«ТЯЖКИЙ ОПЫТ ЖИЗНИ»

1

Январским вечером 1885 года Кони послал к Л. Г. Гогель нарочного с письмом:

«Мне хочется, дорогая Любовь Григорьевна, Вам первой сообщить о том, что я получил сейчас письмо министра юстиции с извещением о назначении моем Обер-прокурором Уголовного Кассационного д-та Сената. Мне хочется думать, что по доброте Вашего сердца, Вы порадуетесь тому, что после десяти лет нравственных страданий и относительного умственного бездействия, я снова получаю возможность работать с сознательною пользою и прилагать к делу, по мере сил, мои способности, которые мне даны Богом. В минуты ожесточенных нападений на мои действия, личность и убеждения, в годы долголетнего выражения отчуждения, в тоскливые дни чуждой сердцу работы, я говорил себе словами Иеремии: «Гонимы, но не оставляетесь, — низлагаемы, но не погибающи», и твердо стоял на своем посту, уверенный в своей правде. Нынешний день оправдывает эту уверенность. Если бы не было уже 10 1/2 часов и если бы я знал, что застану Вас одну, — я бы пришел к Вам. В эту минуту мне так хочется пожать Вашу руку, услышать Ваш голос…»

И тут же, в постскриптуме, «…в настоящую минуту, как другу, говорю Вам твердо и сознательно, что я все-таки желал бы больше всего, чтобы этот год был для меня последний».

Что это? Поза? Усталость от жизни, от борьбы? Неверие в возможность личного счастья? И неверие в победу добра? Это вопросы без ответов.

Одно можно сказать определенно — поддержка друзей была ему почти единственной опорой. Поддержка Любови Григорьевны Гогель, старика-«моховика» Ивана Александровича Гончарова, приславшего в субботу, 2 января, взволнованную весточку:

«До слез рад Вашему назначению! Я все ждал; завтра хотел сам идти за справкой.

Тяжкий опыт жизни прожог Вас своим спасительным огнем, и Бог вынес Вас из пучины, указал куда и как идти! С Богом же дальше, в путь, прямой указанный, не сворачивая. Молитесь же Ему — и как судья — блюдите правду, как человек — храните честным сердце — до могилы! Вы думаете — это я говорю Вам? Я бы не позволил себе. Это говорит Вам оттуда Ваш отец, мой бывший сверстник и товарищ!»

«Тяжкий опыт жизни прожог Вас своим спасительным огнем…» Сказать так точно, так образно мог только автор «Обыкновенной истории». И его напутствие — блюсти правду, хранить честным сердце, ко многому обязывало молодого обер-прокурора сената.

Все друзья радовались новому назначению Кони. Седьмого февраля Д. Кавелин писал Любови Исааковне Стасюлевич: «…Третьего дня — хвалебнейший гимн Кони по случаю его нового назначения. Я очень радовался, читая эту статью в «Новостях». Давно пора отличить между судейскими буквоедов (к числу которых, к сожалению, часто приходится причислять нашего друга Спасовича) от действительных юристов. Буква и бумага нас совсем заела…»

Сочувствие и оценка близких друзей — немногочисленных, но верных, — укрепляли в нем решимость, веру в то, что дорогу он выбрал правильную. А ведь столько соблазнов было вокруг — казалось, и жертв от тебя особых не требовалось, чтобы достичь многого. Министерского портфеля, например. Когда-то согласиться с министром, когда-то просто промолчать, вовремя выступить в печати с идеями, близкими царю, Константину Петровичу… Кони мог сделать это даже без особого ущерба своей уже сложившейся репутации либерала — там, наверху, иногда больше радовались сдержанному сочувствию либералов, чем оголтелым восхвалениям откровенных «охранителей». Но он знал, что его только терпели. Вот и сейчас назначили обер-прокурором и тотчас чувствительно щелкнули по носу. На приеме по случаю назначения Александр, поздоровавшись, не подал Кони руки. Сказал почти сердито:

— Надеюсь, что своей будущей деятельностью заставите позабыть свою ошибку.

