Год идет за годом, день бежит за днем — и вот приближается смерть. Часто она долго стоит за порогом и входит нежданно, а иногда предупреждает о своем появлении. Часто человек интуитивно чувствует близкую беду, а иногда — до самого последнего момента не может понять, что происходит.
В нашей сознательной жизни мы подвержены всевозможным влияниям. Другие люди стимулируют или подавляют нас, события на службе или в нашей общественной жизни отвлекают нас.
Подобные вещи подталкивают нас на то, чтобы следовать такому образу действия, который не подходит для нашей индивидуальности. Независимо от того, осознаем мы их влияние на наше сознание или нет, оно терпит их вторжение и подвергается их воздействию почти без сопротивления.
«С целью получения вымышленных показаний о существовании в Ленинграде антипартийной группы Г. М. Маленков лично руководил ходом следствия по делу и принимал в допросах непосредственное участие. Ко всем арестованным применялись незаконные методы следствия, мучительные пытки, побои и истязания.
Более года арестованных готовили к суду, подвергая грубым издевательствам, зверским истязаниям, угрожали расправиться с семьями, помещали в карцер и. т. д.
Психологическая обработка обвиняемых усилилась накануне и в ходе самого судебного разбирательства. Подсудимых заставляли учить наизусть протоколы допросов и не отклоняться от заранее составленного сценария судебного фарса.
Их обманывали, уверяя, что признания «во враждебной деятельности» важны и нужны для партии, которой необходимо преподать соответствующий урок на примере разоблачения вражеской группы, убеждали, что каким бы ни был приговор, его никогда не приведут в исполнение…
Вопрос о физическом уничтожении Н. А. Вознесенского, А. А. Кузнецова. М. А. Родионова, П. С. Попкова, Я. Ф. Капустина, П. Г. Лазутина был предрешен до судебного процесса».
В час ночи приговор был оглашен, в два часа ночи никого из осужденных уже не было в живых.
В январе 1945-го года Александр Александрович Кузнецов был избран первым секретарем Ленинградского обкома и горкома партии.
Это явилось признанием его роли в обороне города, в прорыве блокады, в победе над врагом. Через четыре года А. А. Кузнецов был репрессирован по «Ленинградскому делу»…
«Как раз в эти тяжкие для всей семьи Кузнецовых месяцы дядя Сима привез в Москву из Ленинграда очень модную игру «дженкинс», — писал А. Афанасьев. — Семья садилась за обеденный стол, делилась на две команды. Одна команда вытягивала на столе руки. Другая должна была угадать, у кого и под какой рукой монета или кусочек бумаги. Гипнотизируя по очереди взглядом игроков, капитан второй команды громко кричал: «Снять!» Руки поднимались. Бумаги (или монеты) не было. Все участники игры весело смеялись. А капитан кричал вновь: «Снять!»
И опять повторялось все.
Семья не знала, не могла знать, что в те же месяцы другие игроки и за другими столами разыгрывали иную игру — не столь невинную.
15 февраля 1949 года секретарь ЦК ВКП(б) Алексей Александрович Кузнецов пришел, как всегда, на работу и обнаружил на своем столе бумагу, из которой явствовало, что он от занимаемой должности освобожден.
На этот же день, 15 февраля, у Кузнецовых был назначен праздник. Праздник не отменили. Был накрыт большой нарядный стол: старшая дочь Кузнецовых, Алла, выходила замуж за Серго, сына Микояна. Приехал Алексей Александрович. Выглядел он обычно: весел, энергичен, подтянут. Трагедии не чувствовалось.
Трагедии не чувствовалось и на следующий день, когда гости уехали и жена Алексея Александровича, Зинаида Дмитриевна, собрала детей и тихо сказала: «Ребятки, папу сняли. Все, конечно, разъясняется…»
Трагедии детям не дали почувствовать и все последующие шесть месяцев.
Говорят, Кузнецов ставил перед собой цель: разобраться и с запутанной историей убийства Кирова. Не успел.
Он целует на пороге жену и детей (тут нет знака судьбы. Так они всегда делали). И, прежде чем выйти, говорит: «Сходите за мороженым. Накрывайте на стол. Я вернусь к обеду».
