасюлевича и Гончарова к этому вопросу. Озлобление Н. К. Христиановича… Поклон мне в ноги старухи Каировой. Дети в гимназии Обневской…

Из записной книжки Кони «Элизиум теней».


Первого марта 1881 года, в воскресенье, на набережной Екатерининского канала был тяжело ранен Александр II. Он возвращался из манежа Инженерного замка, где присутствовал при разводе, когда под его карету бросили бомбу. Были убиты кучер, несколько казаков и мальчик-разносчик, случайно проходивший мимо. Царь вышел из сильно разрушенной кареты живой и невредимый. Невдалеке полицейские обыскивали одного из террористов. Начальник охраны Дворжицкий стал докладывать царю об убитых, когда прогремел новый взрыв. Александру оторвало ноги. Ехавший вслед за государем великий князь Михаил Александрович отвез императора в Зимний, где он вскоре скончался.

О покушении на императора и о его смерти Кони узнал, заглянув в редакцию «Порядка», от «короля репортеров» Юлия Осиповича Шрейтера.

«На заявление мое об обязанности газеты высказаться в такой исторический момент прямодушно и решительно, — вспоминал Анатолий Федорович, — мне сказали, что в типографию уже отосланы необходимые строки. На другой день оказалось, однако, что краткость этих строк, их неопределенность и некоторые могущие подавать повод к двусмысленным толкованиям, неудачные и по форме выражения возбудили почти общее недоумение и даже протест».

Михаил Матвеевич попросил Кони немедленно дать передовую в номер. Никогда еще Анатолий Федорович не писал с такой лихорадочной поспешностью и такую ответственную статью. Картина преследований революционно или даже либерально настроенной молодежи, преследований по ничтожному поводу и без повода, нарисованная им в «Политической записке» для наследника престола три года назад, вновь встала перед глазами. «Репрессиями ничего не добьются, — думал он. — Неужели опыт прошедших лет ничему не научил? Может быть, теперь, в эти скорбные дни, новый государь вспомнит, о чем писал я ему в записке?»

«Будущее, за исключением того, что превышает всякие человеческие соображения и предвидения, всегда находится более в руках тех, кто поймет вполне истинные потребности настоящего и овладеет главным руслом течения общественной мысли в данную минуту» — такое напутствие вступившему на престол Александру Александровичу в передовой статье «Порядка» было весьма прозрачным намеком. Но Кони и хотел, чтобы его все поняли. Не составляло труда догадаться, что это за «главное течение общественной мысли» в России восьмидесятых годов. А для тех, кто не понял бы намека, следовало разъяснение:

«Ни суровая репрессия последних лет, ни примирительное направление истекшего года — не уничтожили этой болезни. (Революционных и террористических выступлений. — С. В.)

Первая лишь принижала и обезличивала общество, — второе, давая лучшее сегодня, ничего верного не обещало и не гарантировало на завтра. Начинают говорить, что и против этого направления неизбежна реакция. Для нее, без сомнения, найдутся сторонники и советники. Но совет их будет продиктован или непониманием задач и истории своей родины — или не добрым чувством».

И еще в передовой прямо говорилось, что «суровые меры стеснения доказали свою неприглядность и односторонность», и новому самодержцу следует посоветоваться с «излюбленными людьми».

Одним из самых «излюбленных людей» был у Александра III Победоносцев. Но уж, конечно, не его имел в виду Кони, а скорее людей, которые могли бы составить некое подобие думы или парламента. Ведь и граф Лорис-Меликов, уговаривая покойного Александра II создать в России представительное учреждение, говорил лишь о «сведущих людях». Ни у кого из окружения царя не поворачивался язык произнести слова «конституция». У Победоносцева повернулся…

8 марта, на заседании Государственного совета, бледный, как полотно, взволнованный, он обрушился на проект Лорис-Меликова.

Государственны!! секретарь Перетц записал речь Константина Петровича почти дословно:

«— При соображении проекта, предлагаемого на утверждение Ваше, сжимается сердце…

— Нам говорят, что для лучшей разработки законодательных проектов нужно приглашать людей, знающих народную жизнь, нужно выслушивать экспертов. Против этого я ничего не сказал бы, если бы хотели сделать только это. Эксперты вызывались и в прежние времена, но не так как предлагается теперь. Нет, в России хотят ввести конституцию, и если не сразу, то, по крайней мере, сделать к ней первый шаг… А что такое конституция? Ответ на этот вопрос дает нам Западная Европа. Конституции, там существующие, суть орудие всякой неправды, орудие всяких интриг.