Такой поступок императора означал крайнюю степень неодобрения. Тут же, во дворце, кое-кто обратился к Анатолию Федоровичу с выражением фальшивого сочувствия, другие советовали подать в отставку.

В который раз он повторил себе: «Я служу делу, а не лицам». И остался. Иначе надо было бы послать к черту всю службу, уйти, как советовал Пассовер, из «стойла». Ведь его представления о деле, о пользе России сильно расходились с идеями тех, от кого зависело «ослепительное будущее».

А приступы меланхолии, мысли о смерти… Что ж, они повторялись и в будущем. Жизнь была такая. Как обер-прокурор уголовно-кассационного департамента, Кони постоянно занимался рассмотрением уголовных дел. В его поле зрения были или преступники, или невинно осужденные. Но за невинно осужденными стояли преступления — лжесвидетельство, полицейское давление, неправый суд. И это было особенно невыносимо. Да еще «наша кассационная бордель», как называл в сердцах Анатолий Федорович свой департамент.

В статье 247 Учреждения Правительствующего сената говорилось, что сенатор «долженствует памятовать, что обязанность судьи есть: почитать свое отечество родством, а честность дружбою и более всего отыскивать средства к достижению правды, а не к продолжению времени». А на практике? Все получалось наоборот. И ему предстояло попытаться сломить эту практику.

Было от чего хандрить! Но не только поддержка друзей помогала ему выстоять. Существовала и еще одна укрепа в его нравственном подвиге — чувство долга. В августе 1917 года, когда Временное правительство завело страну в тупик, среди всеобщей разрухи, перед лицом немецкого наступления, Кони пишет Шахматову[31] о том, что мысли о предстоящей гибели России не дают ему покоя и все чаще и чаще наводят на соблазнительное представление о самоубийстве. И только чувство долга удерживает от рокового шага.

О многих закулисных придворных интригах Кони не знал — только догадывался. Так, в 1905 году в письме к герцогу М. Г. Мекленбург-Стрелицкому[32], приветствуя проект нового положения о печати, в подготовке которого он принимал самое деятельное участие, Кони писал, что в этом положении есть мысли, которые «таким трудом, среди гниения невежества… среди угодливой трусости сослуживцев, среди Всеподданнейших доносов Победоносцева, приходилось проводить в жизнь, утешая себя лишь одним сознанием исполненного долга, среди полной безгласности».

Лишь много позже, после Великой Октябрьской революции, познакомится Анатолий Федорович с письмами Константина Петровича царю. И убедится, что «всеподданнейшие доносы» были еще более коварными, чем он мог предполагать.

К. П. Победоносцев — Александру III:

«Со всех сторон слышно, что на днях последует назначение нынешнего председателя гражданского отделения судебной палаты Анатолия Кони в Сенат обер-прокурором уголовно-кассационного департамента. Назначение это произвело бы неприятное впечатление, ибо всем памятно дело Веры Засулич, а в том деле Кони был председателем и выказал крайнее бессилие, а на должности обер-прокурора кассационного департамента у него будут главные пружины уголовного суда в России».

Александр III — К. П. Победоносцеву:

«Я протестовал против этого назначения, но Набоков уверяет, что Кони на теперешнем месте несменяем, тогда как обер-прокурором при первой же неловкости или недобросовестности может быть удален со своего места…»

У обер-прокурора святейшего синода были все основания думать, что его бывший ученик Анатолий Кони на своем новом посту будет одним из главных его противников. Ведь он, Победоносцев, первым прочел «Политическую записку» Кони и знал теперь в подробностях взгляды этого либерала. Будущее покажет, что Константин Петрович не ошибся, посчитав Кони опасным противником. Ошибся Победоносцев только в оценке степени либерализма нового обер-прокурора — этот либерализм оказался более глубоким и последовательным, чем он предполагал.

К тому времени, когда Анатолий Федорович занял пост обер-прокурора кассационного департамента, у него тоже не осталось былых иллюзий в отношении личности и образа действий своего бывшего профессора.