Он не вернулся к обеду. Он вообще не вернулся…
Обыск был унизительным: ворошили даже детские вещи. Семья осталась с парализованной бабушкой. Вероятно, появилась возможность «проверить» не только Кузнецовых, но и семью Микоянов. И вот осенью, рассказывает Серго Анастасович, отец усадил сына напротив за столом. Вполне отдавая себе отчет, что разговор может подслушиваться, с совершенно каменным лицом, отец стал зачитывать показания, будто бы данные Кузнецовым следователю…
В «признаниях» речь не шла ни о терактах, ни о «принадлежности» к иностранной разведке — как зачастую было в делах 37-го года. Самое, пожалуй, тяжелое по тем временам «признание»: «Мы не любили Сталина…» И тогда Серго спросил отца: не допускает ли он, что все придумано следователем? Отец ему ровным голосом объясняет: нет, под каждой страницей стоит подпись. И, кроме того, встречаются такие выражения, которые вряд ли следователи употребляют. Отец говорил убедительно. Но по лицу можно было догадаться, что сам он вряд ли верит. Ну хорошо, сказал сын, однако ведь здесь в худшем случае одни мысли, высказанные вслух. Где же факты? Алексея Александровича наверняка оправдают! В ответ на что отец, естественно, ничего не сказал. Только удивленно приподнял брови. И сын понял: приговор в принципе вынесен. А отец добавил: бывать в семье Кузнецовых я тебе не могу запретить. (Еще бы! — подумал сын. — Так бы я тебя и послушал!) Но в разговорах с Зинаидой Дмитриевной надо быть осторожным… Серго расценил это сначала лишь как совет не травмировать ее лишний раз разговорами о муже. И только когда Зинаиду Дмитриевну арестовали, он предположил: может, уже тогда отец знал об этом?
Почему он в квартире заговорил? Почему не подобрал более подходящую обстановку? В саду, например, там бы и рассказал все подробно!
— А вы представьте его ситуацию, — грустно улыбается Серго Анастасович. — Я студент, мне девятнадцать лет. Я человек молодой, неопытный. Скажи мне отец откровенно все, что думал, я — еще кому-то, в горячке, в споре. Следовательно, он бы тем самым подвергал всех нас смертельной опасности!..
Видимо, разумнее было говорить как раз там, где подслушивали…
Нам трудно представить, какова была цена самых простых душевных человеческих движений. Накануне свадьбы Серго и Аллы с Микояном говорил Каганович:
— Ты что делаешь, там все решилось!
Но свадьбу не отменили.
Когда начались аресты и расстрелы, в спецдетдомах оказались сыновья многих репрессированных. Сына Кузнецова прятали на даче у Микояна. Когда арестовали Зинаиду Дмитриевну, детей не тронули — говорят, благодаря тому, что Микоян просил Сталина…
Умер Сталин. Арестовали Берию. Анастас Иванович Микоян дважды спросил Аллу: не вернулась ли мама? Вернулась она ночью, 10 февраля 54-го. Вес 48 килограммов. Белая. Шатается. Галя позвонила Микоянам. Прибежала Алла. И только в подъезде Гале призналась: «Маме не говори. Но папа у нас погиб…» Когда? Где? Галя хотела искать, Анастас Иванович не посоветовал: «Если не хочешь потерять здоровье, не делай этого. Ты его не найдешь».
Мама заговорила только после XX съезда. Рассказала… Как сидела сначала в одиночке. В кандалах.
И как потом сидела в одной камере с Галиной Серебряковой и Лидией Руслановой. Они имели право получать хоть небольшие посылки, но посылки. Поддерживали ее, как могли, плавленными сырками.
Потом вызвали двоих, двух жен — Вознесенскую и Кузнецову. Они шли и не знали, что уже не жены, а вдовы… Им сказали про освобождение. Правда, они это вначале как дежурное издевательство приняли. Но стали собираться…
О муже всегда повторяла, как заклинание: «Я Ленюшку не хоронила. Нет». Или еще: «Мне все время кажется, что ему дали просто какое-то большое задание… Вот зазвенит когда-нибудь звонок. И он придет…»
Когда умер Сталин, Галя плакала навзрыд. А ей говорят: чего ты ревешь? Теперь, глядишь, все разъяснится! И действительно, Анастас Иванович собрал их на даче и сказал: «Ваш отец никакой не враг народа. Это вы знайте!».
