«А ВЫ СПРОСИТЕ АЛЕКСАНДРА ИВАНОВИЧА, $АК БЫЛО ДЕЛО В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ…»

Среди недостатков Александра Лебедя аналитики называют неумение работать с командой, с ближайшим окружением. Получается так: люди, боготворившие генерала, разочаровываются в своем кумире.

А может это не неумение? Может быть, что-то иное. Ведь первоначально перед обаянием генерала трудно устоять. А что происходит потом?

А что же команда? «С ними лидер никогда не советовался о серьезных поворотах своей политики, но они как один горячо одобряли все задним числом.

Хотя иногда вместо партии в нарды, стоило снять накипь досады, у людей тебя боготворивших. Впрочем, это эмоции. К ним у Александра Лебедя отношение резкое», — убежден бывший пресс-секретарь генерала, Александр Бархатов.

Приходит разочарование.

Александр Бархатов был назначен пресс-секретарем Александра Лебедя, когда Лебедь стал секретарем Совета безопасности. Увольнение Александра Бархатова связано с публикацией в газете «Известия» статьи о НАТО. На следующий день после выхода «Известий» в «Коммерсанте» появилась статья «Генерал списывает». Дело оказалось в том, что в статье про НАТО целые абзацы совпадали с публикацией Виктора Калашникова в «Независимой газете». Возникает извечный вопрос: кто виноват? И ответить на этот вопрос, как всегда, трудно.

Сам Лебедь тогда сказал: «Надо найти козла отпущения, а если такового нет — надо назначить». Последовало рукопожатие.

Была договоренность, что через полтора месяца Бархатов вернется на работу. Через полтора месяца Александр Бархатов пришел на работу и узнал, что охране велено не пускать его на порог. В его бывшем кабинете сидели чужие люди.

Еще в то время, когда отношения генерала с пресс-секретарем были нормальными.

Декан факультета журналистики МГУ Ясен Николаевич Засурский однажды спросил у Александра Бархатова:

— Вы не находите странным, что все, кто ближе знакомится с генералом, потом почему-то покидают его.

В свою очередь Александр Бархатов спросил у жены генерала Лебедя:

— Если дела требуют разорвать отношения с хорошо знакомыми достойными людьми, для Лебедя это серьезная проблема? Она, помедлив, ответила: Нет, пожалуй, он расстается с людьми легко.

Своими впечатлениями о совместной работе с Лебедем Александр решил поделиться с общественностью. В отредактированном виде его заметки были напечатаны в журнале «Лица» под названием «Бархатный сезон генерала Лебедя».

Результатом публикации стало судебное разбирательство. Автор посчитал, что в его мемуары напечатанные в сокращенном и отредактированном виде, не отражают истинного отношения автора к своему бывшему шефу, т. е. генерал получился хуже, чем хотелось бы. Насколько это так, судите сами. Перед вами глава, которая называется «После отставки»: «Захожу. Глаза шефа остывали минут пять, как будто он с трудом меня узнавал. Или вглядывался в человека, о котором ему уже столько гадостей порассказали, что он мучительно думал, а о чем с ним вообще можно говорить в таком случае. Вот конспект речи, выношенной за океаном и которая досталась мне: «Журналистов всех на фиг до Нового года. Все проекты PR до лучших времен. Своя газета — туда же. Театры, культура — не хочу. Выходить к людям не с чем. Книгу? Ни диктовать, ни писать настроения нет».

19 декабря впервые я оказался дома у генерала. Уютно. Легкий «сервантный» налет на обстановке всей квартиры напоминал мое собственное пензенское детство. Хрусталь и часики на самом видном месте за стеклом. Было ясно — предметы подарочного происхождения явно превосходят числом то, что покупалось в дом скромной четой Лебедей. Напротив серванта, у книжных полок и нескольких рядов бытовых видеокассет с пестрым набором видеофильмов — диванчик, два больших мягких кресла. На стене — ковер.

Позже я получу страшную отповедь от одного из опытных разведчиков-нелегалов за «обстановку квартиры вашего лидера». Я просил специально консультировать меня, какое впечатление могут произвести на иностранцев внешние детали, сопутствующие появлению Лебедя в прессе. Помню, после интервью с фотосъемкой для «Пари-матч» этот человек листал журнал и отвратительно спокойным голосом констатировал:

— Уголок с диваном и креслами. Ковер. Для европейца — вопиющая азиатчина… Фото в обнимку с большой игрушечной обезьяной, к лапе которой пришит банан. Прелестно. Банан присутствует во многих западных языках в словосочетаниях, которыми описывают дурака, глупца. Мол, банан вам в руки. А вот интересно — портрет с книгой. Хорошо. Но в подборке единственная фотография на фоне полок с книгами, которую господин генерал разместил, получается, только в прихожей?.. Да-с. Означает, что не профессорских познаний человек. Ну, кухня — это по-армейски голо и… мило. Словом, что я мог бы заключить только из фотографий, не читая текста. Из вашего шефа фотограф добросовестно сделал портрет обывателя средней руки, который рвется во власть.

Честное слово, меня тогда проняла дрожь.

Приходить к Инне Александровне — всегда удовольствие. Кофе или чай с непременно вкусными печеностями — лишь начало. Кондитерская школа тут отменная — генерал любит сладкое и пирожные.

Тихий грудной голос, всегда готовый к шумным всплескам легкого естественного смеха. Ее открытость, искренность действуют сильнее любых запретов на смакование подробностей личной жизни четы Лебедей. Надеюсь, и я не заступлю за черту.