— Народ наш есть хранитель всех наших доблестей и добрых наших качеств; многому у него можно научиться. Так называемые представители земства только разобщают царя с народом. Между тем правительство должно радеть о народе…

— А вместо того предлагают устроить нам говорильню, вроде Французских Генеральных штатов. Мы и без того страдаем от говорилен, которые, под влиянием негодных, ничего не стоящих журналов, разжигают только народные страсти. Благодаря пустым болтунам, что сделалось с высокими предначертаниями покойного незабвенного государя?.. К чему привела великая святая мысль освобождения крестьян?.. К тому, что дана им свобода, но не устроено над ними надлежащей власти, без которой не может обойтись масса темных людей.

— Потом открылись новые судебные учреждения — новые говорильни, говорильни адвокатов, благодаря которым самые ужасные преступления, — несомненные убийства и другие тяжкие злодейства, — остаются безнаказанными.

— Дали, наконец, свободу печати, этой самой ужасной говорильне, которая во все концы необъятной русской земли, на тысячи и десятки тысяч верст, разносит хулу и порицание власти.

— И когда, государь, предлагают Вам учредить, по иноземному образцу, верховную говорильню?.. Теперь… — когда по ту сторону Невы, рукой подать отсюда, лежит в Петропавловском соборе непогребенный еще прах благодушного русского царя…»

Но ведь не о конституции шла речь в проекте Лорис-Меликова! И не мог предлагать он ничего подобного — даже в мыслях не было такой смелой идеи у героя Карса, совсем недавно полновластного диктатора России.

Как справедливо сказал граф Милютин: «Ваше величество, не о конституции идет у нас теперь речь. Нет ее и тени. Предлагается устроить на правильных основаниях только то, что было и прежде».

Вопрос о проекте Лориса был предрешен. Как и вопрос о самом диктаторе, о графе Милютине, министре финансов Абазе и некоторых других влиятельных чиновниках. Даже великого князя Константина Николаевича заставил новый император уйти с поста председателя Государственного совета и удалиться в Крым. С глаз долой. Цветочки разводить. Его резиденцию — Мраморный дворец Александр III и Победоносцев считали «рассадником либерализма».

На следующий день хоронили «почившего в бозе» Александра Николаевича.

«В церемониальной экспедиции, заведывающей погребением, страшный беспорядок. В случае сомнений, которых возникает много, там не добиться толку. К общему стыду нашему должно сказать, что и дежурство при теле покойного императора неисправно, по крайней мере по ночам. В ночные часы нередко вовсе не являются некоторые из лиц, назначенных дежурными…

И при такой небрежности позволяют себе говорить о преданности монарху. А при жизни его эти не являющиеся теперь — считали бы для себя величайшим счастьем вблизи его хотя десятую часть времени, назначенного для дежурства; многие из них готовы были бы скакать для этого на край света!»

В этой обстановке статья Кони в «Порядке» прошла незаметно для властей. Во всяком случае, репрессий не последовало. Анатолий Федорович в своих воспоминаниях о «Вестнике Европы» упоминает, что на следующий день по выходе № 61 «Порядка» была воспрещена розничная его продажа, но среди цензурных материалов о «Порядке» нет сведений об этом.

Равнодушие в среде высших чиновников, несущих караул у гроба государя, равнодушное настроение на улице в день похорон…

Последние годы царствования Александра II вызвали разочарование даже у тех, кто вначале приветствовал его реформы.

«Странное, полунаивное, полутщеславное пристрастие к льстивым парадоксам и паралогизмам: «обожаемость государя», — «взаимность любви царя и народа», — «царь — освободитель», — «царь — мученик», и т. п. Освобождена была от крепостного права только одна четверть, или около одной трети всего населения. Все остальные никакою свободой не воспользовались. Даже последнее выражение «мученик», в сущности, не точно. Вся постоянная дутость официального языка ниже того умственного уровня, на котором подобает стоять самодержцу».

Валуев записал эти злые слова в своем дневнике в ту пору, когда никакой властью уже не пользовался, находился в отставке. А будучи министром внутренних дел, председателем кабинета министров, и сам немало способствовал возникновению «дутости официального языка». Его скрытая оппозиция — если только она не была попыткой отмежеваться в глазах потомства от тех, кто «жадною толпою» стоял у трона, — являлась оппозицией «для внутреннего употребления». Среди высших чиновников империи Валуев не был одинок в своем сарказме, в сарказме всегда запоздалом, а потому лишенном всякого практического значения.