…Их служебные кабинеты находились в одном прекрасном здании, построенном гениальным Росси. Лишь высокая арка разделяла это здание на два крыла — сенат и синод. Фигуры Благочестия, Веры, Духовного просвещения и Богословия смотрели с одного фронтона здания; Мудрости, Правосудия, Бдительности, Бессребрености, Законоведения — с другого. Выходя из подъездов, оба обер-прокурора — сената и синода — видели памятник царю-преобразователю. Но как по-разному понимали они Благочестие и Правосудие, чьи символы безмолвствовали в вышине на фронтонах. Какими разными глазами смотрели на скачущего вперед легендарного всадника!

Кони столкнулся с противодействием всесильного «серого кардинала» с первых шагов своей деятельности на новом посту. Прежде всего по делам «о совращении в инославие», о преследовании иноверцев и раскольников. «Печальной картиной политического и нравственного заблуждения, вызванного употреблением церкви как политического орудия», назвал Кони гонения на иноверцев, поощряемые обер-прокурором синода.

«Мне всегда был непонятен К. П. Победоносцев. Блестящий и глубокообразованный юрист вообще и первый по рангу русский цивилист в частности, — искусный переводчик «Подражаний Христу», — тонкий и подчас неотразимый оратор-диалектик, нежно-добрый человек в домашнем быту, — он относился в то же время с презрением и к людям, и к истинному человеколюбию, и к нуждам Церкви и к духовенству и даже к самому русскому народу. «Что вы говорите о гражданском развитии русского народа, — сказал он мне однажды, — русский парод — это татарская орда, живущая вместо войлочных юрт в каменных юртах!»

Это «какой-то Мефистофель, зачисленный по православному ведомству», — писал Кони неизвестному корреспонденту в Павловск. «Мне иногда думается, что его отношение к родине представляло оборотную сторону той медали, на которой во вчерашнем № «Речи» изображены прилагаемые, преисполненные клокочущею злобою, стихи несомненно талантливого поэта».

Стихи, приложенные Анатолием Федоровичем к письму, были стихами Д. Мережковского:

Давно ли ты, громада косная,

В освобождающей войне

Как Божья туча громоносная,

Вставала в буре и в огне?

О, Русь! И вот опять закована,

И безглагольна, и пуста,

Какой ты чарой зачарована,

Каким проклятьем проклята?

В этом письме Кони дал уничтожающую характеристику Победоносцеву как общественному деятелю, как человеку. Но кое в чем он его пощадил, забыв — или не захотев вспомнить — свои же собственные оценки его, как университетского профессора и как «знатока» цивилистики. Но слова о нежности и доброте в семье только оттеняют нравственную глухоту человека, ответившего на призыв костромского архиерея — не закрывать зимой семинарии, где произошли беспорядки, и не увольнять из нее виновных, которые могут умереть с голода, телеграммою: «Пускай умрут».

«Торквемада был хоть человеком убеждений», — говорил Кони, давая понять, что у Константина Петровича убеждений не было.

2

Переписка этого времени с Любовью Григорьевной дает представление об интересах Кони, о том, как использовал он редко выпадающие свободные часы:

«Вчера я был даже в возвышенном настроении духа, благодаря высокому художественному наслаждению, доставленному мне моим приятелем Праховым (профессор изящных искусств в унив.), который реставрирует в Киеве собор св. Владимира и выставил у себя в мастерской удивительные фрески Васнецова и чудную его богоматер, Этот Васнецов — великий талант. Сколько мысли, знании, глубины в его произведениях, какая чистота и святость в его богоматери».

«Завтра — несмотря на нездоровье — иду смотреть Nos intimes»[33]. Я видел эту пьесу 24 года назад, в незабвенные дни молодости, и очень интересуюсь проверить свои впечатления теперь. Не пойдете ли и Вы? Я бы проводил Вас из театра. Пьеса стоит того, чтобы ее посмотреть. Это одно из лучших, если не самое лучшее произведение Сарду».