«Театр? Развлечения? Почти никуда не ходим. Друзей, таких, чтоб в доме часто принимать или самим навещать, — не нажили, аульские знакомые, где муж командовал дивизией, недалеко… Но… опять же политика. Александр Иванович, будучи в Приднестровье, просил в 93-м гвардейских офицеров не выводить части к Белому дому. Обещал никому руки не подать, если примут участие… И отношения с руководством города тоже не очень. Дочь проведать, живущую там, с превеликим удовольствием, а губернатором ехать. Боже упаси. Нет, разные там отношения с людьми, сложные и разные. Да и дом — уже здесь, в Москве, в Крылатском.»

В дверях внезапно появляется юноша. Интересуется обедом…

«Ну, сделай там себе чего-нибудь», — Инна Александровна не поднимается с дивана. Я был в доме впервые, и она отдавала должное этикету (позже вполне могла позволить себе забраться с ногами на диван). Коротко кивнула на дверь: «Племянник».

Племянник исчезает так же незаметно. И что характерно — на меня ноль внимания. Ни слова, ни взгляда. Я потом привыкну к скрипу дверей других комнат, осторожным шагам никогда не выходящих к гостям людей. При последующих телесъемках в доме я прекрасно знал, что в закрытой наглухо дальней комнате продолжается жизнь многочисленных родственников.

Генеральскую квартиру дадут 30 декабря 1991 года. Дату запомнит навечно, как дни рождения внуков. Жилплощадь упала с самого неба — следом за интервью Ельцина в теленовостях, что он берет Лебедя под свою защиту. По крайней мере, у Инны Александровны так отложился главный смысл слов президента о муже… В 1992-м генерал скажет, что едет дней на десять под Харьков выводить очередную десантную часть из стран ближнего зарубежья на родину. А в штабе сердобольные люди подведут — позвонят ей и скажут, что Александр Иванович звонил «оттуда, откуда Вы знаете, велел передать, что там, где он сейчас, все нормально, не надо верить телевизору». Так она узнает про Приднестровье.

Совсем неожиданно, много позже я услышу из уст старого знакомого Александра Ивановича четкую, словно математически выверенную, формулировку отношения генерала к жене: «Она — безусловно, его единственный близкий друг. Он всю жизнь доказывает ей, что стоит ее выбора, что он самый-самый. Добивается, чтобы прежде всего она признала его таланты».

Вспоминая Инну Александровну мне ничего не хочется искажать в этой формуле. Но, когда генерал заявит журналистам, что уволил своего пресс-секретаря вследствие нашумевшей истории с опубликованием за его подписью плагиата, я позвоню Инне Александровне. Совсем по другому поводу. И услышу: «Саша, неужели Вы могли так подставить Лебедя, о чем все кругом говорят?» Я ответил только: «А Вы спросите Александра Ивановича, как было дело в действительности…».

Меня сильно оскорбило и покоробило то, что Лебедь, коли об этом шла речь дома, не сказал правды.

Семь вечера. Малый театр. «Чайка». От неприветливого по случаю недосыпа шефа получил урок, что называется, с порога. Я автоматически шагнул помочь Инне Александровне скинуть шубу и, слава Богу, рядом была моя жена, которая смягчила реакцию генерала. С тех пор я усвоил, что никогда, нигде и никто, кроме генерала, не может ухаживать за его женой, выполняя даже роль гардеробщика. Стакан сока и то непременно сам придвигал…

Во время спектакля видел, как мужественно Александр Иванович держит удар судьбы и не спит. В перерыве по просьбе Инны Александровны нашел у администратора кофе. Оказался нерастворимый, мелкомолотый. Генерал пил под смешки женщин, отплевывался, но проснулся. Даже написал на висевшей рядом афише «Царя Иоанна» что, видимо, забыл добавить прошлый раз: «Ничтожный царь — это страшно».

Спектакль Лебеди смотрели внимательно, прилежно, тихо, аккуратно, пристально. На лицах никакие эмоции не отражались. В зале смех — а у них, максимум, легкая улыбка на губах. Трагедийная пауза — полное самообладание. Вообще, когда я в ту пору заговаривал с ними о театре, Лебеди называли только Малый, классический стиль им ближе, понятнее. Александр Иванович добавлял, что классика полезней.

Дали занавес. Актер Михайлов жестом пригласил за кулисы. Нельзя не пойти.

Застолье в синей гостиной с роялем. Дуэт Михайлова с Муравьевой. Эдакий веселый, легкий сабантуй умных людей, решивших поупражняться в юморе, в сочинительстве добрых и, вместе с тем, державных тостов.

Отдельно держались пять-шесть японцев. Кажется, спонсоры гастролей Малого в Японию. Буквально рты разинули, увидев Лебедя. Заворковали что-то, комбинируя из двух слов «чайка, Лебедь». Как водится, напросились вместе с ним сфотографироваться. И тут Александр Иванович сразил всех. Достал из кармана внушительную пачку долларов, десять тысяч, и протянул Юрию Соломину «для нужд труппы». Обернулся: «Спорим, что японцам это — слабо?» Те стушевались окончательно. Инна Александровна, чтобы как-то сгладить неловкость, предложила тост «за женское начало в этом театре». Сказала так прочувствованно и просто, что гостиная ожила.