2

Немало беспокойства доставляли Кони дела семейные. Квази-семейные, как он называл их. После смерти отца он взял на себя заботу о девочках — Оле и Миле (Людмиле), определил в частный пансион, а потом в частную гимназию.

Девочки росли, требовалось время для того, чтобы всерьез заняться их воспитанием и образованием, а времени не было. При том, что в письмах к родным и друзьям Анатолий Федорович часто — если не сказать, постоянно — жаловался на свое нездоровье, в них почти нет упоминания о тех постоянных хлопотах, которые были связаны с заботами о молодых сестрах, о сосланном в Сибирь брате и его семье. Лишь иногда, наверное, в те дни, когда на душе было особенно сумрачно, позволял себе одну-две фразы:

«Дорогая Любовь Исааковна, к сожалению я не могу наверное обещать быть у вас в среду, но постараюсь. Я совсем разстроен новыми осложнениями, идущими из того же, известного Вам, quasi-семейного источника», — пишет он супруге Стасюлевича.

И тут же прорывается, словно стон сквозь зубы: «Иногда я себя спрашиваю… за что я, человек труда в «поте лица», должен принимать все эти жертвы, когда он, баловень судьбы от колыбели, мог со спокойною совестью пропить в год 20 т. р. чужих денег…»

Чувствовал он себя стесненно и в средствах, подрабатывал чтением лекций. Казалось бы, одинок, высокий пост и соответствующий оклад, но, кроме содержания девочек, каждый месяц посылка в Сибирь — помощь брату, матери. «Это бы ничего, если бы не денежный вопрос, — писал Анатолий Федорович Морошкину. — В этом отношении в последние годы приходится тяжеловато, и при петерб. дороговизне мои 4300 р. — сумма недостаточная и заставляет меня держаться за училище. Шесть лекций в неделю меня утомляют ужасно, — фатовство и преждевременный карьеризм большинства «государственных младенцев» отнимают желание зарабатывать свой хлеб».

Все печали, нервное расположение духа отступали на второй план, исчезали, когда по субботам приходили Оля и Миля, «его» девочки, и мрачноватая квартира наполнялась их звонкими голосами. Стараясь скрыть улыбку, с серьезным — согласно ответственности момента — лицом он выслушивал их отчет об успехах в занятиях, оттаивал душою, когда они поочередно читали стихи. Потом праздничный обед…

«По субботам я оживаю. Ко мне приходят мои девочки. Я исполнил, как умел, свой долг перед памятью отца. После долгих и тщетных трудов узаконить или усыновить их, я добился, что им разрешено носить фамилию Кони и иметь отчество Федоровых. Хлопоты по этому вопросу представляли немало комического. Персоны предержащие власть думали, что я прошу о своих незаконных детях, а я лукаво помалкивал. День, когда это было разрешено, был единственным счастливым днем в прошлом году. Я долго простоял над бедною могилою, придя отдать ему отчет в том, что отныне дети, которых он так любил, не омрачат его памяти упреком за свою безродность. Оне растут и крепнут (старшей уже 15 1/2 лет) — живут у очень хорошей старушки, содержательницы пансиона, и отлично учатся в гимназии. Их мать, тебе не безъизвестная имела хорошее место в «Голосе» и жила в Вене. Значительную часть расходов на детей высылала она, а я откладывал на их имя в банк таковую же часть на черный день. Но черный день пришел скорей, чем я думал. Барыня эта… перессорилась со всеми редакциями и ныне приехала в Петербург, где сидит без всякой работы. Дети ложатся всем грузом на меня и ничего уже откладывать не придется, ибо их воспитание и содержание обходится не менее, как в 1200 р. с. — Но это бы еще ничего, а дурно, что дети инстинктивно к ней привязаны и я не могу лишать ее материнских прав, а между тем она может иметь самое вредное на них нравственное влияние. Придется много и тяжело бороться. Субботу и воскресенье оне проводят у меня — и я становлюсь семьянином: читаю с ними, гуляю, обедаю, играю в шахматы и т. д. — и день проходит незаметно. Такова милость Господня: то, что меня страшило при мысли об отце и грозило мне сделаться тяжелою обузою обратилось мне в радость».