«…Чем чаще слышу Е[вгения] О[негина], тем больше мне нравится эта опера. Чайковский превосходно обрисовал Татьяну звуками — и умел выразить эту душу — и доверчивую, и гордую, и любящую и прямую. Игра и пение Сионицкой выше всяких похвал».

«Я рад, что вам нравятся стихи Андреевского. Некоторая «придуманность» выражений, сенсуалистический пессимизм составляют его некоторые недостатки, но в этом есть глубина чувства… Его стихи очень мирят с ним мое сердце, которое подчас возмущается его адвокатскою садистикою, которая незаметно роет яму нашей дружбе..»

Иногда между ними возникают принципиальные конфликты, и Кони преподает «королеве своей души» нравственные уроки:

«1) Позвольте отказаться от билета на вечер 8 марта, ибо — а) у меня заседание комитета московских студентов, в котором мне, как секретарю общества, неловко не быть. — б) На вечерах в зале Волконского обыкновенно фигурирует и его семья, два главных члена которой — он и она омерзительны мне до последней степени и возбуждают во мне закулисною стороною своего помещичьего бездушного эксплуатирования… презрение… Встречаться с ними мне неприятно… в) Я непримиримый враг всяких базаров, благотворительных вечеров, домашних спектаклей и т. п. удовольствий, среди которых праздные люди… танцуют в пользу бедных и… сплетничают во вред ближним…

…Я знаю уголки, где есть настоящие бедные, и предпочитаю им помогать неведомо для них и не в обстановке ярко освещенной залы».

«Вчера на прощальном обеде, данном мировыми судьями (стоившем около 400 р. — какая глупость!) я ничего не пил и не ел и с трудом мог сказать несколько бессвязных слов. А между тем во вторник я впервые даю заключение в Сенате».

Таких заключений за время своего обер-прокурорства Кони дал более шестисот.

Старая истина — человек проявляется в поступке. Но иногда он может открыться и в ненароком брошенной фразе, в строке интимного, не рассчитанного на чужой глаз письма. Мы знаем Кони по публичным выступлениям, по его статьям и книгам, по статьям о нем… Привычный образ государственного деятеля, бескомпромиссного судьи, писателя вызывает наши симпатии. Таким представляли его наши деды и наши отцы. Таким «достался» ОН в наследство и нам. Мы хорошо знаем его заслуги, знаем, что он не был революционером, а всего лишь либералом. Честным, порядочным, но либералом. Привычный образ. Схематичный. И для того, чтобы он предстал перед нами живым, нам чего-то не хватает. Может быть, горстки пепла, нечаянно упавшей на лацкан фрака, когда наш герой, сердито размахивая сигарой, пенял своему другу Стасюлевичу за публикацию возмутившей его речи Спасовича о Пушкине. Может быть, веселого, заливистого смеха, когда вместе с Иваном Александровичем Гончаровым он развлекал на рождество маленьких сестер Люду и Олю? Или едкого, в сердцах сказанного слова о Плевако? Прошли десятилетия, и нам в наследство остались его воспоминания, очерки, статьи, блестяще написанные и строго взвешенные, где ум, рассудок всегда преобладают над чувством, объективное над субъективным. По ним нелегко воссоздать — не атмосферу, нет, — аромат времени, образ живого, а не канонизированного Кони. Но остались еще и письма. Вот в них-то, говоря словами самого Анатолия Федоровича, можно услышать, как бился «пульс живого организма».

«Все то, о чем так жадно и так напрасно мечтала моя душа, тоскуя о женщине, о жене, о подруге — вся мозаика мечтаний и идеалов в этом отношении сошлась в одно целое в Вашем образе… Но Вы все это знаете — и недаром снисходите до маленькой дружбы со мною… Но только зачем Вы упрекаете меня в «неискренности»?