Всю обратную дорогу меня «пилила» жена, что уж очень я стал любезен с генералом. Кофе, стаканчики подаю. Ей показалось, что это близко к понятию «лебезить». Мало ли, что человек не выспался… Дал себе слово осмыслить сказанное и сделал вывод, что жена права. Что-то настоящее, по-человечески равноценное стало уходить из наших отношений с генералом. Мне все время чего-то недоставало, чтобы представлять его спонтанные поступки и мысли как исходящие из более возвышенных побуждений. В том числе жест с десятью тысячами. Эта сумма, может, не пробыла в кармане Александра Ивановича и дня — чей-то «политический взнос». Но зачем пускать пыль в глаза? Прицепится все газеты. Из налоговой инспекции потребуют отчета, откуда сбережения у генерала-пенсионера. Можно наплевать. Но что отложится в голове у тех бедолаг, кто надеется на Лебедя-бессребреника…

Вот какой разговор получился у меня по возвращении шефа из Германии с влиятельным советником из окружения Коля:

— Ваша имиджмейкерская команда напрасно решила, что лучше всего показаться всему свету в плаще с отворотами и ремнем на военный лад. Сильно напоминает гитлеровских генералов. Этого не нужно делать в нынешней Германии. А когда Ваш лидер так резко критикует законного президента России, это у нас вызывает больше удивления, чем уважения. Это значит — нелояльность к Закону. И еще, простите, но у нас считается достойнее критиковать политические тезисы соперников, а не их внешность или здоровье. Государственный деятель, например Клинтон, который господину Лебедю нравится, никогда не унижает своего противника как личность. И потом: «Я — не демократ» — такая риторика допустима для России. У нас же в Европе свои реалии — генералу не демократу место в армейском штабе, а не на трибуне. Избыток афоризмов, иногда смешных, — забавен. Но при этом нет никакой трезвой теории, логики управления огромной страной.

Немец удивил смелым и четким анализом. Тактично умолчал о том, что не касалось Германии, но что «сморозил» Александр Иванович именно там: «Приглашен Клинтоном на инаугурацию». В тот период я не смог сбить Александра Ивановича с волны наивного заблуждения, что во всем мире его держат за политика, которому приити к власти — раз плюнуть.

Такой настрой был успехом личного «психолога» генерала. Он же предложил и схему поведения: первые лица государств жаждут общения с генералом Лебедем, и он не прочь позволить им это.

Для Лебедя гладкая вода подобна могиле. В глубинке я «нарушал тишину». За зиму разослал не один десяток интервью с Лебедем. Навалил на себя заботы спичрайтера по собственному желанию, поскольку дело требовало контакта с региональными СМИ, а на команду «золотых или серебряных» перьев денег не выделялось. Александр Иванович регулярно, не без удовольствия, ставил автографы на материалах для областных газет».

Так все же в чем причина неумения или нежелания Александра Лебедя считаться со своим ближайшим окружением? Почему не обращает внимание на эмоциональное состояние своих соратников? Может, причину такого отношения следует искать далеко и глубоко — в детстве Александра Лебедя? Его юности и годах становлениях. Обо всем этом генерал рассказал в книге «За державу обидно».

«Стать офицером в детстве я не мечтал и был равнодушным к военному мундиру. В нашей семье кадровых офицеров не было. Рядовые были. Мой дед, отец матери, Григорий Васильевич, кажется, выше других моих родственников звание выслужил. Старшиной с войны вернулся, правда, весь израненный (в саперах прошел фронтовыми дорогами). Пожил совсем недолго и умер от ран в 1948 году. Но так как он погиб не на поле боя, а скончался уже позднее в больничной палате, бабушка моя, Анастасия Никифоровна, до конца своей жизни осталась без пенсии. Закон строг, но он — закон! Вроде человек виновен, что не погиб сразу, а от ран скончался.

Мой отец, Иван Андреевич, был-то, что называется на все руки мастер. Любую работу исполнял не Спеша, очень профессионально и очень аккуратно. Все, вышедшее из-под его рук, носило на себе отпечаток добротности, основательности и законченности. С Отечественной войны вернулся старшим сержантом. Война достала его значительно позже, в 1978 году, превратив сначала в считанные месяцы в старика, а потом и закрыв глаза навеки. Не умел разряжаться, не умел отдыхать, наверное, потому и достала. Покойный родитель мой хлебнул лиха. В 1937 году за два опоздания на работу на пять минут, допущенных в течение двух недель, угодил на пять лет в лагерь. Сидеть бы ему не пересидеть, время было суровое, но тут финская война подвернулась. Отца отправили в штрафной батальон. Довелось ему испытывать неприступность линии Маннергейма. Мерз, голодал, хлеб пилой пилил на морозе, в атаки не раз хаживал (штрафники не сачковали, про то всякий знает), но Бог сохранил его от пули и штыка. Не пролил кровь. Стали думать отцы-командиры после той войны, что с ним делать: не трусил, храбрость проявил, но вот закавыка — не ранен, а чтобы перевели из штрафбата в обычную часть, нужно было кровь пролить. Искупить, так сказать, вину. Какую неважно. Но обязательно искупить. Однако в конце концов разум возобладал, и воздали солдату по делам его — отправили в строевую часть, и день прибытия туда стал для него первым днем службы.

В служебных делах и хлопотах незаметно пролетели два года. Подоспел сорок первый. Вместе с войсками Западного фронта отступал до Москвы, принимал участие в зимнем контрнаступлении.

До 1942 года отец воевал без единой царапины — и все время на передовой, без перекуров и выходных. И пришла ему в голову шальная мысль, что заговорен он от смерти и пули вражеской. Летом сорок второго батальон, в котором он служил, шел к фронту. Туда же двигался танковый батальон. Танкисты предложили подбросить пехоту на броне с ветерком. И вот тут-то неизвестно откуда прилетел один-единственный шальной снаряд, осколком которого отцу разворотило шейку правого бедра. До конца жизни его мучила обида: как так — всю финскую прошел, на фронте не ранило, а тут угодило?! Как попал в медсанчасть, не помнил, но год провалялся на госпитальных койках. Ногу удалось спасти, но она укоротилась на пять сантиметров. Отец ковылял по госпитальному двору и потихоньку настраивался на мирный лад. Но в это время вышел приказ Сталина, по которому укорочение нижней конечности на пять сантиметров и менее не считалось помехой для продолжения службы. Годен к строевой, и снова — фронт. Домой попал только в 1947 году..