Анатолию Федоровичу пришлось пережить и горькие минуты — вскоре у Оли проявились симптомы нервного заболевания, а потом и помешательства. В 1884 году ее пришлось поместить в психиатрическую лечебницу, где она и скончалась.

3

Гатчинский парк выглядел унылым и пасмурным. Серо-голубые пятна снега в овражках создавали впечатления непростительной неряшливости — словно дворники, убирая парк, позабыли его как следует вымести. Могучие узловатые липы, еще не проснувшиеся после зимы, стойко мокли под мелким сеющим дождиком. Но уже порозовели, наполнились жизненными соками тонкие ветви тальника и сирени.

«Весна придет в срок, — подумал Константин Петрович, разглядывая кусты, вокруг которых расхаживали угольно-черные грачи. — Весну не отложишь, как можно отложить до лучших времен неприятное дело… Природа неумолима». Он вдруг остро почувствовал свою одинокость, незащищенность и тут же осадил себя: «Ну что я, право! Господь меня не оставит…» Он боялся ранних весенних дней, боялся глухого вязкого тумана над тающими снегами, пронзительных мартовских ветров. С каждым годом все острей и острей чувствовал весной нездоровье.

…С низким поклоном лакей принял у Победоносцева шинель. Константин Петрович долго протирал белоснежным батистовым платком чуть запотевшие узкие очки, с удовольствием отмечая про себя, что жизнь во дворце с его прошлого приезда вошла в колею: не чувствовалось суеты и нервозности, никто никуда не спешил с озабоченным видом. «И с богом, — подумал он. — При дворе великого государя не должно быть ни суеты, ни праздности». В то, что государь должен стать великим, Константин Петрович хотел искренне верить. Ведь он был его воспитателем.

Но вид государя огорчил Победоносцева. Александр выглядел подавленным, его светлые глаза были тревожны. Победоносцева он встретил, как всегда, ласково. И прятал глаза, словно боялся, что его наставник прочтет в них тревогу. А нынче ведь он государь, и тревогу, которая не покидала с того момента, как легла на плечи ответственность за огромную и неспокойную Россию, никто не должен видеть. Никто. Даже Константин Петрович.

— Что в столице? — спросил он, усадив Победоносцева на небольшой пуфик в своем строгом квадратном кабинете.

— Твердость уважают даже враги, ваше величество… — с несвойственной ему патетичностью начал Константин Петрович.

— Мне их уважение… — крутанув головой, сердито бросил государь. — Когда Россия объединится вокруг манифеста, никакие враги нам будут не страшны…

— Кроме тех, кто надевает личину друзей.

Александр посмотрел на Победоносцева, словно приглашая его высказаться конкретнее.

— Лорис и Абаза неодиноки в своем либерализме, — сказал Константин Петрович. — Проекту их говорильни сочувствовали многие. Сейчас они поджали хвост, но в головах прежний сумбур и никакой стройности…

— Давеча в Государственном совете вы преподали им блестящий урок, — оттаял Александр. — У них теперь есть время образумиться.

— Ваше величество, моих слабых сил не достанет, чтобы образумить либералов. Но это сделает русский народ, хранитель всех наших доблестей и добрых наших качеств. — Константин Петрович достал из папки несколько писем. Поправил очки, приготовился читать, но император протянул к письмам руку:

— Когда читаю сам, лучше разумею. — Он быстро пробежал первый листок:

«…Антиконституционная партия в России очень сильна, к ней принадлежат люди, считающиеся либеральными, и все они убеждены, что конституция произведет революцию. Пишущие эти строки находят, что конституция была бы менее преждевременна… нежели суд присяжных, оправдывающий все преступления и тем деморализующий народ. Чудовищное оправдание Веры Засулич дало дерзость и силы нашим нигилистам. Теперь одно и главное — строгость, беспощадная строгость. Казнь, заключение, ссылка…»

— Неглупо. — Александр перевернул листок в поисках подписи. И не нашел. По его лицу пробежала легкая тень неудовольствия.

— Люди пишут такие письма от души, — сказал Победоносцев. — Они не ищут себе за это ни похвал, ни чинов, поэтому и не подписывают. Это голос народа.

Император бросил письмо на стол, взялся за другое. Удивленно поднял брови:

— Опять Засулич?

— Да, ваше величество. Народ считает, что, оправдав террористку, власти и печать спустили с цепи всю свору нигилистов…

— Не власти, — прервал Александр Победоносцева, — а конкретные люди. О них и пишут.

