ФЕЛИКС ДЗЕРЖИНСКИМ: «Я НЕ ЩАЖУ СЕБЯ НИКОГДА, И ПОЭТОМУ ВЫ ВСЕ МЕНЯ ЗДЕСЬ ЛЮБИТЕ»

«Поднять руководящую и направляющую роль партии в советском обществе» — это значит, что партия была призвана и обязана вмешиваться в личную жизнь не только коммунистов, но и беспартийных граждан.

Но все это было придумано не сразу, в первые годы власти Советов само понятие семьи приобрело новое значение. Революционность подразумевала нетрадиционность.

Советские партийцы еще вспомнят о крепких семьях, но будет это не сразу.

На первом этапе формирования советской номенклатуры семейная клановость, можно сказать, отсутствовала.

Партия была одной большой семьей. Общей для всех. Партия сама по себе была кланом.

Многие из вождей до конца дней своих не узаконили свои браки. И если, к примеру, Софья Сигизмундовна Мушкат родила в варшавской тюрьме ребенка от Феликса Дзержинского, то была ли она его женой? Она считала себя таковой, несмотря на все превратности судьбы. Судя по ее мемуарам, она не теряла надежду на воссоединение семьи. А как было на самом деле? Ребенок воспитывался то у родственников, то в воспитательных учреждениях, а отец ребенка был далеко.

«Письма от Феликса приходили редко. Меня мучило беспокойство, — писала Софья Мушкат. — О Ясике (сыне — прим, авт.) я теперь меньше волновалась, он был в хороших руках. Дядя Мариан часто писал мне о Ясике, который медленно, день за днем становился крепче, набирал вес и был веселенький, но долго еще не мог держаться на ножках и не ходил. После ареста Феликса, посылавшего на содержание Ясика ежемесячно 15–20 рублей, деньги стала высылать Бернштейн — мать друга Феликса, горячо его любившая. Она жила где-то в Седлецкой губернии.

Мой отец в то время все еще был без работы. Брат Станислав содержал отца и помогал мне материально. А у дяди Мариана, у которого находился Ясик, было четверо детей, и средств семье не хватало. Весной 1913 года, после долгих поисков, я стала давать два раза в неделю уроки музыки в семье Буйвидов. Я учила их дочурку игре на рояле. Одо Буйвид был известным врачом в Кракове и профессором Ягеллонского университета. Он первый в Польше начал лечить от бешенства методом Пастера.

Жена его была буржуазной общественной деятельницей — феминисткой. Урок у Буйвидов и деньги, получаемые мной за работу в Краковском союзе помощи политическим каторжанам и ссыльнопоселенцам в России, а также надежда получить еще и другие уроки усилили мое стремление взять к себе Ясика. Тоска о нем все время терзала меня. Я могла также рассчитывать на помощь старушки Бернштейн. Она писала, что будет помогать мне, присылая для Ясика по 15 рублей в месяц, что она регулярно и делала до самого начала войны — 1 августа 1914 года. Фронт отрезал нас от нее.

Посоветовавшись с Братманами, я сняла в их новой трехкомнатной квартире на улице Словацкого, 21, одну комнату и стала готовиться к приезду Ясика. Я купила ему в рассрочку кроватку. В мае или июне 1913 года мне привезли Ясика.

Поезд пришел в Краков к вечеру. Я схватила Ясика из рук Юлии и понесла к пролетке. Удивленными глазенками смотрел он на незнакомую женщину, которая нежно, как никто другой, прижимала его к себе и покрывала его личико и ручки горячими поцелуями. Он улыбался мне и не вырывался из моих рук, хотя те совсем не помнили малыша и уложили его спать. Свою кровать я уступила Юлии, а сама легла рядом с Ясиком на кушетке. Всю ночь, конечно, я не спала, переполненная чувством несказанной радости.

Я не зажигала света из опасения, что Ясик увидит незнакомую ему тетю и испугается. Но он почувствовал, что его подняли другие, не те, привычные, руки. Не издавая ни звука, он сильно отталкивал меня обеими ручками.

Юлия Мушкат осталась на день или на два в Кракове, чтобы осмотреть город, в котором много древних национальных памятников и замечательных произведений искусства. Мы осматривали рынок с Сукенницами и памятником Адаму Мицкевичу, Национальный музей с неповторимыми произведениями Матейки, Мариацкий костел (XIII–XV вв.) со знаменитым скульптурным алтарем XV века работы Вита Ствола. Посетили мы древний Вавель на высоком холме с королевским замком и изумительным видом на город, готический собор в Вавеле с гробницами польских королей. Побывали на кургане Костюшки и в костеле св. Флориана с прекрасными витражами работы Станислава Выспянского. Осмотрели великолепные произведения архитектуры — двор Ягеллонской библиотеки.

На большинство из этих экскурсий мы брали с собой Ясика, что меня несколько утомляло. Сынишка мой ведь не умел еще ходить, коляски для него не было, и мне приходилось носить его на руках. Юлия же была значительно старше меня, и почти двухлетний толстячок был для нее слишком тяжел.

Навсегда я сохранила безграничную благодарность к Юлии и дяде Мариану за спасение сына.

Сразу после приезда ко мне Ясика я написала об этом Феликсу, делясь с ним своим счастьем. Я подробно описала, как он выглядит, какие рожицы строит, как и что делает, какой серебристый смех у него. Говорил тогда наш малыш еще мало, только отдельные слова.