В чем смысл многолетнего целенаправленного уничтожения собственного народа правящей партией? Начали с уничтожения дворянства, старой интеллигенции. Позднее это переросло в уничтожение уже новой, советской интеллигенции.
Репрессии всегда были целенаправленными, — писал сын Лаврентия Берия, Серго.
Попала под «целенаправленные» репрессии и дочь наркома просвещения Елена Андреевна Бубнова. В двадцать два года жизнь резко изменилась. Чужая, жестокая рука изменила жизнь. О судьбе дочери наркома рассказал А. Макаров.
«Все совпало: война, молодость, любовь, сборища при затемненных окнах вокруг раскаленной буржуйки, стихи, песни, рассказы одноклассников, возвращавшихся с войны, пусть раненых, пусть искалеченных, но ведь живых, предчувствующих победу, полных грандиозных литературных и кинематографических планов… Все это оборвалось в апреле сорок четвертого, когда их забрали. Всю компанию, двенадцать девушек и парней, детей московского центра. И еще мать ее мужа, старую большевичку.
Вот он, этот причудливый особняк постройки знаменитого архитектора Ф. Шехтеля. Когда семья Бубновых переехала сюда с улицы 25 Октября, мама Елены Андреевны, Ольга Николаевна, — она происходила из образованной, хлебосольной московской семьи, занималась историей искусств, дружила с художниками — очень радовалась новому жилью, теперь дом будет открыт для гостей. В те годы Наркомпрос ведал не только вузами и школами, вся культура находилась под его покровительством: театры, библиотеки, музеи. Кого только не встречала Елена Андреевна в родительской квартире! И старомодного светского Константина Сергеевича Станиславского, и порывистого Всеволода Эмильевича Мейерхольда, и Александра Яковлевича Таирова вместе с женой, загадочной, прекрасной Алисой Коонен, и Алексея Толстого с неизменной трубкой, и Всеволода Вишневского в морском кителе, и элегантного, насмешливого Михаила Кольцова. А еще академик И. Орбели и пианист А. Гольденвейзер, игравший самому Льву Толстому, И. Грабарь, художник и тонкий знаток искусств…
Еще чаще приходили близкие друзья наркома, люди, с которыми свела его поразительная собственная судьба, жизненная стезя профессионального революционера, подпольщика, партийного журналиста, члена Реввоенсовета, можно сказать, история партии и республики, ставшая личной биографией.
Тухачевский, Егоров, Ворошилов, Буденный, Фабрициус, Примаков — «красные маршалы», герои гражданской войны, о которых поют песни, командармы, комдивы, комбриги, именами которых бредил в стране каждый мальчишка, а для Елены Андреевны все они были свои простые люди, родные почти что, еще бы, старые боевые товарищи отца, вместе с которыми он сражался в горящих степях Украины, под ураганным огнем ступал на кронштадтский лед.
Нарком Бубнов был волевым, порой крутым человеком с армейской жилкой и любимой дочери не давал спуску — закаливал ее, заставлял делать зарядку, ходил с нею в долгие лыжные походы, вообще приучал к самостоятельности. И тут же, повинуясь совсем иным потребностям души, часами читал ей стихи, заводил любимые пластинки, тащил в музей или на вернисаж.
И в сто семьдесят пятую школу Андрей Сергеевич наведывался не по должности, не для инспекции и указаний, а просто, без чинов, потолковать по душам с педагогами, пошутить и поболтать с ребятами, с командирской галантностью потанцевать на школьных вечерах.
В середине тридцатых «красной столице» уже не хватало бывших гимназических зданий, в глубине дворов одна за другой вырастали типовые школы-новостройки, нарком радовался каждому их этажу из красного кирпича. И на строительство нового здания Ленинской библиотеки часто брал с собою дочь, хотел, чтобы она своими глазами увидела, сама поняла, запомнила на всю жизнь…
Тогда гордились каждым конкретным достижением мирового уровня, о чем бы ни шла речь, даже открытие закусочной-автомата на площади Дзержинского подавалось как зримая черта московского европеизма. Что уж говорить о метро, по общему убеждению, лучшем в мире! Очень радовались тому, что продукция советских заводов все чаще не уступает заграничным изделиям. Поэтому, например, в детстве у Елены Андреевны был мужской велосипед, дамских наша промышленность еще не выпускала, а доставать дочери иностранную марку Бубнов не желал из принципиальных соображений.