Десять лет, проведенных на казенных койках и харчах, сделали его если и не угрюмым, то молчаливым. Говорил он всегда кратко и по существу. Если видел, что надо кому-то помочь (например, одинокой старушке соседке забор обновить), брал пилу, топор и делал. Молча. Бесплатно.

В Новочеркасске моя мама, Екатерина Григорьевна, с 1944 года и до пенсии проработала на телеграфе. Там и с отцом познакомилась. Нас, детей, в семье было двое: я да младший брат Алексей. Жили в старом дворе — раньше была там барская усадьба, а нам от нее досталась бывшая конюшня. Но ничего, перестроили. Отец помогал нам, ребятам, во дворе делать спортгородок. Своими руками турник соорудили. Отец, если видел, что рубанком не так машем, молча подходил, брал инструмент и показывал, как нужно работать.

Никогда не кричал. Никогда не дрался. Ни я, ни брат ни разу не получили от него даже подзатыльника, хотя порой и было за что.

Когда мне исполнилось 14 лет, я всерьез увлекся боксом. В спортшколе тренер хвалил как подающего надежды. И в самом деле, был я длинноруким и твердолобым — ударов не боялся, технику осваивал быстро, отрабатывал выносливость, да и реакция не подводила, по ходу боя ориентировался хорошо. Однажды на тренировке мы прыгали через «козла». Долго прыгали, соревновались, отодвигали мостик, пока, наконец, я не разогнался и так прыгнул, что сломал себе ключицу. Была суббота, поликлиника закрыта. Повезли меня сразу в больницу. То ли врач торопился, то ли сестра была неопытная, но сказали привычные слова: «До свадьбы все заживет», повесили руку на косынку и тем ограничились.

Тогда я всерьез задумался: кем же я хочу быть? Удар физический обернулся своеобразным психологическим стрессом. Появилась какая-то бессознательная тяга к небу. Профессия военного летчика стала для меня символом мужества. Я готов был к любым испытаниям.

И они не заставили себя долго ждать. Когда через неделю ключица срослась, оказалось, что при этом укоротилась на 3,5 сантиметра. Рука не поднималась ни вверх, ни в сторону. С такой рукой впору было только идти милостыню просить. Пришлось согласиться, чтобы мне ее снова ломали: ведь, думал я, не может же офицер быть с такой ключицей, значит, надо терпеть. И я терпел. Когда рана зажила, пошел снова в спортшколу, а там уже секция бокса распалась. Узнал я, что в политехническом институте есть неплохая секция. Был я рослым в 15 лет, пришел — приняли. Позанимался, однако, недолго, и опять удар: выгнали из секции всех, кто не учился в институте. Оказался я на улице. Пришлось по подворотням тренироваться. Стал я дворовым боксером. Как говорят, «провел 100 боев, и все уличные». Но и в соревнованиях принимал участие, знакомые тренеры выставляли, опять же как подающего надежды.

На каникулах, после 9-го класса, поехали мы на сельхозработы в станицу Богаевская. Днем команда нашего класса играла в футбол с местными парнями. Разгромили их с двузначным счетом. Расстались по-хорошему, но как только стемнело, раздался звон разбитого стекла. Я спал, но звуки кулачного боя разбудили меня. Это местные ребята пришли сводить на ничью утренний матч. Я вскочил и выбежал во двор в надежде помочь своим, но не успел я взмахнуть кулаком, как получил колом по лицу и потерял сознание. В результате — нос своротили на сторону, но я не сильно переживал. Не девочка. Я к тому времени твердо усвоил, что мужчина должен быть чуть-чуть симпатичнее обезьяны и не смазливостью лица определяется его истинное достоинство.

Когда отцу первый раз сказал, что хочу стать офицером, он воспринял это спокойно, но по его реакции чувствовалось, что в эту мою мечту он не уверовал, но отговаривать не стал. Начал я в 10-м классе готовиться серьезно к поступлению в училище. Нашел проспекты и выбрал летное Качинское училище. Помню, тогда песня была модна: «Обнимая небо крепкими руками, летчик набирает высоту…» У меня, как у того летчика, была тоже одна мечта — высота! Подал я заявление в военкомат. Комиссию почти всю прошел легко. Остался последний врач — отоларинголог. Жду у кабинета. Пригласили. Пожилая женщина-врач усадила меня и давай расспрашивать. Вначале определила гланды, потом искривление перегородки носа, молча взяла мой медицинский лист и написала: «К летному обучению непригоден». В течение двух недель мне удалили и гланды, и кривую перегородку носа. После операций снова объявился в военкомате, но там мне сказали с ехидцей: «Кушай кашу, готовься на следующий год!»

Мама стала меня уговаривать сдать документы в политехнический институт — видела во мне инженера. Так я стал абитуриентом факультета автоматики и телемеханики, но не надолго. Первый экзамен (математику) сдал на четверку. А потом подумал, подумал и больше не пошел. Не прельщала меня перспектива ковыряться в электронных схемах. Небо манило, высота!

Явился я в райком комсомола и попросил куда-нибудь направить на завод. С комсомольской путевкой отправился на Новочеркасский завод постоянных магнитов. В отделе кадров первым делом с меня взяли подписку, что я от своих льгот на работу в одну смену отказываюсь и буду трудиться, как все. Мне было все равно — в одну смену или в три работать, лишь бы у родителей не сидеть на шее. Попал я на участок шлифовки магнитов. Хорошо запомнил первый свой рабочий день. Показали мне, как шлифовать самый примитивный магнит, и я старался целую смену. Отработал, смотрю гордо на гору моих заготовок и уже собрался уходить, как вдруг подходит ко мне красивая девушка и говорит: «Я секретарь комсомольской организации цеха. У нас, между прочим, принято убирать за собой, уборщиц мы не держим!» Ничего не поделаешь, пришлось убрать и подмести. Девушку звали Инной, и, забегая вперед, могу сказать, что это была моя будущая жена, за которой я ухаживал целых четыре года.