— Конечно, — согласился Константин Петрович, — судили конкретные люди. Но помните, государь, я вам рассказывал, как безумно вели себя на суде наши сановники, как вопили и радовались оправданию террористки? Что это было? Только ли ненависть к Федору Федоровичу Трепову? Или… Я даже боюсь думать об этом!

— Влияние минуты. Психоз.

— В иную минуту человек раскроет себя так, как не сможет раскрыть за всю жизнь, — сказал Победоносцев и по едва уловимой гримасе, пробежавшей по лицу императора, понял, что Александру не нравятся его слова. Он тут же решил исправить свою ошибку: — Но таких людей единицы…

Получилось глупо. Каких людей? Тех, которые могут раскрыть себя? Константин Петрович сам почувствовал несуразность сказанного, но Александр понял так, как ему хотелось:

— Слава богу, что единицы. И пишущий письмо такого же мнения. Вот: «По нашему все эти «балаганных дел мастера», изменники: Кони, председатель судивший Засулич, Александров защищавший ее, прокурор столь осторожно обвинявший ее, присяжные…»

— Боже мой, боже мой, — вздохнул Константин Петрович, заметив, как лицо Александра заливает краской.

— «Подпольная пресса действует, — раздражаясь, продолжал читать Александр, — ругает царя, сердечную, бедную царицу, грозит ей за голову суки Перовской… Все расшаталось, все колеблется, печать мутит и без того мутную воду…» Это у них самих мозги расшатались! — вспылил Александр. — Так мы их вправим! Вправим. — Он сжал письмо в кулаке и тут же бросил, словно ожегся. — Тоже анонимное?

Победоносцев кивнул и пододвинул царю всю пачку.

— Остальные с подписями…

— Читать нет времени. Смею думать, что народ мой поддержит своего императора в трудный час…

— Да, ваше величество. Россия была и будет самодержавной.

— А Михаил Тариэлович вас сильно не любит, — неожиданно сказал Александр. — Заботится только о личном преобладании, ссорит людей, занимается интригами — а вы ему мешаете…

Константин Петрович слегка пожал плечами.

— Только он просчитается. Я верю вам, а не ему.

— Спасибо, ваше величество, — голос Победоносцева дрогнул. — Я служу вам и России.

— А Кони, такой ли он способный, как о нем говорят? Может быть, вся его слава — выдумка либеральных газет? Дым?

— Без шелкоперов здесь не обошлось, — подтвердил Победоносцев. — Да и сам господин Кони не без честолюбия. Падок до славы. Способностей изрядных, но либерал. Помните его «Записку» о злоупотреблениях власти?

Александр кивнул.

— Изрядно талантлив и потому — опасен. — Он сжал тонкие губы и осуждающее покачал головой. — Я его заприметил еще в университете, среди своих студентов…

— Константин Петрович! — Александр хитро посмотрел на Победоносцева и рассмеялся. Хлопнул руками по подлокотнику кресла. — Константин Петрович! Что же это получается? Вы, оказывается, преподаете одновременно и будущему императору, и либералу Кони?! — Лицо императора наконец-то утратило свою угрюмость, разгладилось, и глаза повеселели. — Мне, конечно, лестно, что питомцы ваши так способны к наукам, но занятно, право, занятно…

Победоносцев тоже заулыбался.

— А если поискать, может, и нигилист среди ваших учеников найдется?

— Пути господни неисповедимы, — сказал Константин Петрович, и Александр вдруг оборвал смешок и нахмурился.

— Да, неисповедимы. В кабинете папа нашли завещание. — Он открыл ящик стола, достал большой конверт с императорским вензелем, вынул два листа бумаги, протянул Победоносцеву.

Константин Петрович быстро пробежал глазами первый. Это был акт о женитьбе шестого июля прошлого года Александра II на Екатерине Михайловне Долгорукой, подписанный генерал-адъютантами Адлербергом, Трофимовым и Рылеевым. Обо всем этом Победоносцев узнал на следующий день после свершения таинства брака от протоиерея Большого собора Зимнего дворца Никольского.

На другом листе было завещание:

«Ливадия 9/21 ноября 1880 г.

Любезный Саша.