Когда он хотел чего-нибудь от меня, то протягивал ручонки и звал: «Пая». Я ломала себе голову над тем, что это значит. Давала ему то один предмет, то другой, но он все повторял: «Пая». Я не могла додуматься до смысла этого непонятного слова. В письме к Юлии спросила ее об этом. Она ответила, что «пая» у Ясика значит «пани». Слово это ребенок слышал часто в Клецке от своей няни, когда она обращалась к Юлии.

Разумеется, он скоро понял, что называть меня нужно иначе. Но он никак не мог выговорить слова «мамуся» и называл меня «муся».

У Братманов был сынишка Янек, на четыре месяца моложе Ясика. Он рос в нормальных условиях и был здоровым, жизнерадостным и очень подвижным ребенком. Ясик играл со своими игрушками на кушетке, а Янек бегал по всей квартире. Подойдя к Ясику и заинтересовавшись его резиновыми игрушками, Янек вырывал их у него из рук и убегал в другую комнату. Ясик же был беспомощен, не мог побежать на ним и начинал плакать. Слезы ручьем лились из его глаз, невольно хотелось смеяться при всем сочувствии к огорчению малыша. Янек не понимал, что обидел своего ровесника, а когда Марыля втолковывала ему это, он становился серьезным и возвращал игрушку. Так мальчики-однолетки росли вместе с небольшими перерывами до 1918 года. Вместе играли, бывало и дрались, вместе пошли в школу, когда им исполнилось по 6 лет. Когда я уходила из дому, детьми занималась Марыля. Когда ей нужно было куда-нибудь пойти, а она любила под вечер ходить в Народный университет почитать газеты, я оставалась с ребятишками. Стефан Братман очень любил Ясика и относился к нему точна также, как к своему сынишке. И хотя он был очень загружен работой, в свободное время играл с мальчиками.

Вскоре после того как Ясика привезли в Краков, Стефан, прекрасный фотограф-любитель, снял обоих малышей в рубашонках сидящими рядышком на кроватке Ясика. Снимок получился очень удачный, и я послала его Феликсу. Через некоторое время Феликс в письме от 28 июля 1913 года подтвердил получение фотографии, выражая радость по поводу того, что Ясик уже вместе со мной. Он писал, что карточка Ясика, его улыбка — счастье для него, она озаряет ему жизнь в камере.

В начале июля 1913 года мы с Марылькой и малышами выехали в дачную местность Быстра в Силезии, где сняли две дешевые комнаты. Приехала туда и младшая сестра Марыльки Люция Ляуэр. Время от времени приезжал Стефан, навещали нас также Лазоверт и Гиршбанд. На свежем воздухе Ясик окреп и начал наконец в возрасте двух лет ходить. Стефан снова сфотографировал ребятишек, сидящих на сене на столе и смеющихся. За ними, придерживая их, стояла Люция. Эта необычайно милая, цветущая и способная девушка через несколько лет умерла от чахотки.

Фотографию смеющихся малышей с Люцией я сразу же послала Феликсу.

В Быстре я получила письмо от Феликса. Он сообщал, что следствие подвигается очень медленно и не скоро еще кончится. Это меня сильно огорчило, ибо время, проведенное в тюрьме до суда, не засчитывали в приговоре.

Под конец нашего пребывания в Быстре Ясик заболел. Ночью меня разбудил его плач. Ребенок жаловался на сильную головную боль. Началась рвота. Я пригласила врача, но он не мог определить причины болезни. Днем малыш производил впечатление совершенно здорового ребенка, был только несколько вялым и бледнее обычного. Следующей ночью, однако, рвота и головная боль повторились.

Днем он снова чувствовал себя хорошо, а ночью опять та же история. Врач осмотрел его вторично и сказал, что это типичная мигрень, но причину ее установить не мог. С тех пор приступы мигрени повторялись у Ясика в течение ряда лет почти каждый месяц.

Лишь в 1917 году в Швейцарии, в Цюрихе, какой-то врач высказал предположение, что причина этой болезни — плохое зрение Ясика. Я обратилась к окулисту. Он нашел астигматизм и прописал очки для постоянного ношения. Через некоторое время приступы мигрени стали появляться все реже и реже, а потом совсем прекратились.

Вернувшись из Быстры в Краков, я снова стала давать уроки музыки дочери Буйвидов и работать в Краковском союзе помощи политкаторжанам и ссыльнопоселенцам в России.

Осенью 1913 года Ясик заболел скарлатиной. Детский врач, которого я пригласила, разрешил мне не отправлять ребенка в больницу при условии, что в нашей квартире, кроме меня и Ясика, никого не будет и что я в течение 6 недель не выйду за порог квартиры. Марылька со своим сынишкой Янеком немедленно уехала в Варшаву к своим родителям. Стефан перебрался в свой партийный кабинет в близлежащем доме на углу Кроводэрской улицы и улицы Словацкого. Мы с Ясиком остались вдвоем в квартире, из которой я не выходила 6 недель. Врач часто посещал Ясика. Стефан и Роман приносили нам продукты, оставляя их на лестничной клетке у дверей квартиры. Они давали мне знать об этом звонком. Скарлатина у Ясика была в тяжелой форме, но благодаря внимательному отношению врача, советы которого я тщательно выполняла, болезнь прошла без осложнений.

Через 6 недель, после тщательной дезинфекции всей квартиры, Стефан, а потом и Марылька с Янеком вернулись домой, а я впервые вышла на воздух.