В коллектив я вписался сразу, сдал на разряд, но мечты своей не оставил и ближе к лету снова стал готовиться к поступлению. В военкомате опять сказал, что буду в Качинское авиационное училище поступать, но не прошел по такому показателю, как рост сидя. На два сантиметра длиннее оказался.

Год отработал грузчиком и в третий раз явился на комиссию в военкомат. Теперь знал все тонкости и легко прошел отоларинголога. Поехал на комиссию в Батайск уже спокойно, а напрасно. Хирург придрался к ключице и, как говорится, «зарезал». Тут я стал неуправляем. Что кричал, не помню, но скандал вышел громкий. Начальник медицинской комиссии махнул рукой и сказал: «Езжай в Армавир, пусть там твою судьбу решают».

10 мая 1960 года я был в Армавирском училище. Нашел седого подполковника — начальника медслужбы и сразу доложил ему, в чем дело. Отнесся он ко мне благожелательно и пригласил хирурга. Тот меня заставил приседать, ложиться, отжиматься и вынужден был признать, что хоть ключица и срослась некрасиво, но противопоказаний нет. Тогда начальник медслужбы сказал мне, чтобы я прошел всю врачебнолетную комиссию, потом останется вместе со всеми только экзамены сдать.

Начал я с отоларинголога. Думаю, пройду, а там сам черт не страшен. Но врач сразу определил наличие нескольких операций. А по приказу две любые операции и более — «к летному обучению не пригоден». Я снова был взбешен до предела, пошел к начмеду, но тот развел руками: «Ничего не могу поделать. Вот приказ министра обороны».

Вышел я из училища ошалелый. По дороге деньги потерял. Иду голодный и злой по Армавиру и первый раз в жизни не знаю, что же мне делать. Добрался до Ростова на перекладных. В военкомате ко мне отнеслись сочувственно. Майор, который меня отправлял, успокоил: «Ну, что ты все летное да летное? Хочешь быть офицером, давай подберем место не хуже!»

Стал я листать страницы разнарядки. В танк залезать — длинный. В подводники — сам не захотел, в артиллеристы тоже. Наконец, где-то в конце мелькнуло Рязанское высшее воздушно-десантное командное дважды Краснознаменное училище имени Ленинского комсомола — РВВДКДКУ. Решил рискнуть — все к небу ближе. Хоть не за штурвалом, так в свободном падении высоту ощущать буду. Домой пришел и рассказал все отцу.

— Что ж, сынок, — сказал он, — решил — пробуй. Но знаешь, что это такое?

Я честно сказал, что очень смутно все это представляю.

— Неплохо было бы попробовать, а то вдруг тебе это не понравится.

Попробовать так попробовать! Коль отец говорит, нужно действовать. Поехал я в Донской поселок, находившийся в 16 километрах от Новочеркасска, там у нас располагался аэроклуб. Прибыл на летное поле — там стоит группа парней.

— Мужики, — говорю, — как тут у вас попрыгать можно с парашютом?

Поначалу посмеялись, а потом отнеслись с сочувствием и показали на инструктора: «Вон Виктор Сергеевич, иди уговаривай его!»

Инструктор — плотного телосложения, грубоватый на вид — встретил меня неприветливо:

— Чего шляешься здесь? Прыгать захотел? Иди ты… много вас тут таких ходит…

Пошел я опять к новым знакомым. Парни рассмеялись. Они уже издали поняли реакцию инструктора.

— Беги за водкой, — посоветовал один из них, — и все уладится. Бутылки три хватит.

Притащил я четыре бутылки, тогда-то они копейки стоили. Инструктор покрутил головой: «Ладно, иди парашют укладывать учись». За день меня научили сразу всему — я уложил парашют, прошел предпрыжковую подготовку и медицинскую комиссию.

На укладке инструктор показывал этап — мы выполняли. У него при укладке купола получалось все красиво, у остальных — более или менее, а у меня какой-то непонятный хвост образовался, потом еще три. Я вправо, влево — соседи не знают, такие же нули, как я. Инструктора спрашивать лишний раз не хотелось: «бараны», «дебилы», «кретины» — это самые мягкие выражения из его лексикона. Я сложил «хвосты» гармошкой и затянул чехлом. Позже выяснилось, что я интуитивно поступил правильно. Заодно позже выяснилось, что все укладывали парашюты Д-1-8, а я — ПД-47 (парашют десантный, 47 года образца, квадратной формы, с покушениями на управляемость), отсюда и «хвосты».

На медицинскую комиссию я пошел один — остальные прошли ее раньше.

Умудренный многочисленными «отлупами», я с осторожной напряженностью открыл двери медпункта. Там сидела молодая женщина и читала какую-то книгу. Я кашлянул, и только тогда она подняла голову. Узнав, в чем дело, взяла указку и показала на две самые крупные верхние буквы: «Видишь?»

— Ясное дело, вижу! — с готовностью откликнулся я.

— Все, иди прыгай! — И она оформила мне первый допуск в небо.