В случае моей смерти поручаю тебе жену мою и детей наших… Дружба, которую ты не переставал оказывать, с первого дня твоего знакомства с ними, и которая была для нас истинною отрадой, служит для меня лучшим ручательством, что ты их не оставишь и будешь их покровителем и добрым советником. — «Как бы не так… — внутренне усмехнулся Победоносцев. — «Любезный Саша», не без его влияния с осуждением относился к этой связи и жалел мать, а княгиню Юрьевскую ненавидел.

Он дочитал завещание до конца и молча, не поднимая глаз, положил на стол.

— Что вы скажете об этом, Константин Петрович? — спросил Александр.

— Это очень личный документ, государь, — тихо ответил Победоносцев. — Между вашим отцом и вами никто не должен стоять. Только бог.

Александр молча вложил листочки и пакет, убрал его в стол. Сказал будничным голосом:

— Теперь о делах насущных. Я сказал дяде Константину Николаевичу, что ему лучше всего уехать из Петербурга. Пусть занимается цветочками в своей Ореанде. А Государственный совет я поручу великому князю Михаилу Николаевичу…

Победоносцев согласно склонил голову. Сказал:

— Да, государь, здесь тоже требуется твердая рука. Упадок нравов коснулся и совета. Под крылом у Егора Абрамовича Перетца засели щелкоперы. В Государственном совете невозможно сказать задушевного искреннего слова. Сразу шу-шу, сразу в печать…

— А как вам граф Николай Павлович[28]? — никак не среагировав на выпад Победоносцева, спросил Александр.

— Я имел счастье докладывать вам, ваше величество, о графе Игнатьеве у меня самое лестное мнение…

— Не ошибемся? Уже то хорошо, что он коренной русак…

…Они обсуждали государственные дела довольно долго. В час Александр поднялся:

— Позавтракаете с нами? Мария Федоровна будет рада.

За завтраком государь был весел, шутил с императрицей.

— А знаешь, Маша, Константин Петрович не только великих князей воспитывает. Один из его учеников — небезызвестный тебе Анатолий Кони.

— Константин Петрович умеет выбрать себе талантливых учеников, — улыбнулась Мария Федоровна.

Александр просиял. Сказал шутливо:

— Он же либерал, Маша. Оправдал Засулич.

— Мне рассказывали, что Кони очень любил твоего папу…

Александр посмотрел на Победоносцева. Ждал от него подтверждения. Но Константин Петрович промолчал. Он вспомнил вдруг пущенную в свете злую шутку о «гатчинских узниках» и подумал о том, что супругам здесь живется спокойнее. Вон императрица так и светится вся и смотрит на своего Сашу чуть ли не с обожанием. Мелькнула мысль: «Почаще бы надо навещать их, Гатчина — не суетная столица, здесь все располагает к доверительности, к откровенному разговору. Но уж больно далеко! И не поедешь без вызова, а бумаге не все доверять можно…»

Какая, казалось бы, простая и мудрая мысль, но прошли годы, и когда-то обостренное чувство осторожности изменило Победоносцеву. На троне уже царствовал его очередной воспитанник — Николай II, и Константин Петрович согрешил, написал одному из своих корреспондентов о том, что новый государь не оправдал его надежд. Корреспондент Победоносцева умер, письмо показали царю… Но все это еще впереди. Пока же Константин Петрович набирал силу. Современники отмечают, что после воцарения Александра III у него появились «некоторая важность и чувство собственного значения». Еще бы, император так часто совещается с ним.

…— Константин Петрович, — нарушил молчание государь, — граф Николай Павлович советует воспользоваться услугами Каткова. Я согласился с ним — Михаил Никифорович может помочь в подготовке «Манифеста»…

— Разделяю ваше мнение, государь. — Победоносцев с удовольствием положил в рот птифур с шоколадным грибком. Запил крепчайшим душистым чаем. Его впалые щеки чуть порозовели, в узких стеклах очков блеснул зайчик несмелого петербургского солнца.

Александр, глядя на своего бывшего учителя, подумал: «И почему его окрестили «русским китайцем?» Из-за стремления вернуть столицу в Москву, в Китай-город? Или из-за внешности? Да ведь не похож он на китайца, не похож…»

Мысль о китайцах напомнила Александру о загранице.

— Главная мысль «Манифеста» — напомнить господам либералам, что в России есть царь! — Он слегка приложил кулак к чайному столику, но удар получился все же мощный. Зазвенели чашки, с большого чайника свалилась крышечка и покатилась к краю. Мария Федоровна успела ее поймать и укоризненно посмотрела на мужа:

— Саша…

— И не надо бояться, что о нас в Европе подумают…

— Бог с ней, с Европой! — усмехнулся Константин Петрович. — Не заводить же нам по их примеру Генеральные штаты.