Вскоре после выздоровления Ясика, в конце ноября, в Краков по партийным делам приехал Тышка (Леон Иогихес). Он пришел к нам, чтобы увидеть сына Юзефа. Это было вечером. Ясик уже был в кроватке. Тышка обошел кроватку с трех сторон и подал руку малышу. Ясик, не спуская глаз, внимательно присматривался к нему. Тышка потом с удивлением говорил об этом внимательном, серьезном взгляде ребенка.

Климат в Цюрихе не был здоровым. Весной там бушевал горный ветер, так называемый фэн. По нескольку дней и ночей он непрерывно свирепствовал с такой силой, что весь дом дрожал, хлопали окна и ветер гулял по комнате. После такого вихря всегда наступала длительная слякоть. Весной 1915 года все время были попеременно то вихри, то дожди или снег. Зимой в хорошую погоду был окутан густым белым туманом, который рассеивался лишь к часу-двум дня. Только тогда появлялось яркое, лучистое солнце, но ненадолго. Цюрихский климат вредно отражался на здоровье Ясика, и он часто болел ангиной с очень высокой температурой. В конце концов он заболел бронхитом, и врач посоветовал мне уехать с ним в другое, более здоровое место. Товарищи советовали мне перебраться во французскую Швейцарию, в Кларан, где климат более здоров и где, как говорили, легче было тогда найти уроки. Туда в связи с войной бежало много зажиточных семей из Польши и России. В конце марта 1915 года я покинула Цюрих и уехала с Ясиком и Янеком Братманом в Кларан, расположенный на берегу Женевского озера.

Марылька Братман раньше несколько лет училась на химическом факультете Цюрихского университета, но в связи с отъездом в Краков вынуждена была его оставить, не закончив. Сейчас она продолжала учебу, и ей совершенно некогда было заниматься Янеком.

В начале марта я получила в Цюрихе при посредстве петроградского банка 60 франков от моего брата Станислава. Таким образом, у меня были деньги на дорогу и на первое время пребывания в Кларане. Марылька и Стефан Братманы мне дали деньги на содержание Янека. В Божи, над Клараном, я сняла небольшую солнечную комнату в одноэтажном доме у некой госпожи Фоновой, русской, бывшей фельдшерицы-акушерки, пенсионерки, проживавшей в Швейцарии уже несколько лет. Арендуемый ею домик был расположен на склоне горы, высоко над озером, по дороге в Шайн. Через некоторое время в Кларан приехал Адольф Барский. Навестила нас также и пробыла с нами несколько дней Марылька Братман.

В сентябре 1915 года Барский выехал на международную социалистическую конференцию в Циммервальде (Швейцария). Вместе с другими революционерами-интернационалистами он в основном поддерживал позицию В. И. Ленина. В апреле 1916 года Барский принимал участие в работе второй международной социалистической конференции (в Кинтале). Его позиция еще более приблизилась к большевистской.

Летом 1915 года в Кларане находились несколько русских социал-демократов: известный большевистской поэт Демьян Бедный, Трояновский, в то время меньшевик, потом член ВКП(б), видный советский дипломат. Была там также член СДКПиЛ Ирена (Наталия Шер) со своим мужем — Семеном Семковским. Некоторые из них имели хорошо оплачиваемые уроки. Я также через некоторое время нашла урок в семье Потока, одного из совладельцев лодзинской фабрики Познанского. У Потока в Кларане была красивая вилла на берегу Женевского озера. Я учила двух его сыновей. Эти уроки хорошо оплачивались и обеспечивали мне жизнь. Когда я уходила на уроки, Фонова оставалась с детьми. В Кларане я пробыла до осени 1915 года.

Кларан — это местность с прекрасным видом на горы, окружающие Женевское озеро. Однажды в апреле или мае меня поразило необычное явление. Одна из невысоких гор, куда вела зубчатая электрическая железная дорога и которая, как говорили, никогда не покрывалась снегом, вдруг вся побелела. Удивленная, я спросила Фонову, что это значит, неужели выпал снег, когда кругом все уже давно зелено, и услышала в ответ: «Нет, это не снег, это зацвели нарциссы».

Я загорелась желанием посмотреть вблизи эту гору, покрытую нарциссами. Через несколько дней мы с Фоновой и мальчиками поехали на электричке на эту гору. Перед нашими взорами предстал чудесный вид. Вся гора была усеяна цветущими нарциссами так густо, как растет трава. Это был сплошной огромный белый ковер с желтыми пятнышками, наполняющий воздух одуряющим ароматом. Мальчики стояли как зачарованные, смотря на это волшебное зрелище. Мы нарвали столько нарциссов, сколько можно было удержать в охапках. По совету Фоновой мы рвали еще не распустившиеся цветы. Они расцвели дома в воде. Также по совету Фоновой я завернула букеты нераспустившихся нарциссов во влажную вату, положила их в коробку и послала почтой друзьям в Цюрих. По их словам, они дошли совсем свежими, распустились там и долго цвели.

Только в Кларане в конце мая или в начале июня я получила первое с начала воины письмо непосредственно от Феликса. Это была открытка от 3 мая 1915 года, написанная по-польски и высланная нелегально из Орловской губернской тюрьмы. Феликс сообщал, что его в тот день перевезут в Центральную каторжную тюрьму в Орле. Из приписки одного из его товарищей на открытке видно, что его туда увезли 4 мая.