На вечер следующего дня у меня были билеты в театр, и я зашел предупредить Инну, что утром прыгну с парашютом, а после обеда вернусь и зайду за ней. Предупредил родителей и уехал на ночь в аэроклуб, так как прыжки должны были состояться на рассвете. Я, конечно, волновался, не мог заснуть. Людей в казарме было много, и разговоры шли до полтретьего, пока нас не подняли. Дул легкий ветерок, таяла ночная майская дымка, ночь повернула к утренней зорьке, когда мы степью добирались на аэродром. «АН-2» стоял готовый к вылету. На поле я увидел нашего инструктора и еще несколько человек. Мэтры воздушного простора спорили о погоде. По инструкции, в случае возникающих порывов ветра прыгать было нельзя. Но порывы то возникали, то исчезали. Мы ждали решения своей судьбы и слушали спор инструкторов. Наконец они решили, что прыгать можно. Ощущения, когда я услышал: «Пятый корабль, на выход», — были непередаваемые. Прыжок в бездну, в неизвестность, в будущее! Я уже мысленно представлял себя курсантом Рязанского училища, прыгающим чуть ли не в тыл врага.

«Пошел!» Я как-то не очень ловко шагнул в бездну. Стремительное падение, земля — небо — самолет — толчок, и я закачался на стропах под квадратным, похожим на большой носовой платок куполом. Остальные четверо — под круглыми. Ощущения — замечательные. Но ожидание праздника всегда лучше самого праздника. Проза жизни напомнила о себе буквально через несколько секунд. Метров за 100–150 до земли я попал в порыв. Меня понесло. Из предпрыжковой подготовки я уяснил себе твердо одно: «Держи ноги по сносу!» И я их держал, как мне казалось, правильно. Над самой землей порыв стих, я по «многоопытности» своей этот момент не уловил и так, держа «уголок», приземлился. На копчик. По закону подлости, на укатанную полевую дорогу. Удар в позвоночный столб перед глазами замельтешили какие-то разноцветные круги и шарики, потом они исчезли, и я обнаружил себя сидящим на дороге. Парашют лежал передо мной, ни малейшего дуновения ветерка, абсолютная, до звона в ушах, тишина. На заводе была военно-медицинская подготовка, откуда-то из глубины сознания выплыл обрывок полученных тогда знаний: «Если сломал позвоночник — не шевелись…» Я сидел на дороге, копчик дико болел, никто ко мне не спешил, не бежал, все, по-видимому, решили, что паренек обалдел от счастья. Я пошевелил руками — двигаются. Ногами — двигаются. Попробовал встать — Встал. Стало веселее — с переломанным позвоночником не встают. Стал собирать парашют, мутило, опять появились круги и шарики, но собрал, взвалил его на себя и, с трудом загребая ногами, прошагал отделявшие меня от старта 500 метров. Свалил парашют на укладочный стол и пошел к врачу. Та же женщина, у которой я так лихо прошел медкомиссию, вынесла приговор: «Все ясно — на пятую точку сел. Давайте его в больницу».

Выгнали старенький бортовой «ГАЗ-51», а я в него не смог забраться. Кое-как меня загрузили и не спеша повезли в аэроклуб. Я стоял в кузове, опершись руками о кабину. На прыжки мы ехали по этой же дороге, она была такая ровная! Сейчас же это была какая-то дикая стиральная доска. Дальше все было бы смешно, если бы не было так больно. Позвонили в «Скорую помощь», сказав сгоряча, что парашютист разбился. А я уже не могу ни лежать, ни стоять, ни сидеть. Боль начала меня одолевать все больше и больше. В ушах звон, голова кружится. Когда приехала реанимационная машина, я уже плохо соображал, что происходит, стоял, облокотившись о забор. Врач «скорой» первым делом поинтересовался, где разбившийся парашютист, и когда показали на меня, стоящего у забора, то посыпалась отборная брань. Врача по-хорошему понять можно. «Скорая» по городу-то расторопностью не отличалась, а здесь на поселок, за 16 км от города, за 15 мин, прилетела не какая-нибудь там древняя карета, а достаточно редкостная тогда реанимационная машина. И для чего? Чтобы узреть хоть и нетвердо стоящего на ногах, но стоящего, черт возьми, детину. Какая уж тут реанимация? Наверное, по этой причине, слегка подзабыв клятву Гиппократа, меня предельно грубо, как чурбан, уложили на носилки, в машину и завезли в больницу Октябрьского поселка Новочеркасска. Оказался не только перелом копчика в трех местах, но еще и разрыв сухожилий на левой руке.

Привели меня в палату, и только тут я почувствовал, что уже более суток не спал. Постель с толстым матрацем показалась единственным избавлением от всех бед. Я уже мысленно погрузил свое тело в мягкую постель, как увидел, что матрац уносят, а на его место устанавливают деревянный щит, покрытый тонким войлоком. Я взвыл, но мне четко и коротко объяснили: «Перелом! И не вздумай вставать, а то будет плохо!» Пришлось подчиниться, и я, поворочавшись, провалился в какую-то дрему. Очнулся утром и поймал себя на мысли, что пошли вторые сутки, как я исчез из дома, там наверняка не знают, что и думать. Поднявшись кое-как со своего настила и попросив пижаму, поковылял в коридор в поисках телефона. Зрелище было не из веселых. Меня отловили и, забрав пижаму, уложили на щит, строго предупредив соседей по палате:

— Кто даст ему пижаму, будет безвылазно сидеть с ним в палате.

А так как была весна, на улице пригревало солнышко, никто мою участь разделять не хотел.

Рядом со мной лежал пожилой мужик с рукой, порезанной на пилораме. Я кое-как уговорил — его позвонить. Он согласился. Я не знал тогда, что он сказал, но вскоре у меня была насмерть перепуганная мать, которая вначале даже говорить не могла. Потом я узнал, что было ей сообщено, я готов был вскочить с кровати и немедленно свести с ним счеты. Но — один разбитый, другой порезанный — обошлись взаимной руганью. А сказал этот мужик следующее, когда мама сняла трубку:

— Екатерина Григорьевна?

— Да.