…Прощаясь, Александр предложил Константину Петровичу осмотреть дворец.

— Портрет императора Петра Алексеевича на коне, писанный Жувене, очень хорош! И Генрих IV… В залах бельэтажа вам понравится! — Он так сжал Победоносцеву руку, что тот с трудом удержался от стона. Никак не мог привыкнуть.

О главной достопримечательности Гатчинского дворца — портрете Павла Петровича в образе мальтийского гроссмейстера, Александр не упомянул. Портрет этот был запрятан подальше от членов царской семьи, в крошечную проходную комнатку «Арсенального каре».

Возвращаясь поездом в Петербург, Константин Петрович думал о том, что разговор с Александром сложился очень удачно. Падение ненавистного Михаила Тариэ-ловича предрешено. За ним падет и Абаза. И главное — «Манифест»! Вот только приглашать ли Каткова?! И дернул же черт за язык Игнатьева предложить его в помощь! Спору нет, это человек верный и влиятельный. Но тем хуже — зачем делить с кем-то ответственность и… славу за «Манифест»?

Пройдет немного времени, и Михаил Никифорович Катков будет пытаться «получить награду» за участие в написании «Манифеста». «При безлюдье, на которое Вы справедливо жалуетесь, — напишет он Победоносцеву, — и мною не следовало бы пренебрегать». Но… если и «не пренебрегли», то и не возвысили. Константин Петрович хотел быть на вершине один. Правда, «вершину» эту нельзя было увидеть, но в царствование Александра III — «миротворца», каждый эту вершину чувствовал.


Анатолий Федорович иногда встречался с Победоносцевым в «Эрмитаже», в большой квартире на Английской набережной, которую княгиня Мария Клавдиевна Тенишева сняла специально для вечеринок и чаепитий со своими друзьями. Константин Петрович обычно являлся к пятичасовому чаю. Общество веселых, раскованных художников и издателей мало импонировало ему. Наверное, поэтому так обрадовался он, когда увидел Кони. Но Анатолий Федорович уже не мог перебороть в себе недоверия и неприязни к всесильному когда-то «серому кардиналу». Разговор получился чересчур вежливый и пустой. На следующий раз они только раскланялись.

Один из участников тенишевских вечеров на Английской набережной оставил любопытные воспоминания о Победоносцеве:

«Российский «Великий инквизитор»… не принимал участия в общих со всеми беседах, а уединился с княгиней в уголке у окна. Бледный, как покойник, с потухшим взором прикрытых очками глаз, он своим видом вполне соответствовал тому образу, который русские люди себе создали о нем, судя по его мероприятиям и по той роли, считавшейся роковой, которую он со времен Александра III играл в русской государственной жизни.

Это было какое-то олицетворение мертвенного и мертвящего бюрократизма, олицетворение, наводившее жуть и создававшее вокруг себя леденящую атмосферу. Тем удивительнее было то, что Победоносцев умел очень любезно, мало того — очень уютно беседовать, затрагивая всевозможные темы и не высказывая при этом своих политических убеждений. Что могло притягивать этого казавшегося бездушным и закостенелым человека к княгине? Ведь умный собеседницей ее нельзя было назвать, и едва ли у них находились какие-либо общие интересы. Остается предположить, что Победоносцеву княгиня нравилась как женщина, что он просто находил известное удовольствие и известное освежение в бесхитростной болтовне с ней».

Да, к тому времени, о котором здесь идет речь, когда-то всесильный Константин Петрович уже порастратил свою силу и влияние. На похоронах Д. С. Сипягина в Александро-Невской Лавре Григорий Гершуни должен был стрелять в Победоносцева, но, стоя рядом с ним, увидел, как Константин Петрович «вытащил из кармана какой-то старомодный фуляр» и начал громко сморкаться. «Стало противно даже смотреть на мерзкого, плюгавого, слезящегося старикашку…»

Лаговский стрелял в Победоносцева в окно его квартиры на Литейном. Но… Оказалось, что он целился лишь в тень Константина Петровича. Не хотело принять Победоносцева даже море — в Севастополе он оступился со сходни и упал. Спас его гипнотизер Осип Фельдман, прыгнувший следом в воду…

Загрузка...