Елена Андреевна помнила, что свет у отца в кабинете часто горел за полночь, — нарком писал: статьи по истории партии, по военному делу, готовил проекты учебников. В начале тридцать седьмого он работал над речью для предстоящего пушкинского юбилея. А незадолго до торжественного заседания в Большом театре улучил время заехать на школьную премьеру, одноклассники дочери поставили свой собственный пушкинский спектакль, невозможно было, как выражались некогда, не почтить присутствием.
Слово о Пушкине, произнесенное Бубновым в Большом театре перед лицом лучших людей страны, получило всесоюзный резонанс. Белинский предсказывал когда-то, что каждая эпоха выскажет о поэте свое суждение, так вот бубновский доклад воспринимался как суждение большевистской эпохи, двадцатилетнего Советского государства.
Ровесники Елены Андреевны начали постигать мир в годы первой пятилетки, слова «домна», «мартен», «встречный план» были им столь же понятны, как «лес» и «река», они росли на тех улицах, по которым в Международный юношеский день парадом проходили физкультурники и пионеры в юнгштурмовках маршировали под горн и барабан, они рвались в кино на «Мы из Кронштадта» и в театр на «Оптимистическую трагедию», мечтали пробраться в Испанию на помощь защитникам республиканского Мадрида, ни секунды не сомневались в том, что живут в самой свободной, самой прекрасной стране на свете, которая была бы еще прекраснее, если бы не вражеское окружение.
И вдруг пошли разговоры, что внутри страны врагов едва ли не столько же, сколько за ее рубежами. Об этом писали газеты, об этом же грозно предупреждали ораторы с высоких трибун, и каждая такая речь заканчивалась бестрепетным призывом пресечь, разоблачить, заклеймить, выжечь каленым железом! Враги представлялись похожими на редких интуристов, на шпионов и вредителей из фильмов в исполнении артистов Файта и Кулакова. Но потом оказывалось, что жили они в соседнем доме, в соседней квартире или даже в соседней комнате, носили обычные толстовки и полувоенные френчи, ходили на работу в наркоматы и тресты, на заводы и в редакции газет, ездили отдыхать в Евпаторию и Кисловодск, болели за «Спартак» или «Динамо». Врагами оказывались капитаны вновь созданной индустрии, «красные директора», инженеры-орденоносцы, поэты, стихами которых зачитывалась молодежь, спортсмены, при появлении которых вставал с мест многотысячный стадион. Кому было верить, если герои гражданской, любимцы народа, боевые друзья отца, которые еще вчера сидели вот за этим столом, оказались в смертном списке предателей и шпионов?
В октябре тридцать седьмого года члена ЦК А. С. Бубнова не допустили на Пленум Центрального Комитета. Трезво сознавая, к чему идет дело, он поехал к себе в Наркомпрос и по обычаю тех лет работал до позднего вечера. Без чего-то двенадцать испуганная дежурная заглянула в кабинет, краснея и бледнея, доложила наркому: по радио только что сообщили о том, что он снят с работы.
В памяти о тех днях более всего запечатлелась трагическая растерянность матери. Далекая от политики, она по-женски интуитивно ощущала приближение беды. Отца Елена Андреевна растерянным не помнила. Наоборот, после роковой своей отставки он изо всех сил бодрился, не желал признавать, что остался не у дел, успокаивал домашних, что ничего страшного не произошло, говорил, что давно мечтал поработать на Дальнем Востоке. В один из вечеров принес дочери дымковскую игрушку — замечательного, небывалого, пестро раскрашенного индюка. Он вообще любил народное искусство — Дымково, Хохлому, особенно Палех.