В жизни человека много жившего, много испытавшего — есть всегда некоторые подробности интимной жизни; в которых черное крыло тянет человека к земле и в которых самому себе иногда приходится сознаваться с краскою душевной боли и потупляя очи пред противоречием между идеалом и действительностью. В эту сферу Вам нет входа… Но все, все что есть затем в моей жизни, в душе, в голове лежит как раскрытая книга у Ваших милых ног. Читайте ее — или закройте — это Ваша воля, но только не отталкивайте ее презрительно ногою. В ней могут быть интересные страницы…»

В конце сентября 1899 года, возвращаясь с дочерью с Кавказа, Любовь Григорьевна Гогель заболела и умерла в Москве «от непонятных и страшных страданий, о которых потом по секрету сообщалось, что это была чума». 30 сентября Кони встречал ее тело в Царском Селе и на следующий день принимал участие в похоронах. Но в своей душе он похоронил ее много раньше, даже ее фотография хранилась в конверте с надписью «нравственно умершие». Почему это случилось, можно сделать вывод из фразы Анатолия Федоровича в одной из рукописей: «Потом дружба ослабела под влиянием власти, которую приобрела над ней светская тщеславная суета, т. к. «заневестилась» дочь».

3

Александр Михайлович Кузьминский, сменивший Кони на посту председателя Петербургского окружного суда, был женат на Т. А. Берс, сестре графини Толстой. И каждое лето проводил в Ясной Поляне. Не раз приглашал он Анатолия Федоровича приехать к нему погостить. Но одно дело ехать по приглашению самого хозяина Ясной Поляны, другое — когда тебя приглашает родственник его жены… Желание познакомиться с великим писателем взяло верх, Кони пересилил свою щепетильность и поехал.

«…В десятом часу все обитатели Ясной сошлись за чайным столом под развесистыми липами, и тут я познакомился со всеми членами многочисленных семейств Толстого и Кузьминского. Во время общего разговора кто-то сказал: «а вот и Лев Николаевич!» Я быстро обернулся. В двух шагах стоял одетый в серую холщовую блузу, подпоясанную широким ремнем, заложив одну руку за пояс и держа в другой жестяной чайник, Гомер русской «Илиады», творец «Войны и мира». Две вещи бросились мне прежде всего в глаза: проницательный и как бы колющий взгляд строгих серых глаз, в которых светилось больше пытливой справедливости, чем ласкающей доброты, — одновременный взгляд судьи и мыслителя, — и необыкновенная опрятность и чистота его скромного и даже бедного наряда…»

Так 6 июня 1887 года состоялась встреча Кони с Толстым, встреча, положившая начало долгой дружбе. Нет, они не сошлись близко, не стали, что называется, «закадычными друзьями». Встречи их не были частыми, переписка носила прежде всего деловой характер. Но в основе их отношений лежало нечто более серьезное — глубокое понимание того, что значил каждый из них для России, бескомпромиссно отстаивая самое дорогое в жизни — Правду. Кони преклонялся перед могучим талантом Толстого. Ему особенно было дорого то, что писатель «…во главу всех дел человеческих… ставит нравственные требования, столь стеснительные для многих, которые в изменении политических форм, без всякого параллельного улучшения и углубления морали, видят панацею от всех зол».

А Толстой, так не любивший чиновников и все чиновное, с присущим ему прозрением почувствовал в обер-прокуроре сената не только доброе сердце, но и железную волю, обращенные на поиски справедливости и правды. У Льва Николаевича еще не изгладились воспоминания о процессе Веры Засулич, о чем он и сказал Кони, как только увидел его.

После процесса Толстой писал Н. Н. Страхову: «Засуличевское дело не шутка. Это бессмыслица, дурь, нашедшая на людей недаром. Это первые члены из ряда, еще нам непонятного; но это дело важное. Славянская дурь предвестница войны, это похоже на предвозвестие революции».

Представление о Кони, как о человеке долга и глубоких нравственных убеждений, укрепилось в Толстом после их первого свидания, и поэтому большая часть из нескольких десятков писем Льва Николаевича к Кони содержат просьбы о заступничестве за «униженных и оскорбленных», «труждающихся и обремененных», во имя человечности.

