Подвыпивший Хрущев весной 1957 года принимал на даче гостей по случаю семейного торжества — женитьбы сына. В застольной речи хозяин задел самолюбие председателя совета министров Булганина. Булганин попросил выбирать выражения. Был испорчен праздничный обед: Каганович, Маленков и Молотов демонстративно стали собираться домой. К ним присоединился оскорбленный Булганин.
Покинувшая свадьбу четверка направилась на дачу Маленкова продолжать застолье.
А потом был неудавшийся антихрущевский путч в июне 1957 года. Трое суток члены Президиума обсуждали: может ли Хрущев и дальше возглавлять партию. В результате путча были сняты с занимаемых постов и исключены из состава ЦК Каганович, Молотов, Маленков и Шепилов. На этот раз Хрущев устоял…
Из воспоминаний сына Лаврентия Берия, Серго:
«Я неплохо знал Хрущева. Он бывал у нас довольно часто в гостях. Он никогда не возражал Сталину. Правда, за столом, помню, сокрушался, что «Хозяин за младенцев нас держит, шагу ступить не дает». При нем обычно помалкивал, изображая шута. Здорово пил.
Знал я и его семью. С зятем Хрущева, Алексеем Аджубеем, познакомился еще до его женитьбе на Раде. Мать Алексея была отличной портнихой. Жаловалась моей матери, что из-за карьеры сын губит жизнь. Она была категорически против этого брака, потому что семью Хрущева не переносила, называя их Иудушками Головлевыми.
Алексей был парень действительно способный. Учился в актерской студии. После женитьбы на Раде Хрущевой он стал главным редактором «Комсомольской правды», а в конце пятидесятых до дня отстранения Хрущева от власти был главным редактором «Известий», членом ЦК КПСС, депутатом Верховного Совета. За участие в освещении в печати визита тестя в Америку получил Ленинскую премию. По общепринятым меркам карьера молниеносная и блестящая, но в октябре шестьдесят четвертого по известным причинам она прервалась.
Хотя сам Хрущев, как я говорил, бывал у нас часто, с его семьей мы не общались. Ни я, ни мама в их доме никогда не бывали, хотя с дочерью Хрущева мы учились в одной школе.
— Что-то знали от Нины Матвеевны, матери Аджубея.
— Ну почему ты переживаешь, — успокаивала ее мама. — Хорошая девочка, Серго рассказывает, что учиться хорошо…
— А ты ее видела? — спрашивала Нина Матвеевна. Нет? Не будет он ее любить. Не понимаешь разве, из-за чего он женится? Никогда не думала, что Алексей может так поступить…
Спустя несколько месяцев, когда мы вместе обедали у нас дома, Нина Матвеевна неожиданно вновь вернулась к больной для себя теме. Видимо, просто хотела с кем-то поделиться:
— Ужасная семья, Нина! Они меня не принимают. Я для них всего лишь портниха.
Мама опешила:
— Да что ты такое говоришь! Ты — мастер, ты — художник. Этого не может быть.
— Еще как может. Вы исходите из своего отношения, а там совершенно другое. Они — элита, а я всего лишь портниха, человек не их круга. И в такую семью попал Алеша».
«В Хрущеве было нечто человеческое, что привлекало к нему симпатии всего его народа и тех иностранцев, которые вступали с ним в контакт. — Писал индийский посол в СССР Т. Кауль. — Он не был рожден диктатором и не хотел им становиться. С людьми он обращался резко, порой даже грубо, что в конце концов и стоило ему его места.
Хрущев любил выпить, когда его жены не было рядом или она отворачивалась. Однажды на завтраке, который я давал в честь Индиры Ганди, присутствовали Хрущев с женой и дочерью Радой. Хрущев отвлек внимание жены словами: «Посмотри, какая красивая картина», и пока она ее разглядывала, выпил залпом стакан красного вина. Она сделала вид, что не заметила, но широко ему улыбнулась. Он сказал Индире Ганди: «Мы находимся под гнетом наших женщин. Они превосходят нас численностью». Но Хрущев не пил крепких напитков, только вино, по совету врача. И в отличие от Сталина и Молотова, которые пили минеральную воду, делая вид, что это — водка, Хрущев никогда не обманывал. Госпожа Хрущева была сама доброта, мягкость, понимание, материнство. Ее ласковая улыбка утверждала победу человеческого духа над всеми страданиями, тяготами и невзгодами. Она была счастлива своей жизнью скромной жены, матери, бабушки и всегда держалась позади мужа. Она продолжала преподавать в школе даже после того, как ее муж занял высшее положение в советской иерархии».