Утром 23 октября 1937 года она собиралась в школу. По привычке хотела забежать к родителям, но бабушка, не похожая сама на себя, ее удержала, сообщив еле слышным голосом, что обоих, и отца, и мать ночью увезли в НКВД. На их половине все еще продолжался обыск, молодой военный с эмблемой в виде щита и меча на рукаве плаща обнадеживал: хозяева, надо надеяться, скоро вернутся, всего и делов-то кое-что проверить и уточнить, однако строго предупредил, что в их комнаты заходить не следует. Вместе с прочими конфискованными вещами сотрудники органов вынесли из дому велосипед. Елена Андреевна пробовала протестовать: «Это мой». Ей отвечали: «Как же ваш? Это мужской велосипед». Она еще не знала тогда, что из всех подарков отца на всю жизнь с нею останется только раскрашенный индюк — дымковская игрушка.
Человек так уж устроен, что и в беспросветности постигшего его несчастья сокрушенным сознанием успевает найти хоть какую-нибудь отраду. Вот и Елена Андреевна, перебирая в одиночке один за одним жуткие дни раннего моего повзросления, прощания с домом, с детством, с милыми, родными вещами, со всем тем, что было миром ее беспечального бытия, вспоминала о том, что в классе и в школе весть о том, что отныне она дочь «врага народа», никого от нее не оттолкнула. Правда, в комсомол ее не приняли, поскольку для вступления необходимо было отречься от арестованных родителей, а про такое она даже подумать не могла. Когда в начале шестидесятых ее будут принимать в партию, верность отцу, коммунисту-ленинцу, послужит ей лучшей рекомендацией. И одноклассники, и учителя стали относиться к ней с особой деликатностью и теплотой. Не случись страшной беды, она, быть может, так и не узнала бы, сколько у нее настоящих товарищей. Вспоминая о них в тюрьме, она размышляла, как все-таки странно, именно Советская власть воспитала их благородными, принципиальными людьми, которые не могли отступиться от друзей, чьи судьбы в одну ночь именем той же власти были поставлены под сомнение.
Сведений о судьбе отца и матери невозможно было добиться, ни письма, ни записки, ни какой-либо окольной вести. Сообщений о возможном процессе тоже не поступало. Опытные люди, понижая голос, объясняли, что это значит: бывший нарком и его жена без суда и следствия приговорены Особым совещанием. К чему приговорены, об этом страшно было подумать.
Вместе со старенькой бабушкой Елена Андреевна поселилась у тетки, в коммуналке на Кропоткинской. Училась в школе на «отлично», а после уроков подрабатывала, брала в живописных артелях для подкрашивания и ретуши портреты вождей. В те годы много потребовалось новых, неизвестных прежде портретов. Но один и тот же портрет все равно встречался чаще всех прочих. Когда всемирно знаменитый писатель Лион Фейхтвангер намекнул об этом Сталину, тот, лукаво улыбаясь в усы, ответил, что не может отказать своим современникам в простодушном удовольствии повсюду выставлять и видеть его изображение.
Так или иначе, но отчасти благодаря этому обычаю осиротевшей Елене Андреевне удавалось сводить концы с концами и школу удалось окончить с отличием. Золотых медалей тогда не было, были почетные аттестаты с золотой полосой.
За окнами квартиры Москва: улица Щусева, бывший Гранатный переулок, улица Алексея Толстого, прежде Спиридоновка, чуть дальше угадывается сплетение переулков — Козихинский, Трехпрудный, Палашевский, Ермолаевский, названный ныне в честь академика архитектуры улицей Жолтовского. Здесь прошло детство Елены Андреевны, на эти мостовые и тротуары уводила ее из заточения мысль, которую не в состоянии, как известно, удержать глухие тюремные стены.
Вот начальная школа, в которой никому и в голову не приходило, что эта ученица — дочь наркома просвещения, того самого А. С. Бубнова. Однажды классная руководительница, желая проверить политическую, так сказать, грамотность октябрят, принялась их расспрашивать, ну-ка назовите, кто у нас в стране самый главный по заводам и фабрикам? А кто по железным дорогам и паровозам? На вопрос, кто главный по всем-всем школам, она гордо ответила: «Мой папа». Одноклассники рассмеялись, а учительница потом выговаривала ее бабушке, что это, мол, за странные фантазии у девочки. Бабушка, стесняясь, призналась, что девочка говорит правду.
