В ПРЕДВКУШЕНИИ ПОБЕДЫ

Дети уходили в революцию, оставляя родные гнезда. Дома могло быть что угодно, а в революционных организациях их ожидали новые семьи: братья и сестры по партии и духовные наставники, готовые заменить родителей.

Цецилия Бобровская (урожденная Зеликсон), член партии с 1898 года вспоминала:

«Контуры родительского дома… Отец — болезненный, небольшого роста, преждевременно, поседевший еврей с серыми живыми глазами и доброй грустной улыбкой на устах. С раннего утра до позднего вечера гнет он спину над конторскими книгами, учитывая барыши своих хозяев — лесопромышленников, дальних наших родственников и «благодетелей». Заработная плата отца — 40 рублей в месяц.

Возвратившись вечером домой, отец, наскоро закусив и. перекинувшись несколькими словами с женой и детьми, спешит набить свою трубочку, усаживается за стол и углубляется в чтение талмуда, отыскивая там «начало всех начал», «божью благодать» и всякую иную схоластическую премудрость.

Мать на 20 лет моложе отца. Она вся поглощена заботами о том, как накормить и одеть семью. До философских занятий мужа ей нет никакого дела. Она жалуется, что жизнь дорога, что содержать семью на 40 рублей трудно. Занятый своими туманными изысканиями, отец невпопад отвечает на слова матери. Она горько плачет, а отец, молча забирая подмышку свою «священную» книгу, переходит в соседнюю комнату, закрывает дверь и вновь усаживается выводить своим бисерным почерком древнееврейские иероглифы-комментарии к прочитанному. И так каждый день.

Несмотря на то, что отец был глубоко верующим человеком, мы, дети, все же не поддались религиозному дурману. Этому помогли книги, какими-то судьбами попавшие в наш захолустный уездный городок Велиж, Витебской губернии, отстоявший на расстоянии 80 километров от железной дороги.

Получить сколько-нибудь систематическое, хотя бы начальное, образование в то время мог далеко не каждый. В городе существовали только две двухклассные народные школы — мужская и женская. Моей старшей сестре, Розе, удалось попасть в школу, а мне, за неимением места, так и не довелось посидеть на школьной скамье. Я занималась дома сама, сестра помогала мне, а потом мы вместе стали проходить самостоятельную программу 4-классной женской гимназии. Много читали. Книги доставали в городском клубе, завсегдатаями которого были исправник, старый жандармский полковник в отставке, полицейский надзиратель и прочие начальственные чины.

Единственной целью посещения ими клуба было выпить и поиграть в карты, так что библиотека была в нашем полном распоряжении. Здесь были произведения Тургенева, Гончарова, Глеба Успенского, Салтыкова-Щедрина и даже Чернышевского. Вместе с нами этой библиотекой пользовались еще несколько человек из молодежи.

Особенно сильное впечатление произвела на меня одна книга-роман Чернышевского «Что делать?». Как живая вставала перед глазами Вера Павловна. Казалось, что стоит только уехать из Велижа и попасть в Петербург, как сразу можно стать одной из ее учениц, зажить какой-то необыкновенно яркой, интересной жизнью.

С 1895 года на протяжении семи лет в Варшаве, Велиже, Цюрихе, Харькове под разными именами — Тулин, «Старик», Ильин, Петров — мелькал передо мной облик учителя. Лишь летом 1902 года, когда я прочла «Что делать?» — книгу, служившую нам таким замечательным руководством к действию, — эти имена сконцентрировались в одном — Ленин.

Вот почему, еще не видев В. И. Ленина, я представляла себе его именно таким, каким потом встретила, — бесконечно возвышающимся над всеми нами и в то же время равным, простым товарищем, в присутствии которого в тебе самом выявляется все лучшее, что у тебя есть.

На одной из площадей Женевы в центре города находилась, а может быть, и сейчас находится кафе-пивная «Ландольт». Здесь в двух противоположных боковых комнатах почти каждый вечер собирались в одной большевики, в другой — меньшевики. В комнату большевиков приходил В. И. Ленин вместе с Надеждой Константиновной. В основном здесь собирались активные работники партии, бежавшие из тюрем и ссылки или специально посланные для связи с центром. Все они недолго задерживались за границей и скоро опять возвращались на партийную работу в Россию.

В противоположную комнату приходил Мартов, неизменно сопровождавший его Дан и все их многочисленное меньшевистское окружение, в значительной части состоявшее из эмигрировавших буржуазных интеллигентов, основательно осевших за границей и мнивших себя революционерами. Впоследствии к меньшевикам, к большому огорчению В. И. Ленина и всех нас, большевиков, стал приходить и Плеханов.

Придя в «Ландольт» и направившись с группой товарищей в «большевистскую комнату», я застала там более чем скромную в количественном отношении аудиторию. Тут же появился, здороваясь на ходу и обмениваясь шутливыми замечаниями с товарищами, Владимир Ильич, а за ним Надежда Константиновна. Начинается беседа с нами о неблагополучном внутрипартийном положении, сложившемся после второго съезда Лиги и измены Плеханова.

Владимир Ильич жил тогда на окраине Женевы с Надеждой Константиновной и матерью ее Елизаветой Васильевной Крупской, никогда не расстававшейся с дочерью и неизменно следовавшей за ней и в ссылку и в эмиграцию. В предместье Сешерон «Ильичи», как называли мы Владимира Ильича и Надежду Константиновну, занимали небольшую дачку. Жили они наверху, куда вела деревянная лесенка. Внизу была большая кухня с плитой, на которой на случай прихода гостей постоянно кипел большой эмалированный чайник. В небольшой комнате рядом помещалась вечно озабоченная своим незатейливым хозяйством Елизавета Васильевна. После первых же слов приветствия можно было услышать ее добродушно-ворчливое: «Вот, уткнулись там наверху в свои книги и тетради, мучает себя на работе Владимир Ильич и Надю замучил — покушать не дозовешься их». Здесь же, на кухне, в иные дни, когда приходили сразу несколько человек, Владимир Ильич принимал гостей, потому что «апартаменты» наверху были слишком тесны.