Каторжная тюрьма в Орле славилась по всей России исключительно зверским обращением с политическими заключенными. Но Феликс, сообщая мне о переводе туда, успокаивал меня: «Ничего ужасного. Говорят, что и там теперь не так плохо. Я иду туда совершенно спокойный, жаль только расставаться с товарищами… Физически и морально я чувствую себя хорошо, а последние сведения, если они верны, обещают и мне свободу».

В Кларане после отъезда моих учеников в Королевство Польское я не могла найти новую работу, поэтому в начале октября вернулась с мальчиками в Цюрих. Тут Ясик, чувствовавший себя в Кларане в основном хорошо, снова начал болеть.

Уроков в Цюрихе найти мне не удалось, и я по совету врача выехала на некоторое время с Ясиком и Янеком в Цугский кантон, в курортную местность для детей Унтер-Эгери, среди гор.

Нас проводила Марылька. Она лучше меня знала немецкий язык и легче могла найти квартиру и договориться об условиях.

В Унтер-Эгери, в горах, находился детский санаторий для больных главным образом костным туберкулезом.

Марылька наняла нам две меблированные маленькие солнечные комнатки в самом городке у некой фрау Бюрги в ее трехэтажном доме. Это была вдова, немка из Западной Германии, владелица небольшого фотоателье, которое обслуживала она сама вместе с двумя сыновьями, 16- и 14-летним мальчиками. Старший сын 21 года был в армии.

Около дома был небольшой садик с огородом, обнесенный забором. Хозяйка и ее сыновья собственноручно обрабатывали этот клочок земли с чисто немецкой аккуратностью. Каждая пять земли была засажена. В огороде росли всякие овощи, которые заготавливались на зиму. Было также несколько яблонь. Ветки их из-за отсутствия пространства хозяйка распластала по стене доме.

Хозяйка моя была немецкой патриоткой и живо интересовалась ходом войны. Она выписывала одну из самых реакционных газет — «Нойе цюрхер нахрихтен». Через некоторое время я нашла в Унтер-Эгери два урока музыки: один у немки, проживавшей там с мужем. От скуки она захотела учиться игре на фортепиано. Второй урок я получила у своей хозяйки. Я обучала музыке ее старшего сына, вернувшегося из армии.

В Унтер-Эгери, хотя это и была курортная местность, также бушевали сильные фэны, но там не было цюрихских туманов. Несмотря на это, Ясик мой и тут почти каждый месяц болел ангиной. Систематически повторялись у него также приступы мигрени.

В доме Бюрги царила здоровая атмосфера труда. Весной и летом 1916 года мои мальчики видели всю ее семью постоянно за работой или в фотоателье и фотолаборатории, или в огороде.

Ребятишки начали помогать в меру своих сил при поливке грядок.

В садике было много цветов. Их очень любил мой Ясик. Были там даже эдельвейсы, которые растут только в горах. Я совершала с мальчиками прогулки в горы или к озеру. Убирала комнаты и готовила еду я сама.

В том же году, весной, мы отправились из Унтер-Эгери с Марылькой, которая время от времени навещала нас, и Адольфом Барским пешком вокруг озера Эгери в Люцерн, а оттуда — смотреть восход солнца на Ригикульм. С вершины этой горы перед нами раскрылся необыкновенный вид.

Под нами было море облаков, среди которых выделялась вершина горы Пилятус. На востоке горела утренняя заря. Отблеск ее падал на облака, окрашивая их в розовый цвет. Наконец из-за горизонта показалось солнце и залило своим сиянием все вокруг. Я тогда видела восход солнца в горах в первый и последний раз и была восхищена красотой. На Ригикульме был ресторанчик. Мы немного подкрепились и начали спуск с горы. Сначала мы шли над облаками, затем в облаках, которые постепенно под горячими лучами солнца испарялись или удалялись, уносимые ветерком.

С Ригикульма мы отправились на берег озера Четырех кантов. Оттуда открывалось чудесное зрелище на зеркальные воды и покрытые лесом горы противоположного берега. Мы дошли до южного края озера — до Флюэлен, там сели на небольшой пароходик и поплыли через озеро к северному его берегу, а оттуда по железной дороге до Цюриха. Это была замечательная, незабываемая прогулка.

В следующем году, летом, мы вдвоем с Марылькой совершили еще одну экскурсию на ледник, с которого стекает река Рона. У подножия ледника пришлось взять проводника, так как одним идти было опасно. Ледник был прорезан ущельями шириной около трех, а глубиной в несколько десятков метров. Мы прошли весь ледник и спустились с противоположной его стороны, а потом шли по берегу Роны, любуясь водопадами и прекрасными видами, описанными Юлиушем Словацким в его поэме «В Швейцарии».

Чудесные прогулки да изредка симфонические концерты и оперы Вагнера в Цюрихе были единственной усладой нашей невеселой жизни в эмиграции.

Весной 1916 года из Цюриха приехал к нам Барский, чтобы попрощаться. Он получил от немецких властей, оккупировавших Польшу, разрешение вернуться в Варшаву. В мае 1916 года он выехал туда, но уже через месяц был арестован немцами и отправлен в концлагерь в Гавельберг, где сидел тогда также Юлиан Мархлевский. Барский был освобожден в конце 1917 года, а Мархлевский — лишь в мае 1918 года благодаря вмешательству Советского правительства и отправлен в Москву.