В средней сто семьдесят пятой школе все уже знали, разумеется, что она — дочь наркома, их квартира в Ермолаевском по тем временам была очень просторной, одноклассники после уроков любили там собираться.
…Ей пришли на память вычитанные где-то, а может, и слышанные от кого-то, например от старых большевиков, выступавших на пионерских сборах, рассказы об особом перестуке, по которому узнавали друг друга революционеры, заточенные в казематы царских крепостей и равелинов, о том, как в полученной с воли передаче оказывалась записка, запеченная в пирог, а то и пилка для перепиливания оконной решетки. Какая наивная, старомодная романтика! Интересно, кто бы это решился на побег из глубокого подвала внутренней тюрьмы НКВД? А какую такую передачу могла собрать ей тетка на свою иждивенческую карточку? Пару луковиц да полбуханки черного. А перестук по тюремной азбуке? Она бы и рада была подать о себе весточку хоть кому-то из арестованных вместе с нею, мужу в первую очередь и десяти друзьям, сверстникам, одноклассникам, соседям со Страстного и с Тверского, с Пушкинской и с улицы Горького, и хоть от кого-нибудь из них счастлива была бы получить привет, но попробуй постучи в стену, воспользуйся неведомой тебе азбукой, если под неотступным взглядом надзирателя днем нельзя даже к койке подойти. А среди ночи, в сокровенное, единственно принадлежащее тебе время, когда расступаются стены лубянской камеры, подымают с постели и ведут на очередной допрос.
Следователь по фамилии Родос, невысокий, бодрый — на всю жизнь запомнит она его рыжие волосы и голубые глаза, — не столько спрашивал, сколько обстоятельно ей втолковывал, что вся их арестованная в апреле сорок четвертого молодежная компания планировала совершить террористический акт — покушение на жизнь товарища Сталина. Такой логики, как у следователя, ни до, ни после встречать не приходилось: любой житейский факт, каждую обыденную подробность, всякую мелочь быта он поворачивал таким образом, что они превращались в многозначительные, внушающие подозрение детали, которые, цепляясь друг за друга, создавали мнимо правдоподобную, якобы неопровержимую картину злодейского заговора. Одноклассники? С детских лет отзываются на принятые в их кругу имена и прозвища: Буба, Огурец, Рыбка — ясно ведь, это же не что иное, как конспиративные клички. Один из парней служит санитаром на «скорой помощи» — можно предположить безошибочно, что в его функции во время разъездов по городу входила слежка за машиной товарища Сталина. Ее муж Володя, инвалид войны, год провалявшийся в госпиталях, едва не потерявший обе ноги, был обвинен в том, что ввиду задуманного покушения привез с фронта пулемет. Стрелять, уверял их следователь, они собирались из окна дома одной из девушек, проживающей в районе Арбата. То, что окно это выходит в глухой двор, куда вряд ли когда-либо заедет машина Иосифа Виссарионовича, следователя ничуть не смущало. Такого рода соображения в общем зловещем свете сфабрикованного дела даже внимания на себя не обращали.
Ей вина была назначена сколь страшная, столь и простодушная, она, оказывается, выведала государственную тайну о том, что маршрут товарища Сталина с дачи в Кремль пролегает по Арбату. Впрочем, более основательного преступления для нее и не было нужды подыскивать, с ней, как говорится, и так все было ясно — Елена Андреевна Бубнова, двадцати двух лет, дочь расстрелянного «врага народа», бывшего наркома просвещения, бывшего начальника Политуправления Красной Армии, бывшего секретаря ЦК партии, бывшего члена ЦИК СССР Андрея Сергеевича Бубнова.
Самое страшное — это изоляция, мучительный круг одних и тех же неотвязных дум и чувство, что никого из дорогих людей не увидишь больше никогда в жизни. Надо думать, что и в зрелые годы это нелегко, но тогда по крайней мере с тобою вся твоя жизнь, которую уже невозможно перечеркнуть, а каково в самую беззащитную пору молодости, когда человек как бы открыт всему миру? И вдруг весь этот мир — четыре голые стены. Но даже в этом замкнутом пространстве невозможно распорядиться самою собой, потому что голос невидимого надзирателя, будто мистическая высшая сила, предписывает — сидеть или не сидеть, ходить или не ходить.