— У вас сын есть?

— Да.

— На прыжки уезжал?

— Да.

— Ну он разбился.

Долгое молчание моей мамы. Конец разговора:

— Да вы не беспокойтесь, он еще живой. — И положил трубку. Вот это «еще живой» — это он хорошо сказал, талантливо. И трубку положил тоже талантливо. Услужливое воображение в таких случаях рисует картину хлюпающего мешка с костями, сколько он там еще будет делать вид, что живет и дышит, кто знает, может, день, может, час., И настолько это тяжелая картина, что человек даже говорить не смог, трубку положил. Иссякло, так сказать, мужество.

Так, вместо подготовки к поступлению я до 25 июля провалялся на больничной койке. Ко всему еще и что-то случилось с походкой. Мы ходим по инстинкту, как научились когда-то, так и ходим, не концентрируя на походке никакого внимания. Я стал ловить себя на том, что как только я слежу за собой, то иду нормально, как только внимание чуть отвлеклось, ноги начинают загребать — косолапить. Пришлось учиться ходить заново.

Через несколько дней пришел мне вызов из училища. Но в то, что я уезжаю всерьез и надолго, в семье уже никто не верил. Кроме моих попыток вырваться в летное училище, я два раза уходил в армию. Первый раз осенью 1968 года мне устроили пышные проводы, праздничный обед, после которого я с шумной компанией и песнями добрался до военкомата. Прибыл к майору, начальнику отделения, с документами, а он глянул и ошарашил меня: «Ваша группа оставлена до особого распоряжения. Ждите!» Так я прождал до весны. Вторую повестку получил в мае 1969 года. Но… вместо армии попал в больницу. И уже теперь не только отец, но и мать, и брат были уверены, что как уеду, так и назад приеду. А потому уезжал я без особой суеты и на лицах моих родителей четко читал: «Давай-давай, отдохни после больницы, съезди Рязань поглядеть, все равно скоро домой вернешься!»

Приехал я в Рязань, добрался до училища. Народу там уже собралось много.

В войсковом приемнике к нам отнеслись холодно и сразу предупредили: «Завтра на медкомиссию, а потом уже с теми, кто пройдет, разговаривать будем».

Ну, думаю, опять приплыли! Не успел приехать, как домой надо будет отправляться. Отец как в воду глядел.

Но тем не менее решил бороться до конца.

Утром начал сразу с хирурга. Определил сам для себя, что если его пройду, то там сам черт не страшен. И тут фортуна первый раз повернулась ко мне не задом. В кабинете хирурга восседал молодой лейтенант-двухгодичник, которому на нас было глубоко наплевать. Он с серьезным видом потребовал от десятерых здоровых парней снять трусы, что вызвало хихиканье, и спросил: «Грыжи ни у кого нет?» Услышав, что нет, всех признал годными к службе.

Дальше я пошел спокойно. От кабинета к кабинету росла моя уверенность, да и наглеть я начал. Двери последних кабинетов открывал, что называется, ногой. Какова же была моя радость, когда — наконец-то — на третий год я получил эту злополучную надпись? «Здоров. Годен…» Но радовался я недолго. Меня как холодной водой окатило: «Теперь-то экзамены сдавать надо. А то получится как в известном анекдоте: анализы сдал, а по математике два получил». Основания для опасений были. Два года я не открывал ни одного учебника. Разного рода «бывалые» постоянно внушали мне: «Главное — медицинскую комиссию пройти. А там, будь ты баран бараном, возьмут. Медведей на велосипеде кататься учат». Я верил. Сдуру. Теперь казавшиеся далекими и несбыточными экзамены грозно надвинулись на меня. Конкурс — почти 6 человек на место. Ребята преимущественно крепкие, рослые, боевые. Первым в шестерке стать непросто.

Я стал в темпе вспоминать, чему меня учили в школе, заодно и то, чему не учили, тоже.

Зимой на втором курсе я женился. Собирался летом, но из-за материальных затруднений пришлось отложить на полгода. Моей женитьбе предшествовал один забавный эпизод. По существовавшим законам нужно было за месяц до росписи подать заявление. Командир роты Н. В. Плетнев отпустил меня для этой цели на три дня. Выехал в субботу вечером и в воскресенье был дома. Думал: в понедельник подадим заявление, а вторник останется на обратную дорогу. Но в понедельник во Дворце бракосочетания был выходной. Я оказался в тяжелом положении, но помог найти выход Аэрофлот. Мне взяли билет на рейс Ростов — Москва. Из Москвы до Рязани на поезде ехать было три часа — я успевал вернуться в училище к сроку. Во вторник утром заявление, наконец-то, мы подали. Я не самый впечатлительный человек, но волновался очень здорово, целую ночь не мог заснуть. Во вторник Инна проводила меня в ростовский аэропорт. Когда я сел в самолет и почувствовал расслабление, одолела меня странная сонливость. Я проспал все два часа полета, но не только не пришел в себя, но меня еще больше разморило. В Москве, в которую я попал впервые, я шел буквально «на автопилоте». Не помню даже, как в автобусе добрался до города. Я знал, что мне надо попасть в метро, в кармане лежала схема моего маршрута. Начало вечереть. Вышел из автобуса и вижу: через дорогу светится буква «М», значит, иду правильно — впереди метро. По провинциальной своей простоте пошел к нему напрямую, как в каком-то полусне слышал скрежет тормозов, свистки. Передо мною вырос младший лейтенант милиции и не очень навязчиво стал обнюхивать на предмет наличия алкоголя. Убедившись, что я не пьян, сделал вежливое внушение, что переходить улицу в неположенном месте чревато тяжелыми последствиями, и указал на подземный переход. Однако ни визг тормозов, ни свистки, ни милицейская проповедь из состояния «автопилота» меня не вывели. В метро я попал в общий поток, и, когда неожиданно на эскалаторе скользнула нога, я потерял равновесие и, пытаясь устоять, кого-то существенно «заехал» чемоданом. Получилось, как в анекдоте: «Пустите Дуньку в Европу!» Таковы были мои первые впечатления о столице. 15 февраля я отправился в отпуск. 20 февраля 1971 года я женился. Свадьба получилась искренняя и веселая. Меня пришли поздравить все одноклассники. Им это было в диковинку: я первым из класса становился женатым человеком. С женой мне повезло: она у меня одна-единственная и на всю жизнь.