В сентябре в Унтер-Эгери я потеряла оба урока и в поисках работы мне пришлось вернуться в Цюрих. Не имея своего угла в Цюрихе, я не могла сразу взять с собой Ясика. Пришлось оставить его в Унтер-Эгери в небольшом частном доме, где уже несколько недель находилось двое польских детей: сын Братманов Янек и его ровесница, дочь одного из наших товарищей.

Весть о том, что я на время снова рассталась с Ясиком, очень огорчила и обеспокоила Феликса.

В Цюрихе я дала объявление в газету о том, что ищу уроки музыки. Я сняла меблированную комнату в квартире одной русской семьи эмигрантов, где было пианино. За соответствующую плату мне разрешили пользоваться инструментом для уроков. Возобновил занятия старший сын Бюрги, который жил в Цюрихе; получила я также два новых урока.

Сняв комнату в Цюрихе, и начав давать уроки, я взяла Ясика к себе. У моих хозяев было двое детей — мальчик значительно старше Ясика и девочка его возраста, с которой он охотно играл.

Взяв Ясика к себе, я сразу же сообщила об этом Феликсу, и это его очень обрадовало. В письме от 19 ноября 1916 года он снова добавил несколько слов непосредственно Ясику, пожелав ему быть здоровым, сильным и хорошим.

В письме от 3 декабря 1916 года Феликс пишет, что сидит в общей камере и рад этому, тут легче уединиться, чем в камере, где сидят двое, легче найти людей симпатичных и сжиться с ними.

Первое письмо от Феликса после его освобождения я получила лишь 9 мая. Оно было датировано 31 марта 1917 года. Часть этого письма была вырезана, часть замазана тушью русской военной цензурой. В этом письме Феликс сообщал мне: «Теперь уже несколько дней я отдыхаю почти в деревне, за городом, в Сокольниках, так как впечатления и горячка первых дней свободы и революции были слишком сильны, и мои нервы, ослабленные столькими годами тюремной тишины, не выдержали возложенной на них нагрузки. Я немного захворал, но сейчас после нескольких дней отдыха в постели, лихорадка совершенно прошла, и я чувствую себя вполне хорошо. Врач также не нашел ничего опасного, и, вероятно, не позже чем через неделю я вернусь опять к жизни.

А сейчас я использую время, чтобы заполнить пробелы в моей осведомленности (о политической и партийной жизни) и упорядочить мои мысли…»

В открытке от 7 августа 1917 года Феликс сообщает мне подробности убийства брата: «Бандиты с целью грабежа убили брата Стася. Он не мучился, удар кинжала угодил прямо в сердце. Они явились в дом, прося разрешения переночевать. Теперь дом стоит пустой. Все со страху разбежались. Через 25 лет я снова был дома. Остался только дом и воспоминания минувших лет». В этой же открытке он извещает меня, что уже два дня находится в Петрограде и что его избрали в Центральный Исполнительный Комитет Советов. В той же открытке Феликс добавляет: «В настоящее время условия настолько трудные, что, может быть, и хорошо, что вы не приехали. Нужно ждать конца войны».

В Швейцарии существовал закон всеобщего обязательного обучения детей с 6-летнего возраста. Школьный год начинался 1 апреля и продолжался до конца июня, затем были двухмесячные каникулы. В сентябре школьные занятия снова возобновлялись.

1 апреля 1918 года, согласно швейцарским законам, Ясик и его товарищ Янек, сын Стефана и Марии Братман, поступили в первый класс цюрихской школы на Университетской улице, недалеко от дома, где мы жили. Обоим уже исполнилось по 6 лет. В первых классах детей учили читать и писать по-немецки, а одновременно приучали говорить по-немецки. Это было хорошо для Ясика и Янека, так как они уже у нашей хозяйки фрау Бюрги в Унтер-Эгери немного научились говорить по-немецки.

Детей в первом классе было много — около 50 человек. Учеба начиналась утром в 8 часов и кончалась в 11.

К моему удивлению, учитель первого класса в беседе со мной заявил, что Ясик и Янек выделяются среди учеников его класса своим умственным развитием.

Ясик охотно ходил в школу и был доволен, но с возмущением рассказывал мне, что учитель ходил с большой линейкой, которой бил детей по головам.

В Цюрихе я посещала лекции в университете по педагогике как вольнослушательница. Ходила я также некоторое время на практические занятия студентов педагогического факультета, которые проводились в специально предназначенной для этого школе.

Летом 1918 года в Цюрихе свирепствовала сильная эпидемия гриппа, называвшаяся тогда испанкой. Заболевали ею главным образом мужчины, причем поголовно все. Были дни, когда на улицах Цюриха почти не видно было милиционеров — все были больны гриппом.

В квартире, где я снимала комнату, также болели все мужчины. Я боялась за Ясика и по совету врача увезла его в детский санаторий курорта Рейнфельден. Но вскоре я получила сообщение, что Ясик заболел. Я немедленно поехала в Рейнфельден, где узнала, что и там свирепствует испанка. Был даже смертельный случай. Оказалось, однако, что Ясик болен не гриппом, а ветряной оспой.

Я хотела остаться и ухаживать за ним днем и ночью, но в санатории места для матерей не было, и владельцы санатория не разрешали мне там оставаться. Оплачивать же номер в гостинице в Рейнфельдене я не могла, у меня не было на это средств. Пришлось уехать в страшной тревоге.