…Прекратились ночные вызовы на допрос, и жуткая логика следователя, на глазах у нее сочинившего низкопробный детектив, перестала пугать. А время будто остановилось. Было такое чувство, что о ней забыли. Суда не будет, это она поняла, но ведь должно же быть хоть какое-то решение? Оказывается, возможна и такая пытка: неизвестностью. Постепенным и совершенным отключением узника от живой жизни, от всего, что было и что будет, обрывом всех человеческих связей. Никто из близких не знает, где она и что с ней. И ей ничего о дорогих людях неведомо. Да и остались ли они еще на свете, близкие, дорогие люди? Были мгновенья, когда любой приговор показался бы избавлением. Пусть лагерь, пусть Колыма, только не опостылевшие четыре стены в глубоком подвале. Выручал отцовский характер, умение взять себя в руки, овладеть мыслями, в который уж раз направить их в спасительное русло.
Вот Гоголевский засыпанный листьями бульвар, по которому она из школы возвращалась в новое свое жилье. Вот Сокольники, Институт философии, языка и литературы, знаменитый в те годы ИФЛИ, куда ее сначала не хотели принимать, а потом все-таки приняли на отделение истории искусств. И сразу война, первые воздушные тревоги, сперва учебные, потом — настоящие. Подобно матери в годы первой мировой, она закончила курсы медсестер, только вот сфотографироваться на Кузнецком в белой сестринской наколке с красным крестиком на лбу не было возможности. Какие уж тут наколки… Во время налетов приходилось дежурить в метро, детей и стариков размещать по вагонам, некоторые боялись: «Куда вы нас хотите увезти?» — остальных, где придется, прямо на мраморном полу любимой москвичами станции Сокольники. «От Сокольников до Парка на метро…» до войны, в другой жизни пел Утесов. А осенью сорок первого вся эта линия служила бомбоубежищем, превращалась в огромный лагерь со своим бытом, с болезнями, слезами, с руганью, жалобами и надеждами. Нет, только в одиночной камере можно понять всю отраду толкотни, толпы, даже смятенного людского единения. Только тут можно тосковать о ноябрьской оледенелой крыше, озаренной химическим пламенем немецких зажигалок. И лесозаготовки на трудфронте под Талдомом с трескучим морозом, с бездорожьем и голодухой вспоминать как лучшую пору жизни.
Елена Андреевна вспоминает, как однажды из тюрьмы ее привезли в чрезвычайно важный кабинет в доме на площади Дзержинского. Хозяин кабинета барственно осведомился, помнит ли она отца. Она ответила, что помнит и будет помнить всегда. Человек за огромным столом посмотрел на нее внимательно и велел ее увести. «Что же вы так вызывающе держались? — укорял ее потом следователь. — Ис кем?! С самим министром госбезопасности Абакумовым! Покаяться надо было! Отречься! А не бравировать родством с врагами!»
После семи с половиной лет тюремного заключения Елену Андреевну одним росчерком пера отправили в пожизненную ссылку. Везли, словно опасную террористку, под конвоем трех лейтенантов и двух солдат. А по приезде в Барнаул она узнала, что не имеет права выходить за городскую черту — за нарушение двадцать пять лет лагеря, — что отмечаться у коменданта как административно высланная она обязана в первое время каждую неделю, а потом — каждый месяц. Так началась еще одна полоса в жизни дочери наркома.
Надо было жить — Елена Андреевна не отказывалась ни от какой работы, то к музею прибивалась, то к библиотеке, вместе с лектором из планетария моталась по клубам и красным уголкам, сама читала лекции и проводила беседы, по семейной традиции тянулась к художникам и скульпторам, среди сосланных, к счастью, нашлись и они.