В двух верхних комнатах меблировка состояла из простых столов, заваленных журналами, рукописями, газетными вырезками. По стенам полки с книгами. В каждой комнате койка, прикрытая пледом, и пара стульев. В центре стола Владимира Ильича красовались русские счеты, при помощи которых он, наверное, подсчитывал свои «однолошадные», «четвертьлошадные» и т. п. крестьянские хозяйства. На столе у Надежды Константиновны ее «орудия производства»: пузырек с симпатическими чернилами, которыми она между строками какого-нибудь «поздравления с днем ангела» заносила свои шифровки. Днями и ночами просиживала здесь Надежда Константиновна, расшифровывая получаемую из России информацию о состоянии дел на местах и зашифровывая послания В. И. Ленина комитетам и отдельным работникам о положении, создавшемся в партийных центрах за границей, и о том, что надо делать дальше.

К моменту моего прихода оба они — и Владимир Ильич, и Надежда Константиновна — сидели за своими столами и работали; я помешала и тем не менее была принята очень приветливо.

Впервые я увидела В. И. Ленина в домашней обстановке, одетым по-студенчески в темно-синюю ластиковую косоворотку на выпуск, причем одеяние это как-то особенно гармонировало со всей его коренастой, ладной, «российской» фигурой.

Владимир Ильич прежде всего стал расспрашивать о пережитом мною в тюрьмах, о трудностях, связанных с пребыванием на нелегальном положении. Я делилась своими впечатлениями о Харьковской тюрьме, рассказав, между прочим, что читала в камере его книгу «Развитие капитализма в России», и вот тогда-то Владимир Ильич шутя назвал меня несчастной за то, что мне пришлось разбираться в его «скучнейших» таблицах.

Владимир Ильич очень подробно расспрашивал о состоянии Тверской организации, откуда я прибыла. Особенно он заинтересовался нашей работой в деревне, созданием крестьянских комитетов на селе. Он не скрыл своего удовольствия, когда я упомянула о значении, которое имела для нас его брошюра «К деревенской бедноте».

Посмеялся Владимир Ильич над случаем с одним из наших пропагандистов, направленных в деревню. Это был квалифицированный пропагандист, и тем не менее он вернулся из деревни с «таинственным» закрытым письмом, в котором была просьба Крестьянского комитета не посылать к ним больше этого пропагандиста. А мотивы были такие: «…барин он, заночевав в крестьянской избе, умываясь утром, вынул из кармана щетку и стал чистить зубы». Этот курьез с зубной щеткой дал Владимиру Ильичу повод заговорить о важности в условиях нашей работы предусматривать все мелочи, быть всегда начеку, досконально знать обстановку, в которой придется действовать.

Очень трогало внимание В. И. Ленина к нашей местной партийной работе, трогал проявленный им интерес к трудностям, радостям и горестям работника, подбадривало уважение, с каким он умел слушать твои, хотя бы самые робкие, высказывания.

Скоро Елизавета Васильевна пригласила нас всех обедать. Владимир Ильич был в хорошем настроении и все время шутил. Вот, иронизировал он, наша Елизавета Васильевна считает, что возникший внутрипартийный разлад может быть легко изжит, что обязательно надо помирить Юлия Осиповича (Мартова) с Владимиром Ильичем и сделать это может Вера Ивановна (Засулич), к которой она, Елизавета Васильевна, собирается сходить, чтобы переговорить по этому поводу.

Вначале мне показалось, что Ильич шутки ради придумал этот «план выхода из положения», но оказалось, что наивная старая мать действительно надумала сходить к Вере Ивановне Засулич в полной уверенности, что ей таким образом удастся восстановить мир в партии, нарушенный из-за «капризов Владимира Ильича и Юлия Осиповича», как она выражалась. А главное — «Надя перестанет так болеть душой за все это дело».

Подшучивая над Елизаветой Васильевной, Владимир Ильич еще от себя добавил: «Мы с Юлием теперь ходим по разным тротуарам Женевы. Завидев друг друга издали, каждый из нас переходит на противоположный тротуар, а что касается Плеханова, то я с ним состою в переписке. Подписываюсь я не «преданный Вам Ленин», а «преданный Вами Ленин».

Несмотря на шутливый тон, каким были сказаны эти слова, в них прозвучала большая горечь.

Это было мое первое и далеко не последнее посещение квартиры «Ильичей». И я, и многие другие в одиночку и группами слишком часто совершали набеги на их квартиру, отнимая много времени у этих очень занятых и очень устававших людей.

Ярко встает в памяти один вечер, когда, заслушавшись Ильича, я допоздна застряла у них на даче, находившейся далеко от дому, где я жила. Трамвай прозевала, а пешком идти поздно, страшновато. Владимир Ильич вызвался проводить меня, чтобы кстати и самому подышать свежим воздухом. Пользуясь счастливым случаем с глазу на глаз поговорить с Ильичем, я стала задавать ему особо мучившие меня в то время вопросы, связанные с моим бытием профессионала. Дело в том, что, исполняя обязанности агента «Искры», мне порою приходилось чувствовать себя по своей квалификации не совсем на месте. На прибывшего к ним из центра товарища местные партийные работники всегда смотрели снизу вверх, и это очень смущало. Вот мне и начинало казаться, что быть профессионалами имеют право особо одаренные люди с широким политическим горизонтом, талантом агитатора, глубокими теоретическими знаниями. Что касается профессионалов из рабочих, то они должны, казалось мне, обладать каким-то особым пролетарским сверхчутьем, которое восполняло бы недостаток у них теоретических знаний.