После выздоровления Ясика, я его взяла к себе, но, опасаясь, чтобы он в Цюрихе не подхватил грипп, отвезла его в детский дом в Унтер-Эгери. Сама же поехала в Берн, где мне предложили работу в Советской миссии секретарем советника миссии. Я приступила к этой работе в начале сентября.

Непосредственно моим начальником в Советской миссии был старый большевик советник миссии Шкловский, давно уже живший в Берне. Секретарем миссии как я уже упоминала, был Стефан Братман-Бродовский. Вторым секретарем был Любарский. Отделом печати миссии заведовал старый большевик Сергей Петропавловский. В миссию поступало большое количество писем, работы было много. Зато вечера были свободные, и я могла их посвящать сыну. По воскресеньям мы совершали чудесные прогулки в окрестности Берна, откуда были видны высокие снежные вершины Альп, в том числе Юнг-Фрау.

Вскоре в Берн приехала также Мария Братман и получила работу в Советском Красном Кресте. Вместе с Братманами мы сняли две меблированные комнаты у одной швейцарки, жившей тем, что сдавала внаем комнаты и обслуживала жильцов. В начале октября я взяла Ясика к себе. Одновременно Марылька взяла также Янека, который длительное время находился в детском доме у Унтэр-Эгери. В Берне мальчики снова начали ходить в школу.

Первого февраля 1919 года, в субботу, мы прибыли в Москву, в столицу первого в истории социалистического государства.

На Александровском вокзале (ныне Белорусский) нас встречал Феликс вместе со своим помощником чекистом Абрамом Яковлевичем Беленьким.

Феликс занялся прежде всего устройством прибывших из Швейцарии политэмигрантов и военнопленных, Политэмигранты временно были помещены в третьем Доме Советов. Покончив с этими делами, Феликс вернулся к нам, и мы поехали на машине по Тверской улице (ныне ул. Горького) в Кремль на квартиру Феликса, которую он получил незадолго до нашего приезда. Это была просторная, высокая комната с двумя большими окнами на втором этаже так называемого кавалерского корпуса. Рядом с нами жил секретарь ВЦИКа А. С. Енукидзе. С другой стороны дверь из нашей комнаты вела в большую комнату с тремя окнами, где тогда помещалась столовая Совета Народных Комиссаров. Кухня была на противоположной стороне коридора, и ею пользовались все товарищи, жившие в этой части корпуса.

Через некоторое время мы перебрались в небольшую квартиру на первом этаже этого же кавалерского корпуса.

На следующий день после нашего приезда, несмотря на то что было воскресенье, Феликс, как обычно, пошел на работу в ВЧК на Большую Лубянку, 11 (ныне улица Дзержинского).

Через несколько дней после нашего с Ясиком приезда в Москву Феликс познакомил меня с товарищем Я. М. Свердловым, его женой Клавдией Тимофеевной и их детьми.

Феликс с большой теплотой и любовью говорил мне о Свердлове, о его таланте агитатора и организатора, о том, что он прекрасно знает огромное количество членов партии и великолепно умеет подбирать кадры на разные партийные и советские должности.

Я. М. Свердлов с семьей жил в Кремле. В Аде, как уменьшительно звали их мальчика, Ясик нашел товарища своих детских игр. Они вместе ходили в детский сад, организованный для детей рабочих и служащих Кремля. Потом мальчики вместе посещали начальную школу в Кремле. Заведовала этой школой Клавдия Тимофеевна Свердлова.

Когда мы уезжали из Швейцарии, Ясик ни слова не знал по-русски. По пути в Москву, находясь в русском окружении, он научился кое-что понимать и усвоил какое-то количество русских слов, но говорить по-русски не умел. Чтобы иметь возможность работать, я отдала Ясика в детский сад. Там он в течение нескольких недель настолько овладел русским языком, что свободно понимал и мог говорить.

Вскоре после приезда в Москву я вступила в группу СДКПиЛ при Московском комитете РКП(б).

По решению VIII Всероссийской конференции РКП(б), состоявшейся 2–4 декабря 1919 года, были организованы из коммунистов части особого назначения (ЧОН). Все коммунисты и комсомольцы были обязаны входить в ЧОН для того, чтобы обучаться владеть оружием.

Мы, члены партийной организации, в которую я входила, мужчины и женщины, собирались 2–3 раза в неделю на военные занятия на Страстном бульваре. Там нас знакомили с устройством винтовки и проводили с нами строевые занятия.

После определения Ясика в детский сад я начала работать в Народном комиссариате просвещения сначала инструктором в школьном отделе, а потом в отделе национальных меньшинств в качестве заведующей польским подотделом. Отделом национальных меньшинств Наркомпроса руководил Феликс Кон. Наркомпрос помещался тогда на Зубовском бульваре. В 1919 году и последующих годах не хватало топлива. В квартирах и советских учреждениях было холодно. В Наркопросе, где я работала до весны 1920 года, было так холодно; что замерзли чернила. Приходилось сидеть в зимних пальто и невозможно было выдержать больше нескольких часов. Это, конечно, отражалось на работе.

Снабжение населения продуктами питания было тогда очень плохим. По карточкам выдавали по четверти фунта (100 граммов) ржаного хлеба, часто с соломой. В государственных учреждениях для работников были организованы столовые, но обеды там были плохие. О мясе не было речи. В кремлевской столовой, которая снабжалась лучше, чем другие столовые, обеды состояли главным образом из пшенной каши. В Наркопросе кормили кислыми щами, изредка сушеной воблой, поэтому уже при входе в здание в нос ударял запах кислой капусты.