В середине пятидесятых до Алтая долетел ошеломляющий слух: Бубнова видели в Москве. Нет, нет, совершенно точно, в одной из редакций Учпедгиза. Кто-то из руководителей издательства приезжал в Барнаул, сам рассказывал. Елена Андреевна не знала, верить ли? Обездоленные и бесправные часто тешат себя слухами, вместе с народной бедой, с войной, с арестами, с переселениями бродят они по стране от станции к станции, от барака к избе, за компанию с песнями, байками, солдатским и лагерным фольклором. Далеки еще были времена, когда этот фольклор получит выход на журнальные страницы, однако и прежняя беспощадная ледяная эпоха пошла на слом. В пятьдесят шестом году, когда у нее, как у всякой советской гражданки, был уже на руках нормальный паспорт, Елена Андреевна приехала в Москву. Остановилась у подруги, тоже отбывшей свой срок. Набрала телефон Комиссии партийного контроля. Ей ответили, мы вас ищем по всей стране, приезжайте немедленно. Она примчалась на Старую площадь и выслушала торжественную весть о том, что ее отец, нарком просвещения, член ЦК партии Андрей Сергеевич Бубнов посмертно реабилитирован по советской и партийной линии. Легенда о Бубнове, заходившем в Учпедгиз, однако, подтвердилась. Это оказался дядя Елены Андреевны, брат отца. Когда-то до войны, задолго до всех трагедий его жена написала учебник французского языка, так вот, он справлялся, нельзя ли его переиздать…
Под большим секретом Елене Андреевне передали мало кому доступный номер телефона. Услышав в трубке с детства знакомый голос, Елена Андреевна, волнуясь, произнесла: «Здравствуйте, Климент Ефремович, это — Буба». Она родилась в двадцать втором году в Ростове, где А. С. Бубнов и К. Е. Ворошилов с семьями жили в одной квартире.
Когда она вошла в кабинет Ворошилова, Климент Ефремович заплакал. Женщина, которую он ребенком держал на руках, которую помнил девочкой с двумя длинными косами, явилась ниоткуда, из небытия. Не меньше часа просидела она в государственном кабинете. Ворошилов рассказывал ей о ее отце, о боевой их молодости, вспоминал бубновскую квартиру на Ермолаевском, часто вытирая слезы.
Только вернувшись к друзьям и отвечая на их расспросы, Елена Андреевна сообразила, что так ничего и не рассказала главе государства о себе и нынешнем своем положении, ни о каком содействии не успела попросить.
Однако все постепенно устроилось. После собственной своей реабилитации Елена Андреевна получила в Москве жилплощадь, поступила на искусствоведческое отделение истфака МГУ. Профессора, преподаватели, научные работники, вообще люди, помнившие ее родителей, работавшие некогда с ними, старались ей помочь. Не потому, что она об этом просила. Это было душевной потребностью, безотчетным желанием хоть каким-то личным поступком утвердить историческую справедливость.
Возвращенцы из «мест не столь отдаленных», которых в те годы нетрудно было распознать на улице, по-разному ощущали себя в забытой ими нормальной жизни. Одни все никак не могли отойти душой, расслабиться, отогреться, словно бы по-прежнему чувствуя кожей мерзлоту той дальней земли. Другие, наоборот, старались подольше продлить внезапное состояние блаженной прострации, безразличия к житейской суете. Елена Андреевна принадлежала к иному типу воскресших к жизни людей.
Все заново и все впервые. Университет, торжественные залы выставок и библиотек, гул собраний, шум премьер, вечерняя тишина Патриарших прудов. И непривычное, счастливое, возвратившееся ощущение своей страны за плечами. Она училась, работала в музеях, занималась историей русского фаянса и фарфора, ездила на заводы, знакомилась с мастерами, писала книги. Родила сына. Теперь ему двадцать шесть, он выпускник Строгановского училища. Это вообще художественный дом, по-московски уютная квартира, где переплелись и оттенили друг друга интересы мужа — скульптора, жены — искусствоведа и сына — живописца-реставратора. Синева Гжели и Веджвуда на стене, иконописные лики, пейзажи, гравюры, среди книг авторские копии скульптурных портретов. И еще тот, уцелевший во времени сказочный индюк, потемневшая от времени дымковская игрушка».
Существуют многочисленные вполне достоверные рассказы о часах, остановившихся в момент смерти их владельца. Известно о зеркалах, которые разбиваются, когда наступает смерть. В доме, где кто-то переживает эмоциональный кризис, могут происходить и другие менее значительные, но необъяснимые поломки. А есть вещи, которые сохраняют тепло рук и чувств людей, они хран ят память о тех, кого давно нет.