Не обладая ни одним из перечисленных мною качеств, я мучилась сознанием, что незаслуженно пользуюсь высоким званием профессионала. Об этих своих мучениях я решилась поведать Владимиру Ильичу, попросить у него совета. Очень внимательно выслушал меня Владимир Ильич, так внимательно, как он один умел слушать, а потом сказал, что право называться профессиональным революционером остается за теми, кто беззаветно предан партии и рабочему классу. Этим правом должны пользоваться люди, у которых их собственная жизнь сливается с жизнью партии. Суживать крут организации революционеров до узкого круга вождей не следует. Партии необходимы и постоянные рядовые работники-профессионалы, неутомимые, тесно связанные с массой, которые помогали бы камень за камнем закладывать здание партии. Владимир Ильич увлекся и заговорил о том, как ему вообще мыслится постройка нашей партии и роль ее в надвигавшихся революционных событиях.

Слушала я, само собой разумеется, затаив дыхание, и не заметила, как дошли до дому, где жила. Показалось совершенно невозможным, чтобы этот разговор сейчас оборвался. Я беспомощно остановилась, хотела предложить Ильичу зайти в квартиру, но там уже спали. Ильич подумал секунду, а потом решительно повернулся, и мы пошли обратно, продолжая прерванный разговор.

Когда мы таким образом вновь подошли к его даче, Владимир Ильич расхохотался, стал шутить по поводу того, что нескончаемым проводам все же надо положить конец. Но так как во всем он «сам виноват» — увлекся своими рассуждениями, — то он меня еще раз проводит до дому, но на сей раз окончательно.

На прощанье Владимир Ильич сказал мне: «Немножечко больше веры в свои силы! Необходимо немножечко больше веры!».

Как часто в наиболее трудные, сложные моменты работы приходилось мне звать на помощь это ильичевское «немножечко больше веры в свои силы».

…Новогоднюю ночь 1904 года Владимир Ильич провел с нами. Слушали оперу «Кармен» в довольно плохой постановке, пили пиво в «Ландольте», гуляли по оживленным в эту ночь улицам Женевы. При встречах с меньшевиками демонстративно отворачивались друг от друга. Веселое, задорное настроение не покидало нас в эту новогоднюю ночь. Ведь ко всему прочему были мы тогда молоды, молод был и Владимир Ильич, любил он веселую шутку и громкий смех.

Наступивший 1904 год был, как известно, годом быстрого нарастания революционной волны в России. Тем настоятельнее была потребность вывести партию из тупика, в какой завела ее дезорганизаторская политика меньшевиков.

При встречах с нами Владимир Ильич все больше и больше говорил о практической подготовке ПТ съезда партии. Несмотря на скудость средств (меньшевики захватили партийную кассу), кое-кого из партийных работников время от времени все же удавалось отправлять в Россию.

В первых числах апреля 1906 г. я решила съездить на родину в город Велиж, где хотела отдохнуть, а также легализоваться, так как после октябрьской амнистии, которая покрыла все мои предыдущие «грехи», оформиться и восстановить себя в правах не успела.

Дома я предполагала получить паспорт на свое собственное имя, однако это было не так просто. Наши уездные власти к весне 1906 года уже вовсе забыли про царский манифест 17 октября 1905 года, благо от этого манифеста к тому времени уже остались «рожки да ножки». Приехав к матери, отец мой умер в 1903 году, когда я сидела в Доме предварительного заключения в Петербурге, я два дня благополучно просуществовала, а на третий, когда меня вписали в домовую книгу, появился «почетный» эскорт из нескольких городовых во главе с усатым, нафиксатуаренным, чрезвычайно галантным в обращении приставом. Пришли за мной часов в одиннадцать утра, обыска никакого не производили, а вежливо пригласили «пожаловать» в полицейское управление.

Бедная мать моя пришла в великое отчаяние, причитая мне вдогонку, что я позором покрыла ее седую голову, что на нее теперь все пальцами будут указывать, как на мать арестантки, и т. д. Но все эти упреки нисколько не помешали ей тут же побежать на базар, купить курицу, сварить и принести мне в полицейское управление. Некоторое время спустя, находясь в запертой комнате, я услышала за дверью перебранку между усатым околоточным, недавно столь галантно предо мной расшаркивавшимся, и старческим голосом, в котором, к ужасу своему, узнала голос матери. Я стала барабанить кулаком в дверь, ее открыли, и я увидела перед, собой заплаканную мать с судком в руках и разъяренную физиономию околоточного, который при моем появлении приятно осклабился и забормотал: «Ах, извиняюсь, это, оказывается, к вам, никак не ожидал, чтобы у такой барышни была такая надоедливая мамаша!». При виде меня вполне здоровой мать моя облегченно вздохнула, а когда я, поев курицы, уверила ее, что никакой серьезной опасности мне не грозит, совсем успокоилась.

Через час пришел исправник, и мы с ним в самой мирной беседе выяснили, что мой арест является просто недоразумением, что он «забыл» про амнистию, что имеющееся у него предписание задержать меня на случай, если я явлюсь на родину, относится к старым годам. Следовательно, я могу считать себя свободной и вернуться в отчий дом.

После этого случая я не без основания опасалась, что уездный исправник может вдруг оказаться способным не только забывать, но и вспоминать кое-что, либо из другого города могут ему напомнить обо мне. Поэтому я решила дольше здесь не оставаться, тем более, что в связи с моим арестом дома создалась такая нервная обстановка, что никакого отдыха не получалось. Бросила я мысль и о легализации: продолжать работать под собственным именем, столь скомпрометированным прошлыми арестами и тюрьмами, было нецелесообразно. Я решила из своей привычной нелегальной кожи не вылезать и опять жить и работать по чужому паспорту.

Пробыв у матери несколько дней, ровно столько, сколько потребовалось, чтобы приготовить ее к новому моему уходу в неведомую и поэтому столь жуткую для нее даль, я отправилась в Костромскую губернию к своей старой приятельнице Елизавете Александровне Колодезниковой, в нашу «вотчину», как мы все, укрывавшиеся у Колодезниковых, называли их имение Жирославку.

В Нижнем на одном из предвыборных собраний во II Государственную думу после выступления с большевистской речью был арестован некто, назвавшийся Николаем Петровичем Ширяевым и предъявивший паспорт на это имя. Так как тюрьма была переполнена, то Ширяева, которой на самом деле был вовсе не Ширяев, а мой брат, Лазарь Зеликсон, посадили в камеру с банкротами.