«Вы, может быть, слышали про возмутительное дело, совершенное над женою NN, у которой отняли детей…» «Передадут Вам это письмо, сектант А. А. (полуслепой) и его провожатый. В сущности он мало располагает к себе, но не жалко ли, что его гонят за веру? Вероятно, и вы почувствуете то же, что и я, и если можете — избавите его гонителей от греха».

«Пожалуйста, remuez ciel et terre[34], чтобы облегчить участь этой хорошей и несчастной женщины. Вам привычно это делать, милый Анатолий Федорович».

…В первый день «гостевания» в Ясной Поляне Кони не раз ощущал на себе проницательны!! и колющий взгляд писателя, но побеседовать наедине им не пришлось — общие разговоры за трапезой, совместные прогулки заняли все время. В час все завтракали, и Лев Николаевич уходил к себе работать. До пяти.

Когда же поздно вечером Анатолий Федорович собрался идти во флигель, занимаемый Кузьминским, Толстой вдруг сказал ему, что он «помещен на жительство» в его рабочей комнате. Проводив Кони в эту комнату, Лев Николаевич потом зашел проститься. «Но тут между нами началась одна из тех типических русских бесед, — вспоминал Кони, — которые с особенной любовью ведутся в передней при уходе или на краешке постели. Так поступил и Толстой. Сел на краешек, начал задушевный разговор — и обдал меня сиянием своей душевной силы».

С тех пор все дни пребывания Анатолия Федоровича заканчивались подобным образом.

В их взглядах на литературу, на жизнь оказалось много общего. Говорили они о Некрасове — оба высоко ставили его лирические произведения и не верили яростным наветам на него. Говорили о некоторых вопросах веры, об отношении к крестьянину…

На Кони произвели огромное впечатление «благородная терпимость и деликатность», с которыми Толстой относился к чужим убеждениям и чувствам, даже тогда, когда они шли вразрез с его взглядами. А взгляды собеседников расходились весьма часто… Они по-разному относились к Пушкину. Анатолий Федорович был его восторженным поклонником, а Толстой считал в то время, что его великий талант направлен против народных идеалов, «что Тютчев и Хомяков глубже и содержательнее Пушкина». И, конечно же, предметом спора стала мысль Льва Николаевича «о непротивлении злу насилием».

Красиво и просто развивал он перед Кони свою великодушную и «нравственно-заманчивую теорию». Ссылался на библейские тексты. Но можно ли было переубедить человека, который еще на университетской скамье писал о том, что народ, если правительством нарушены его права, имеет в силу правового основания необходимой обороны право революции, право восстания?

— Лев Николаевич, — говорил Кони, — библия неисчерпаема. В ней можно найти примеры, подтверждающие противоположные мнения. Вспомните историю о том, как Христос, взяв вервие, изгнал торговцев из храма…

— Не вервие, а хворостину, — поправил Толстой. — А хворостиной человек гоняет скот…

— А слова Христа: «больше сия любви несть, аще кто душу свою положит за други своя»? Пожертвовать жизнью за друга нельзя без борьбы, без «противления»!

— «Не противиться» означает только одно — не противиться насилием, — мягко возразил Толстой.

— В нашей жизни столько примеров тому, когда насилие неизбежно! Когда непротивленец может просто-напросто стать пособником злого дела…

Каждый так и остался при своем…

4

Кони — Л. Г. Гогель:

86.1.15

«Посылаю Вам, дорогой друг — новую повестушку Л. Н. Толстого. Яхвич — чудный, живьем выхваченный из жизни, — но мысль, но сентенция — Боже мой, какое унизительное смирение! Даже порочный Некрасов выше, когда он восклицает:

Клянусь! Я искренне любил

Клянусь! Я честно ненавидел!» [35]

Во время одной из последующих встреч они заспорили о Шекспире.

— Меня удручает у Шекспира отсутствие искренности, — говорил Толстой. — Содержание его трагедий грубо и низменно…

Кони даже растерялся, услышав столь суровый приговор гениальному англичанину.