Несмотря на голод, холод и страшные трудности, переживаемые Советской страной в первые годы революции, дети были окружены вниманием и заботой. Для них существовали особые продуктовые карточки. Отказывая себе в самом необходимом, детям давали все, что только было возможно.

Лето 1919 года наша семья провела в Москве. Только раза два или три мы вдвоем с Феликсом выезжали на воскресенье в Сокольники, где несколько руководящих работников МЧК жили на небольшой даче. Ясика мне удалось на короткий срок поместить в летнюю колонию для детей сотрудников ВЧК в Пушкино под Москвой».

Время шло, потихоньку, не особо заметно, приближалась смерть. В 1926 году нервы организатора «красного террора» были на пределе. Из письма Дзержинского — Куйбышеву:

«Дорогой Валериян!

Я сознаю, что мои выступления не могут укрепить тех, кто наверняка поведет партию и страну к гибели, т. е. Троцкого, Зиновьева, Пятакова, Шляпникова.

Как же мне, однако, быть?

У меня полная уверенность, что мы со всеми врагами справимся, если найдем и возьмем правильную линию в управлении на практике страной и хозяйством.

Если не найдем этой линии и темпа, оппозиция наша будет расти, и страна тогда найдет своего диктатора — похоронщика революции, какие бы красные перья не были на его костюме…

От этих противоречии устал и я».

Эти слова были написаны 3 июля 1926 года.

Оставалось всего семнадцать дней до того часа, когда все поняли, до чего же безмерно он устал.

20 июля был Пленум. Дзержинский незадолго до этого перенес приступ грудной жабы. Врачи считали, что выступать на Пленуме ему нельзя. Феликс был уверен — лучше смерть, чем не выступить на Пленуме.

На Пленуме Дзержинский обрушился с критикой на оппозицию:

«Надо сказать, что область, у которой народным комиссаром стоит Каменев, является больше всего неупорядоченной, больше всего поглощающей наш национальный доход.

При чем тут развитие нашей промышленности?

Пятаков предлагает, со свойственной ему энергией, все средства, откуда бы они не шли, гнать в основной капитал.

Но именно такая постановка — разве она не есть сдача позиций частному капиталу. Если мы в наших промышленных и торговых организациях изымем и обратим оборотные средства на основной капитал, ясно, что частник на рынке сможет овладеть процессом обращения.

Если говорят вообще о росте частного капитала, это неправильно, но есть участки, на которых он растет и развивается. Это именно те участки, которыми ведает Каменев, участки заготовок среди крестьянства.

А если вы посмотрите на наш аппарат, если вы посмотрите на всю нашу систему управления…

От всего этого я прихожу прямо в ужас. Я не раз приходил к председателю СТО и Совнаркома и говорил: «Дайте мне отставку или передайте мне Нарком-торг, или передайте мне из Госбанка кое-что, или передайте мне и то и другое!»

В этом месте Каменев перебил:

— Чтобы Дзержинский не засаживал 45 млн руб. напрасно.

Это значило, что крыть нечем: про 45 миллионов, которые «засадили напрасно», пять минут назад Дзержинский сказал сам: тресты Главметалла «припасли» материалов сверхнормы на 45 миллионов рублей.

Дзержинский ответил на реплику Каменева относительно спокойно:

— Для того, чтобы Дзержинский не засаживал 45 млн руб. напрасно. Да, да!

И снова Каменев:

— Вы 4 года нарком, а я только несколько месяцев.

Дзержинский:

— А вы будете 44 года, и никуда не годны, потому что вы занимаетесь политиканством, а не работой. А вы знаете отлично, моя сила заключается в чем?

Я не щажу себя, Каменев, никогда!»

Каменеву не суждено было быть наркомом 44 года. Но это отдельная история…

Для нас важно, что в то время, когда Дзержинский ругался с Каменевым, смерть вплотную подобралась к «железному» Феликсу. А он думал о партийных и хозяйственных проблемах, о бесчисленных врагах…

Софья Мушкат-Дзержинская оставила воспоминания о смерти мужа.

«В июле 1926 года состоялся Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б). Феликс был болен. Еще в конце 1924 года у него был первый приступ грудной жабы. Врачи потребовали, чтобы он ограничил свою работу до четырех часов в день, но он категорически отверг это требование и по-прежнему продолжал работать 16–18 часов в сутки.

За несколько недель перед Пленумом ЦК И ЦКК он начал тщательно готовиться к нему, подбирая материалы и цифры для опровержения лживых данных о положении народного хозяйства, распространяемых троцкистско-зиновьевской оппозицией.

По воскресеньям, будучи на даче за городом, вместо отдыха он сидел над бумагами, проверял представляемые ему отделами ВСНХ таблицы данных, лично подсчитывал целые столбцы цифр (он, как и раньше, не чурался никакой черной работы). Я помогала ему в этом.

В последнее воскресенье перед смертью Феликс сразу после обеда вернулся с дачи в Москву и работал в ОГПУ до поздней ночи, готовясь к своему выступлению на Пленуме. В понедельник, как и всегда, в 9 часов утра он был уже на работе, а потом на заседании президиума ВСНХ, где выступил с речью по вопросу о контрольных цифрах промышленности на 1926—27 год. В этот день я увиделась с ним лишь 2–3 часа ночью, когда он страшно усталый вернулся домой.