На первом допросе брат в подтверждение того, что он действительно Ширяев, сослался на ветеринарного врача Бобровского, жившего в Саратове, и его, Ширяева, якобы хорошо знавшего. Для скорейшего получения ответа из Саратова брату разрешено было сделать этот запрос за свой счет телеграфно. Ответ от Бобровского, подтверждавшего, что ему Ширяев очень хорошо известен, пришел незамедлительно. На беду брата, камеру со злостными банкротами посетил прокурор Чернявский, который в 1905 году был прокурором во Владимире, где брат выступал на митингах под собственным именем. Приход прокурора испортил все дело. В присутствии начальника тюрьмы он спросил мнимого Ширяева: «Господин Зеликсон, каким это образом вы попали в камеру с злостными банкротами?».

После этого брату ничего не оставалось делать, как заявить, что он действительно не Ширяев, а Зеликсон. Но теперь ему уже никто не верил, предполагая, что он не Ширяев и не Зеликсон, а некто третий и очень опасный, которого надо сослать в Сибирь на положении «Ивана, не помнящего родства». О своих злоключениях Лазарю удалось переслать мне в Иваново-Вознесенск письмо, а потому я решила поехать в Нижний и постараться как-нибудь помочь брату.

Заручившись паспортом своей подруги детства Веры Беляевой, по мужу Меклер, я поехала в Нижний в качестве родственницы Зеликсона. Там обратилась в губернское жандармское правление с просьбой дать мне свидание с братом. Жандармы были со мной весьма предупредительны, так как, видно, сами обрадовались возможности распутать это каверзное дело с Ширяевым-Зеликсоном. Дали какую-то анкету, которую я добросовестно заполнила, перечислив всех братьев и сестер Зеликсона, не забыв и себя. Сличив мои показания с показаниями самого Ширяева-Зеликсона, жандармы уверовали в правильность всех этих сведений и даже стали передо мной как бы извиняться за свое первоначальное недоверие: «Согласитесь сами, — говорили они мне, — называет себя Ширяевым, получает от какого-то, наверно, несуществующего Бобровского телеграмму, что тот его действительно хорошо знает, во Владимире в 1905 году выступал на митингах под именем Зеликсона, как тут разобраться!».

Стоило больших усилий не расхохотаться при мысли, что я, нелегальная, разыскиваемая жандармами, сижу тут у них в качестве благонамеренной родственницы своего родного брата и выслушиваю предположения, что Бобровского, моего собственного мужа, быть может, никогда не существовало в природе.

Брата тут же под мое поручительство выпустили, мы вместе с ним поехали в Москву, а вскоре я опять вернулась в Иваново-Вознесенск.

Уже с первых дней своей работы в Иванове мне пришлось резко столкнуться с бывшими дружинниками-боевиками, которые здесь, так же как и в Костроме, были совершенно деморализованы. Еще осенью 1906 года, задолго до моего приезда, Ивановский комитет выпустил листок, в котором он отмежевывался от действий боевиков, от всех их «эксов», выражавшихся частенько в ограблении какой-нибудь лавчонки. Твердо придерживаясь своей позиции в этом вопросе, партийная организация принципиально не желала пользоваться деньгами, которые боевики настойчиво навязывали ей после каждого удачного «экса». По части финансов в Иваново-Вознесенской организации дела вообще обстояли вполне благополучно. С первых же дней своего секретарства я была приятно поражена, что мне не придется изворачиваться в погоне за средствами, как это приходилось делать в других городах. В Иванове организация существовала исключительно на членские взносы, которые очень аккуратно собирались и тщательно записывались нашим казначеем Ольгой Афанасьевной Варенцовой.

Конечно, организация наша не имела особо крупных средств, тратить деньги приходилось очень осторожно, но все-таки резкого денежного кризиса в Иванове я не помню, организация сводила концы с концами.

Мне, как секретарю, приходилось постоянно объясняться с боевиками по поводу их подвигов и открещиваться от подсовываемых для организации денег. За это они возненавидели меня самой лютой ненавистью, особенно один из них, некий Орлик, который часто говорил, что не мешало бы уничтожить Ольгу, тогда легче было бы договориться с Ивановским комитетом. На самом же деле не я одна, а почти все ивановские работники стояли на такой же непримиримой позиции по отношению к боевикам. В конце концов по решению одной из наших конференций дружины боевиков были расформированы.

В феврале 1907 года меня, наконец, направили на работу в Иваново-Вознесенск, куда, как в подлинно пролетарский центр, я давно мечтала перебраться.

Приехав на новое место работы, я устроилась на жительство у фельдшерицы Надежды Митрофановны Стопани. Квартира ее, состоявшая из одной комнаты с перегородкой и кухоньки, была невероятно холодной и сырой. С промерзших окон ручьями стекала вода в заботливо подставленные хозяйкой посудины. Мебели, за исключением узкой койки, стола и двух-трех табуреток, не было. За перегородкой на койке спала сама Надежда Митрофановна и ее подруга Маруся (М. Бубнова) — пропагандистка нашей организации. Меня поместили туда же, соорудив ложе из двух изломанных ящиков. Таким образом, за перегородкой была наша личная территория, зато в другой половине комнаты постоянно толклись люди, а ночью частенько весь пол был занят спавшими товарищами.

Нашим постоянным ночлежником был «Химик» — Андрей Сергеевич Бубнов, который, хотя и был местным жителем, ночевать дома не мог, так как находился на нелегальном положении. Жил и работал он не в самом городе, а в восьми верстах от него, в Кохме, куда каждый день путешествовал «на своих двоих».