— Но характеры! — возражал он не очень уверенно. — Какие характеры — Лир, Макбет, Отелло…

— Ничего так не вредит литературе, как утверждение авторитетов, — в голосе Толстого чувствовалось легкое раздражение. — Начинают равняться на авторитеты, а они частенько бывают ложными. Так и ваш Шекспир. У нас и в жизни часто бывает — слишком легко раздают титулы добрых людей. Даже выдающихся. Вы, например, Анатолий Федорович, доктора Гааза-то выдумали. Да, да, выдумали. Не так уж и много он для России сделал. Ну зачем он старшим тюремным врачом оставался служить?

— Смог бы он столько сделать для несчастных, если бы ушел? Это был его крест, его нравственный подвиг.

Толстой некоторое время молчал, хмурился. Потом сказал:

— Да, нравственный подвиг… Самое трудное в жизни. А вы верите в то, что мы там, — он показал глазами вверх, — за все ответ будем держать?

— Я нередко видел, что всякое прегрешение против нравственного закона наказывается еще в этой жизни, — улыбнулся Кони. — А возмездие в будущей жизни? Я убежден в существовании вечного и неизбежного Свидетеля всех мыслей, поступков и побуждений. Человек никогда, ни при каких обстоятельствах не бывает один. Как «царство божие внутри нас есть» — так и ад и рай внутри нас… Перед лицом вечной правды и добра познает душа наша свои умышленные заблуждения и сознательно причиненное зло, увидит и добрые струи…

«— Как я рад, что вы так смотрите, — сказал Толстой. — И что мы так сходимся во взгляде…»

Свидания их были не очень частыми. Приезжая в Москву, Анатолий Федорович никогда не пропускал случая побывать в Хамовническом доме, в семье Толстых. А однажды 70-летний Лев Николаевич прискакал на лошади из Хамовников на Театральную площадь, где в гостинице «Континенталь» остановился Кони. Встречались они и в Петербурге, дома у Анатолия Федоровича. Побывал Кони снова в Ясной Поляне. Он писал потом в своей великолепной статье «Лев Николаевич Толстой», что после встреч с писателем «… мне было душно в этой жизни первые дни. Все казалось мелко, так условно и, главное, так… так ненужно… даже не во всем соглашаясь с Толстым, надо считать особым даром судьбы возможность видеться с ним и совершать то, что я впоследствии называл дезинфекцией души».

Кони делился с Толстым своими наблюдениями над превратностями жизни. Прокурорская практика поставляла истории, круто замешенные на горе, на человеческой трагедии.

Невеселая история Розали Они, «девушки» из дома терпимости низшего разбора, которых немало содержалось поблизости Сенной площади, взволновала Льва Николаевича. Толстой пытался уговорить Кони написать рассказ о том, как соблазнитель встретился со своей «жертвой» в суде. Он в роли присяжного заседателя, она — подсудимая, проститутка, укравшая у пьяного «гостя» сотенную…

Нет, уговорить Анатолия Федоровича не удалось. Кони почувствовал, что под пером великого писателя история Розали Они может воплотиться в шедевр. И не ошибся. Над «Коневской повестью» Лев Николаевич работал одиннадцать лет. А к читателям она явилась романом «Воскресенье».

Кони — Толстому:

«Как давно не виделись мы! Как давно не имел я отрады слышать Вас и очиститься душою в общении с Вами! Я прикован к своему посту тяжелою работою и не могу его оставить, несмотря на крайний упадок сил, ибо не вижу рук, в которые мог бы передать дело, на котором можно наделать много зла. Знаю, что Вы не разделяете моего взгляда, но утешаю себя уверенностью, что Вы знаете, что не личные побуждения задерживают меня на службе, а желание хоть чем-нибудь быть полезным».

Толстой — Кони:

«Всегда с любовью вспоминаю Вас и горюю, что по всей вероятности, никогда уже не придется по душе побеседовать с Вами, чего бы очень желал».

Это письмо Лев Николаевич написал в октябре 1909 года…

Загрузка...