На следующий день, 20 июля 1926 года, он встал в обычное время и к 9 часам уехал в ОГПУ, чтобы взять недостающие ему материалы. Он ушел из дома без завтрака, не выпив даже стакана чаю. Обеспокоенная этим, я позвонила в ОГПУ секретарю Феликса В. Гереону и попросила организовать для Феликса завтрак, но его самочувствие было, по-видимому, настолько плохое, что он отказался что-либо взять в рот. И так, совсем натощак, он направился в Большой Кремлевский дворец на очередное заседание Пленума.

В 12 часов он выступил на Пленуме с большой пламенной речью, посвященной исключительно хозяйственным вопросам.

В этой речи он произнес знаменательные слова, правдиво характеризующие его: «Я не щажу себя… никогда. И поэтому вы здесь все меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю своей душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них».

Последнюю фразу… он произнес твердо и почти с торжественной серьезностью. На поверхностного наблюдателя он мог произвести впечатление крепкого, здорового человека. Но от тех, которые особенно внимательно присматривались, не ускользнуло, что он часто судорожно прижимал левую руку к сердцу. Позже он обе руки начал прижимать к груди… Мы знаем, что свою последнюю большую речь он произнес, несмотря на большие физические страдания.

Это прижимание обеих рук к сердцу было сознательным жестом сильного человека, который всю свою жизнь считал слабость позором и который перед самой смертью не хотел, пока он не закончит своей последней речи, показать, что физически страдает, не хотел казаться слабым.

Во время речи на Пленуме ЦК и ЦКК у Феликса повторился тяжелый приступ грудной жабы. Он с трудом закончил свою речь, вышел в соседнюю комнату и прилег на диван.

Здесь он оставался несколько часов, отсылая врачей и вызывая к себе из зала заседания товарищей, расспрашивая их о дальнейшим ходе прений и выдвигая новые факты и аргументы против оппозиции, которые сам не успел привести.

Спустя три часа, когда закончилось заседание и сердечный приступ у Феликса прошел, он с разрешения врачей поднялся и медленно по кремлевским коридорам пошел в свою квартиру, находившуюся в корпусе против Большого Кремлевского дворца рядом с Оружейной палатой.

Я в это время работала в агитпропе ЦК ВКП(б), где руководила Польским бюро. Надеясь встретиться с Феликсом в кремлевской столовой во время перерыва в заседаниях Пленума ЦК ЦКК, я раньше обычного пошла в столовую, находившуюся тогда в Кремле в несуществующем уже сейчас так называемом Кавалерском корпусе. (Сын наш был тогда на даче). Феликса там не было, и мне сказали, что обедать он еще не приходил. Вскоре в столовую пришел Я. Долецкий (руководитель ТАССа) и сказал мне, что Феликс во время речи почувствовал себя плохо; где он находится в данный момент, Долецкий не знал. Обеспокоенная, я побежала домой, думая, что Феликс вернулся уже на нашу квартиру.

Но и здесь его не было. Я позвонила в ОГПУ секретарю Феликса В. Гереону и узнала от него, что у Феликса был тяжелый приступ грудной жабы, и что он лежит еще в одной из комнат Большого Кремлевского дворца. Не успела я закончить разговор с Гереоном, как открылась дверь в нашу квартиру и в столовую, в которой я в углу говорила по телефону, вошел Феликс, а в нескольких шагах за ним сопровождавшие его А. Я. Беленький и секретарь Феликса по ВСНХ С. Редене. Я быстро положила трубку телефона и пошла навстречу Феликсу. Он крепко пожал мне руку, и, не произнося ни слова, через столовую направился в прилегающую к ней спальню. Я побежала за ним, чтобы опередить его и приготовить ему постель, но он остановил меня обычными для него словами: «Я сам». Не желая его раздражать, я остановилась и стала здороваться с сопровождающими его товарищами. В этот момент Феликс нагнулся над своей кроватью, и тут же послышался необычный звук: Феликс упал без сознания на пол между двумя кроватями.

Беленький и Редене подбежали к нему, подняли и положили на кровать. Я бросилась к телефону, чтобы вызвать врача из находившейся в Кремле амбулатории, но от волнения не могла произнести ни слова. В этот момент вошел в комнату живший в нашем коридоре Адольф Барский и, увидев лежащего без сознания Феликса, вызвал по другому телефону врача. Л. А. Вульман сделал Феликсу инъекцию камфоры, но было уже слишком поздно. Феликс был уже мертв. Это произошло 20 июля 1926 года в 16 часов 40 минут. Ему не исполнилось еще 49 лет».

Максим Горький плакал: «Нет, как неожиданна, не своевременна и бессмысленна смерть Дзержинского. Черт знает что!» Троцкий написал почти что стихотворение в прозе:

«Законченность его внешнего образа вызывала мысль о скульптуре, о бронзе. Бледное лицо его в гробу под светом рефлекторов было прекрасно. Горячая бронза стала мрамором. Глядя на этот открытый лоб, на опущенные веки, на тонкий нос, очерченный резцом, думалось: вот застывший образ мужества и верности. И чувство скорби переливалось в чувство гордости: таких людей создает и воспитывает только пролетарская революция. Второй жизни никто ему дать не может. Будем же в нашей скорби утешать себя тем, что Дзержинский жил однажды».

Загрузка...