Иногда ночевали приезжавшие к нам по делам товарищи из Шуи. Это были главным образом М. В. Фрунзе (Арсении) и его закадычный друг — рабочий Гусев. Когда они оставались на ночь, приходилось особенно зорко смотреть на углы нашей улицы, нет ли шпиков, так как за Арсением полиция гонялась по пятам, и держался он исключительно благодаря особым заботам Шуйских рабочих, старательно укрывавших своего любимца. Во время районных конференций, когда приезжали товарищи из Тейкова, Кохмы и других мест, на полу в нашей главной комнате яблоку негде было упасть. Питались мы все в этой квартире всухомятку, раз десять на день ставя самовар.

В свой выходной день Надежда Митрофановна с утра до вечера занималась стряпней, чтобы хоть раз как следует накормить всю нашу ораву. Маруся особой хозяйственностью не отличалась. Чем штопать прореху на своем платье, она предпочитала зашпилить ее английской булавкой, из-за чего у нее с аккуратной, домовитой Надеждой Митрофановной происходили постоянные стычки. Кроме того, что все мы доставляли хозяйке комнаты столько забот и хлопот, над ней, как и над всеми нами, постоянно висела угроза ареста. Конечно, было большой неосторожностью то, что мы все, легальные и нелегальные, собирались и жили в одной квартире, но, к сожалению, ничего другого не оставалось: с квартирами в Ивановской организации дело обстояло туго.

Зато во всех других отношениях работа в Иванове шла хорошо.

В августе 1917 года Московский комитет нашей партии отозвал меня и В. Бобровского в Москву. Там я немедленно явилась к секретарю Московского комитета партии, который оказался старым знакомым — Василием Матвеевичем Лихачевым. Он меня знал по работе в Окружкоме Московской парторганизации в 1907 году и встретил веселым возгласом: «Вот через 10 лет вернулась "окружкина мать”! В окружке как раз нет секретаря, и ты им станешь».

Московский городской и окружной комитеты партии помещались тогда на бывшей Скобелевской, теперь Советской, площади, в гостинице «Дрезден», где мы, большевики, занимали две комнаты на четвертом этаже. В одной из них помещалась редакция нашей газеты «Социал-демократ», главным редактором которой был Ольминский, в другой сидели секретарь МК Лихачев и руководитель военной организации Емельян Ярославский; сюда же посадили и меня. Три организации в одной комнате, куда постоянно приходили рабочие не только с московских фабрик и заводов, но и из Мытищ, Пушкина, Подольска, Коломны, приезжали солдаты — посланцы с фронта! Просили кто совета, кто литературы, кто помощи. Народу было много, а сидеть не на чем. Поэтому наши гости устраивались либо на груде газет, либо подкладывая пальто, либо просто на корточках на полу.

В состав Окружкома в то время входили: Мещеряков Н. Л., Овсянников Н. Н., Соловьев В. И., Полидоров, Минков И. И., я и Сапронов (впоследствии оппозиционер). Первые трое занимались идеологическими вопросами, остальные, в том числе и я, — организационными.

Приближались решающие дни пролетарской революции. Когда был создан Военно-революционный комитет по руководству восстанием в Москве, от Окружкома в него вошел В. И. Соловьев.

В разгар революционных боев к нам в «Дрезден» пришли вооруженные товарищи, раскрыли окна, установили пулемет и потребовали, чтобы мы все ушли из помещения. Посоветовавшись, решили направить меня в Военно-революционный комитет за инструкциями, что делать дальше. Я отправилась туда и там получила приказ всем нам разойтись по районам и принять участие в проведении вооруженного восстания».

Большевиков к победе вело чувство гнева. А уже в глубокой древности философы пришли к выводу, что гнев порождается склонностью к греху, преступлению, жаждой мести. Страх происходит от осознания опасности и ожидания поражения; смелость, напротив, рождается в сходных обстоятельствах, но связана она с предвкушением победы.

Десятая глава знаменитой книги американского журналиста Джона Рида называется «Москва». В Петрограде распространились слухи о катастрофических разрушениях в городе, о невозвратимой гибели соборов и других архитектурных памятников Кремля. Рид решил, невзирая на трудности, пробиться в Москву. С ним вместе поехала его жена Луиза Брайант. «В Смольном нам выдали пропуска, без которых никто не мог уехать из столицы…» — пишет Рид в «Десяти днях».

Они пробыли в Москве три дня — 9(22), 10(23) и 11(24) ноября. Они жили в «Национале», поврежденном менее других гостиниц, в центре города. Луиза Брайант пишет, что окна их номера глядели на Кремль и Красную площадь.

На третий день своего пребывания в Москве, в субботу 11 ноября, Рид и Луиза Брайант осмотрели Кремль.

Еще 10-го они получили из Московского Военно-революционного комитета следующее письмо к коменданту города:

«Военно-революционный комитет при Московском Совете Рабочих и Солдатских депутатов.

10 ноября 1917 года.

Настоящим Военно-революционный комитет просит выдать пропуска для осмотра Кремля представителям Американской социалистической партии при Социалистической прессе тт. Рид и Брайант».

Письмо подписали член Московского Военно-революционного комитета А. П. Розенгольц и за секретаря А. А. Додонова.

(Старая коммунистка Анна Андреевна Додонова сказала мне, что хорошо помнит это утро 10(23) ноября в Московском Совете. Она вела прием; вестибюль был забит посетителями; Рид вошел и занял место в конце огромной очереди. Увидев, что это иностранец, Анна Андреевна подозвала его и расспросила, что ему нужно. Рид по-русски объяснил свою просьбу. Вопрос был тут же согласован с дежурным членом Военно-революционного комитета, и машинистка ВРК Рождественская «отстукала» письмо коменданту города Москвы для Рида и Луизы Брайант).

На блокнотном листке запись Рида:

«Получить пропуск в Кремль.

Неглинная, 7.

Поблизости от Александровского сада».

Пропуск хранится в бумагах Рида. Текст его таков: «Пропуск в Кремль. Для 2-х человек. Разрешаю осмотр.

Комендант Кремля А. Штыканов».

Очевидно, комендант Кремля обошелся с ними не очень любезно, потому что Рид дальше записал:

«Новый комендант Кремля, выдавший нам пропуска, суровый, преисполненный важности (он — капрал, мы — буржуи!)».