Сейчас уже трое взрослых детей, но чувства мои к ней не остыли, как была любимой лебедушкой, так и осталась. Время не подточило и не изменило чувств.

Двенадцать дней отпуска пролетели быстро, нужно было возвращаться в училище. Начиналась наша первая разлука. Но на семейном совете решили поменять квартиру тещи на Рязань. К лету я уже жил в Рязани и почти в своей квартире.

Хорошее это слово — традиции, и смысловая нагрузка этого слова высока. Но это если к ним, традициям, подходить с позиции здравого смысла. А если как-нибудь по-другому? Традиционно две десантные группы первого курса составляли академическую похоронную команду. Почему именно десантные?.. Все остальные ходили на парад, а мы — нет. Раз так, надо же нам найти какое-то дело. Парад — мероприятие плановое, а похороны — стихийное.

Позволю себе напомнить, что в академии я учился с 1982-го по 1985 год. За этот период только Генеральных секретарей из жизни ушло трое. А там еще Маршалы Советского Союза Баграмян, Устинов, член Политбюро ЦК КПСС Пельше. И еще масса других менее известных, но не менее значительных лиц. Работы нам хватало. Мы носились с похорон на похороны с интенсивностью пожарников. Я по воле заместителя коменданта города Москвы полковника Макарова почему-то постоянно попадал в пару, на которою возлагалась обязанность нести портрет. По этому поводу в мой адрес сыпалось достаточное количество, мягко говоря, двусмысленных шуток. А В. А. Востротин ехидно сформулировал, в чем тут дело:

— Тебя, Иваныч, Макаров к портрету постоянно приставляет за природную ласковость лица.

Похороны — это горе. Ушедший был чьим-то мужем, отцом, дедом или даже прадедом. Но это внешне. А мы в силу своих специфических обязанностей соприкасались с процессом изнутри. На мой взгляд, это было довольно противно. Кто-то из родни, при содействии комендатуры, ревниво читает надписи на венках и ведет скрупулезный подсчет приславших их организаций и персоналий. Кто-то кропотливо считает венки, заботливо при этом приговаривая: «Вот если принесут еще два, то будет столько же, сколько было у такого-то, что, к сожалению, значительно меньше, чем было у такого-то, но зато, к счастью, несравнимо больше, чем у такого-то». При чем здесь сожаление и счастье — непонятно. Здесь же ребята из КГБ деловито «шмонают» венки на предмет наличия взрывчатых веществ. Им плевать, от кого те венки, — работа у них такая.

Какая-то пожилая, настырная родственница озлобленно пытается доказать Макарову, что медали должны быть разложены индивидуально, на отдельную подушечку. Макаров ей отвечает, что такая привилегия предусмотрена только для орденов. Но родственница никак не может успокоиться: «Он был такой человек, а вы!»

Слышится чей-то зычный, без стеснения голос: «Поторопите там этих старых хрычей. Пора тело выносить!»

Смотришь на это все, слушаешь, и складывается устойчивое впечатление, что это не горе, а чванное мероприятие, где каждый старается вырвать какие-то мизерные преимущества, чтобы потом где-то при случае можно было сказать: «А вот у нашего-то венков было столько-то, это на 100 меньше, чем у Суслова, но зато все остальные далеко позади. И поздравили все-все, кроме Газпрома. Надо бы с министром разобраться?»

И вроде ты ко всему этому не причастен, находишься, так сказать, при исполнении служебных обязанностей, и дело твое здесь, что называется, телячье, но все равно ощущение такое, как будто тебя погрузили в зловонную лужу.

Запомнились похороны генерал-лейтенанта Гермашкевича. Я был, как всегда, при портрете, то есть на острие клина. Генерал-лейтенант Гермашкевич был боевой генерал, от звонка до звонка отвоевавший всю Великую Отечественную, награжденный, если мне память не изменяет, девятью боевыми орденами. Но в последние годы жизни заведовал всеармейским военно-охотничьим обществом. Это последнее обстоятельство, по-видимому, произвело столь сильное впечатление на некоторых товарищей, что перед его разверстой могилой они забыли об орденах, о войне, которую генерал прошел от и до! Говорили на разные лады об одном: какой высокой культуры охотник ушел от нас и какие дивные загоны он горазд был организовывать. Не знаю, как кому, но мне при портрете было стыдно».

С кремлевских похорон — прямая дорога во власть. От членов академической похоронной команды до претендента на пост Президента России.

Читая воспоминания, трудно не поддаться обаянию личности генерала Лебедя — «человека с ружьем», который понял, что в высших эшелонах власти нет ничего сакрального.

Бархатов: «В самом начале знакомства с генералом эйфория застит глаза любому человеку, будь он хоть трижды чемпионом. Первый раунд всегда за Лебедем, и, мне кажется, он сам давно это понял и принял как свою законную фору во всех перипетиях судьбы. Причем лучше всего оттянуть момент встреч последующих…»

Зависит ли ирония истории от характера и притязаний политических вождей и игроков? Учитывается ли в истории «фактор глупости»? Ясно одно: свой приговор история выносит не торопясь.



Загрузка...