Результатом осмотра Кремля явилось составленное тут же, на месте, и сохранившееся в блокнотной записи Рида краткое коммюнике под названием «Повреждения в Кремле». Это черновой вариант отчета, приложенного им позднее к «Десяти дням» и начинающегося словами: «В Кремле я был лично непосредственно после его бомбардировки и сам осматривал все повреждения».

В черновой блокнотной записи Троицкие ворота названы «воротами верхнего входа», Благовещенский собор — «маленьким собором» и Чудов монастырь — «красным монастырем». В дальнейшем кто-то из друзей Рида помог ему отредактировать отчет о Кремле. Из отчета следует, что в Кремле нет катастрофических разрушений и те памятники, которые пострадали от артиллерийского обстрела, без особого труда могут быть восстановлены.

В своей книге Луиза Брайант вспоминает, как они с Ридом обошли Кремль в сопровождении красногвардейцев и как кремлевские священники провожали их угрожающим взглядом.

В блокноте Рид записывает сразу же после отчета о повреждениях:

«Обозленные попы. Обозленные буржуазные художники и др. Несчастные обозленные бедняки, которые крестятся и что-то бормочут, глядя на Кремль. Обозленные толпы спорщиков на Красной площади. Эти последствия боев представляют опасность для большевиков».

А вот свидетельство главы Временного правительства Александра Федоровича Керенского, относящееся к тому времени:

«Видимо, жизнь в Москве вышла из рутинных берегов. Завершив переезд в Кремль, Советское правительство все еще находилось в стадии реорганизации. Пользующаяся дурной славой Лубянская тюрьма не стала пока составной частью системы, и делами ее занимались отнюдь не профессионалы. И хотя аресты, обыски и расстрелы стали повседневным явлением, все, это было плохо организовано и носило случайный характер.

Свою лепту в усилие неразберихи в Москве вносили немцы. Чека Дзержинского работала в тесном сотрудничестве с соответствующей германской службой, и действия их постоянно координировались. Ленин воцарился в Кремле, а германский посол барон фон Мирбах занял в Денежном переулке особняк, который круглые сутки охраняли немецкие солдаты. Средний обыватель был в полной уверенности, что именно Мирбах контролирует пролетарский режим. Любые жалобы на действия Кремля адресовались только ему, и даже монархисты всех мастей искали защиты у Мирбаха. Берлин придерживался мудрой линии поведения: оказывая кремлевским руководителям финансовую помощь, он одновременно обхаживал самых крайних монархистов на случай, если большевики потеряют их «доверие».

Монархистов также всячески поощряли в Киеве, где по воле германского кайзера гетманом независимой Украины стал бывший генерал Скоропадский. При каждом удобном случае Скоропадский, находившийся под эгидой германского верховного комиссара, демонстрировал свои высочайшие симпатии к монархии.

Свой вклад в создавшийся хаос вносили и центральные комитеты наиболее влиятельных антибольшевистских и антигерманских социалистических, либеральных и консервативных партий, которые занимались своей деятельностью под самым носом кремлевских правителей. Лидеры всех организаций регулярно встречались с различными представителями союзников России, и дипломатический ранг этих представителей зависел от того, насколько ценилась «союзниками» та или иная организация. Конечно же, все эти организации вели свою деятельность нелегально. Это было несложно, приминая во внимание неэффективность системы тогдашней Чека».

Связи профессиональных революционеров с семейными гнездами были порваны. На первом этапе революционная организация была кланом, который противостоял семье. Яркое свидетельство тому — рассказ соратника Феликса Дзержинского Лазаря Ривина:

«В 18 лет я, не успев еще как следует опериться, вступил в эсеровскую организацию в Бобруйске. В нашу организацию сумел проникнуть Моисей Голесник. Он оказался провокатором. Из-за него многие получили в «подарок» ссылку в Сибирь, тюрьму, каторгу, наконец, виселицу! Он умело маскировался, умело увертывался. Однако подпольщики незаметно и зорко наблюдали за ним и сумели-таки разоблачить Голесника.

Мне поручили уничтожить провокатора, и я стал боевиком. Тщательно обдумав каждый свой шаг, я подготовил алиби: пошел на свадьбу, где долго мозолил глаза пировавшим, а потом незаметно ушел…

Но тогда подпольщики не знали еще, что, кроме Моисея Голесника, был еще один провокатор, который неотступно следил на ними. И поэтому, несмотря на алиби, Виленский окружной суд приговорил меня к смертной казни через повешение.

После вынесения приговора адвокат предлагал мне цианистый калий, что я мог умереть более легкой смертью, чем на виселице. Но отказался от такой услуги.

На пятнадцатый день после вынесения приговора мне объявили, что командующий Виленским военным округом заменил некоторым осужденным смертную казнь бессрочной каторгой, в том числе, как несовершеннолетнему, и мне. Очевидно, командующий решил, что слишком большое количество смертных приговоров неблагоприятно повлияет на общественное мнение.

Истосковавшись по родине, я стремился в Белоруссию. Уже столько лет не видел я свои родные места! Хотелось окунуться в новую жизнь на родине. Увидеть Минск, Бобруйск в новой обстановке, после свержения ненавистной власти Романовых. Неудержимо влекла Москва — хотелось побывать в центре революционных событий. И я отправился в путь. Сначала в Минск.

В городе жили мои двоюродные братья и сестры, у них я и остановился.

Первого мая все главные улицы Минска были запружены демонстрациями. Шли рабочие депо, шли люди с фабрик и мастерских. Много было солдат. С плакатами и лозунгами, с яркими флагами демонстрации направлялись к центру. Международный праздник боевой солидарности пролетариата проходил с большим подъемом, широкие трудящиеся массы Минска ярко продемонстрировали свою революционную активность.

Этот день глубоко запал в сердце. Впервые в Минске я видел, как народ свободно, без нагаек полицейских и жандармских шашек отмечал свой пролетарский праздник — Первое мая! Впервые в этот день не лилась на мостовую кровь демонстрантов, не слышались стоны раненых, не гремели выстрелы казачьих сотен.

Я не мог долго оставаться нахлебником у родственников в Минске и уехал в родной Бобруйск довольно скоро, стремясь туда, где родился и рос. Здесь я предполагал найти работу и остаться на постоянное жительство.

Что может быть прекраснее города, где ты родился и рос? Где на лавке тихого провинциального сада или парка ты слушал таинственный шепот листьев в лунный вечер?

Вот и дом, и палисадник, где познавал я жизнь в быстротечные годы своего детства. Здесь меня ласкала и бранила мать. Все в доме полно ею… Кажется, она сейчас откроет двери и, всплеснув руками, радостно закричит, что наконец-то явился этот шальной Лазарь…

По этой улице ходил отец-трубочист. Старика все знали. Кто мог лучше, добросовестней почистить дымоход, чтобы не дымило, не стонало в голландках?! Добрый, славный человек!

Медленно подошел я к дверям старого дома, не спешил стучать — хотелось продлить мираж, пленивший сознание. Но нельзя вечно стоять перед входом. И чуть слышно, точно боясь причинить боль близкому человеку, я постучал в дверь. Минута, другая — никто не открывал дверь.

— Эй, есть кто в доме? Откройте наконец! — крикнул я.

—: А ты что, выламывать двери собираешься? Чего надо? — послышался вдруг голос женщины, подошедшей по коридору к двери неслышными шагами. В ту же секунду двери раскрываются, потеряв точку опоры, я почти вваливаюсь в дом, неловко задевая особу неопределенного возраста, загородившую путь. Она пытливо осматривает незваного гостя.

— Простите за беспокойство, — говорю я как можно мягче своим гулким басом, — я на минутку к вам. Я раздумываю, как же объяснить этой женщине свое вторжение.

— Ну что же, — говорит она после некоторой паузы, — проходите!

Я быстро протискиваюсь в образовавшийся узкий проход и с неожиданным проворством мчусь по дому. Распахиваю двери на кухню, в комнаты… они и не они. Конечно же, чужие. Но мебель почти та же: хорошо знакомый стол у окна кухни, диван и кровать в комнате сестры…

— Что вам надо? Ох, ох! — растерянно бормочет позади женщина.

Вот комната, в которой я жил вместе с братом. Его комната? Нет. Здесь все по-другому. Навстречу из кресла поднимается незнакомый старик. Видно, что крайне недоволен неожиданным вторжением.

Мы внимательно всматриваемся друг в друга. Мне кажется, что я где-то видел этого старичка.

— Зачем ты послала его ко мне? Ведь я сказал: мне не о чем с ним говорить. Скажите, пожалуйста, ему мало дома! Какое ему приданое?! Рива — бесценная жена? И я подумаю еще, стоите ли вы нас! Что у вас есть? А продавать дом, пока жив, не позволю! — кричит старик.

— Вы заблуждаетесь… — пытаюсь я перебить его.

— Все так говорят. Знаю, знаю! — и он, грозно постукивая палкой, надвигается на меня. — Идите! Разбудил хозяина дома и не желает уходить! Тоже мне жених!

— Я вовсе не жених и не собираюсь жениться, — говорю я сердито.

— Но зачем тогда я нужен вам? Я вас не знаю! Говорите, наконец, зачем разбудили…

— А вы мне и не нужны! — неожиданно для себя выпаливаю я. — Подумаешь, какие нежности! А сколько ночей я не спал? Откуда известно, что днем вы дрыхните? Я пришел не к вам и не к вашей дочери. Я пришел в этот дом, в этот сад, в эти комнаты… — Я чувствовал, знал, что все это не нужно говорить, но не мог остановиться.

— Ой, это сумасшедший! — запищала из угла, отбежав в испуге, Рива.

А старик, застыв, впился глазами в меня и вдруг, — повернувшись к дочери, зашептал:

— Он вполне нормальный. Это Ривин вернулся! А ведь правда, мы совсем не нужны ему! Он хозяин дома. О, горе! Куда деваться?

Лицо старика побелело, и он неуклюже опустился на диван. Похоже, у него был обморок. Рива брызнула ему в лицо водой, и старик быстро пришел в себя. Глядя на меня, он начал причитать:

— Эх, старый я осел! Старый дурак! Разве твоя мать, Песя, не сказала мне, что ты обязательно вернешься? И что этот дом — твой? Она всегда все знала наперед. А я думал, что женская это блажь. Ведь ты был висельник, стал бессрочником. А большей милости еврею от царя не получить! Сбежишь? А ведь беглому каторжнику домой путь заказан. Откуда мне было догадаться, что царя не станет? Вот я и свыкся, что дом мой. Ну и что? Тебе теперь лучше — не разбазаривал! Но ты должен все это нам зачесть. О деньгах за квартиру, за амортизацию разговоров не было. Не было и нет у нас таких денег! Разреши остаться в каком-нибудь углу! Ехать Песе надо было, жандармов обмануть. Ко мне пришла. Знала — не выдадим, не обманем.

— Слушайте, ведь я ничего вам не говорил, не требовал, о чем вы плачете? — не выдержал я. — После стольких лет отсутствия я просто хотел побывать в доме, где вырос. А сейчас пойду в сад, взгляну на огород.

Но старик ничего не желал слушать, а тем более понимать, и продолжал бубнить свое:

— Конечно, хозяйский глаз везде нужен, конечно… Но для содержания в порядке сада и огорода нужны деньги. И она, Песя, это знала. Ее воля была поселить меня здесь. Я ведь не просился…

Сад цвел. Он весь переливался, искрился в солнечных лучах. Нежные розовые лепестки цветов яблонь, груш, вишен — неповторимое чудо красоты, изумительный наряд природы. Деловито жужжали золотистые пчелы, забираясь в чашечки цветов…

Но что это? Тут и там печально стоят засохшие, умершие деревья! Деревья, верные друзья! А вот и срубленные пни. Их много. Сад! Он был самым верным помощником и другом нашей семьи. Сколько раз в нем укрывали нелегальную литературу и оружие! А случай с сорока винтовками, которые я с друзьями унес, связав дежурного!.. Тогда в Бобруйске на постое стояла кавалерия. Мы зарыли оружие метра на три в землю, недалеко от будки, где хранились яблоки. О-о! Как вертелась полиция, стараясь найти пропажу!

Долго еще после моего ареста по делу Моисея Голесника продолжалось следствие о краже 40 винтовок. Где только не искали жандармы! И у нас в доме все перевернули, рыскали повсюду, в саду и в огороде тоже. Перекапывали во многих местах, но ничего не нашли. Оружие было уже в другом месте.

И сад выстоял! Не увял, хотя терзали его нещадно. Ласковые руки сестер, матери залечивали раны деревьев, ухаживали за тобой, любимый сад!

Но полиция не оставляла в покое ни сад, ни дом, ни сестер с матерью. Полицейские ищейки чуяли, что пропажа винтовок связана с нашим домом. И она стали арестовывать то одну, то другую сестру, и ничего не добившись, начали все сначала… Тогда мать решила потихоньку отправить сестер из дома. Сначала исчезла одна, потом другая. Взбешенные жандармы принялись за мать. И ей пришлось уехать из Бобруйска…

Я опять вхожу в дом. Старик уже поджидает меня, ведет в комнату и усаживает возле обеденного стола.

— Сейчас Рива накроет на стол. Она отличная хозяйка. Я счастлив, что ты на свободе! Жив, здоров, будешь с нами!

Я молчу. Умолкает и старик.

— Почему, — спрашиваю наконец я, — так запущен сад? Сколько деревьев погибло!

Разве мало их здесь прошло — немецких оккупантов, бандитских шаек?! Хорошо, что дом не успели сжечь…

Он настороженно смотрит мне в лицо, потом вздыхает и безнадежным тоном говорит:

— А сейчас? Уже сил нет. Рива что? Женщина. Разве у нее в голове — сад? Она три грядки и то не всегда польет — лук у нее весь засох. У нее жених на уме. Не хочет без мужа остаться. Ведь было военное время неподходящее для свадеб. И теперь ей спешить надо — годы идут, не девочка уже.

Я поднимаюсь и протягиваю руку для прощания. Старик не может понять: куда я ухожу, почему? Не хочу остаться в доме вместе с ними? А как же они? Где же им жить?!

— Не волнуйтесь, дом этот ваш, — успокаиваю я его. — Желаю Риве хорошего мужа, а вам зятя. Пусть только позаботиться о доме, особенно о саде. Ведь здесь лучшие сорта яблонь и груш.

Недоверие не сходит с лица старика. А я уже пробираюсь осторожно мимо открытой двери кухни, где Рива гремит посудой и стыдит кошку, стащившую рыбий хвост…

В этот день я разыскал своих товарищей по нелегальной работе в дни юности. Они с трудом узнали меня.

Апрель 1918 года. Давно уже нет политкаторжанина — кандальника Ривина! Мощная рука революционного пролетариата выбросила на помойку истории двуглавого орла. Вся жизнь России за этот год изменилась в конце. Изгнаны «временные правители» — керенские, Милюковы и родзянки. Свершилась великая и первая в мире победоносная пролетарская революция! Председатель Совета Народных Комиссаров, глава первого социалистического государства — Ульянов-Ленин. Вот как круто повернулось колесо истории! Наконец-то то, за что боролись многие поколения угнетенных, сбылось! Народ свободен по-настоящему и сам строит свою жизнь.

За это время я успел побывать во многих местах: отдохнуть у сестры в Царицыне, пожить в родных местах в Белоруссии — в Минске, Бобруйске, Орше. Но в связи с оккупацией немцами Белоруссии, пришлось оставить родную сторону.

В один из апрельских дней 1918 года я шел в Москве по Большой Лубянке, раздумывая о своем житье-бытье. Шел в общем потоке разношерстного народа — москвичей и приезжих. Вокруг мелькали серые солдатские шинели, крестьянские поддевки и полушубки, кожаные куртки, красные платочки работниц. Тут и там виднелись студенческие фуражки. Мимо быстро прошел высокий худой человек в солдатской шинели. Что-то знакомое в его облике заставило меня остановиться. Я старался вспомнить — кто это? И вдруг почувствовал, что чья-то рука легла на мое плечо.

— Ривин?! — услышал я знакомый голос. Это был Дзержинский. Он узнал меня и, пройдя несколько шагов, вернулся обратно. Мы крепко обнялись.

— Что ты делаешь? Где живешь? — спросил обрадованный встречей Феликс Эдмундович.

Я рассказал о своих делах. И в свою очередь спросил, где Дзержинский работает и как ему живется?

— Я председатель ВЧК. В связи с переездом правительства из Петрограда в Москву, переехала и ВЧК. Работаю на большой Лубянской улице, здесь рядом. Пойдем ко мне.

Зайдя в кабинет Дзержинского, мы разговорились, вспомнили прошлое. Феликс Эдмундович пылко и горячо рассказывал о стоящих перед ним задачах. Он предложил мне идти работать в ВЧК. Я ответил, что не знаю, что такое по существу ВЧК, никогда там не работал и не уверен, справляюсь ли.

Феликс Эдмундович весело рассмеялся и сказал, что ему до этого тоже никогда не приходилось работать в ВЧК».

Из дальнейших воспоминаний Лазаря Ривина остается не ясным: куда же делась мать чекиста Песя и его сестры? То ли они продали дом и уехали в Америку, то ли с ними приключилось что-то другое… Видимо автор воспоминаний сам посчитал это несущественным или скрыл, или постарались редакторы.

Шло время, ситуация менялась. Партийная организация уже не противостояла семье. Наоборот: члены семьи становились членами партии. Так возникли семейно-партийные кланы.

Загрузка...