Из воспоминаний Б. И. Жутовского о Хрущеве:
«Почти всю свою жизнь Хрущеву пришлось думать о сохранении собственной жизни, у него не было возможности стать образованным. Он воспитывался в той гостиной, где рябой палач распределял, кому жить, а кому голову отсечь. Он пел в этой гостиной частушки, юродствовал, был у Сосо Джугашвили клоуном. Да, он участвовал и в репрессиях. Но по-человечески, мне кажется, он ненавидел это. Он выполнял роль шута при кровавом дворе. А шуты, как правило, ненавидят хозяев.
И вот к нему в руки попадает огромная власть. Ему достается власть, где есть прислужники с наручниками и кистенями. И страна, истерзанная и замученная ими. И перед ним встают задачи огромной сложности, фантастической».
По свидетельству бывшего главы КГБ Владимира Семичастного, Леонид Брежнев весной 1964 года готовил физическое устранение Никиты Хрущева. Однако в один из наиболее напряженных моментов у Брежнева сдали нервы, он «расплакался» в кругу заговорщиков и стал повторять: «Никита убьет нас всех». О существовании заговора был предупрежден сын Никиты Сергеевича Хрущева. Его предупредил сотрудник спецслужб Голюков. По свидетельству сына Хрущева, Сергея, его отца в ту пору тревожили проблемы более глобальные, чем сохранение личной власти.
Сын Хрущева, Сергей:
«Отец был прямо-таки переполнен гордостью за нашу страну, обогнавшую в космосе Соединенные Штаты.
Окружающие вовсю поддакивали ему, стремились поддержать иллюзию, что США вот-вот. останутся позади и первая страна социализма станет самой передовой технической державой.
В первый день по возвращении с полигона отец, не заезжая домой, отправился в Кремль. Домой он приехал в шестом часу, оставил в столовой портфель с бумагами и позвал меня:
— Пойдем погуляем.
В последнее время отец сменил кожаную папку, которой пользовался все это время, на черный портфель с монограммой на замке.
Этот портфель подарил ему один из иностранных посетителей. Чем-то он ему понравился, и вместо того чтобы передать его, как обычно, помощникам и забыть о нем, отец оставил портфель себе и не расставался с ним до самой отставки.
Ритуал вечерней прогулки повторялся ежедневно — от дома к воротам, легкий кивок взявшему под козырек офицеру охраны, поворот налево на узкую асфальтированную аллейку, идущую вдоль высокого каменного забора. Дорожка с обеих сторон обсажена молодыми березками. В углу маленькая лужайка со стайкой березок посредине. Здесь короткая остановка — нельзя не полюбоваться на них. Это тоже вошло в привычку. И опять поворот налево. Справа за забором — соседний особняк, точная копия того, в котором живем мы. Раньше там жил Маленков, после него Кириченко, а сейчас дом пустует. В заборе зеленая калитка, и при желании можно пройти через соседний участок к Воронову и дальше до особняка, занимаемого Микояном.
Сегодня мы проходим мимо калитки и идем дальше, обходя дом справа. Березки уступили место вишневым деревьям. Весной это пышные шары, покрытые белыми цветами, а сейчас на тоненьких веточках только кое-где торчат одинокие красноватые листочки — осень…
Дом позади, и дорожка начинает петлять по склону над Москвой-рекой — по серпантину можно спуститься до самого берега, а затем вернуться и завершить круг.
Мы гуляем вдвоем — эта привычка выработалась у нас обоих. Так происходит изо дня в день. Иногда присоединяются Рада и Аджубей, реже мама. Наша же пара постоянна.
Часть пути шли молча, видимо, отец устал и говорить ему не хотелось.
Я иду рядом, раздумывая: начать разговор о встрече с Голюковым или отложить. Говорить на эту тему не хотелось — можно нарваться на грубое: «Не лезь не в свое дело». Такое уже бывало в разговорах о Лысенко и генетике. Сейчас мое положение было еще более щекотливым — никто и никогда не вмешивался в вопросы взаимоотношений в высшем эшелоне руководства. Эта тема запретна. Отец никогда не позволял даже себе высказываться в нашем присутствии о своих коллегах.
Я же должен не только нарушить этот запрет, но намеревался обвинить ближайших соратников и товарищей отца в заговоре…
Да и по-человечески мне этого делать очень не хотелось. И Брежнев, и Подгорный, и Косыгин, и Полянский — все они часто бывают у нас в гостях, гуляют, шутят. Многих я помню с детства еще по Киеву. Если все это окажется ерундой, выдумкой малознакомого человека, в чем я все время пытаюсь себя убедить, как я взгляну потом им в глаза, что они будут обо мне думать?
Словом, я решил отложить разговор. Закончилась неделя. В субботу вечером, как обычно, все отправились на дачу. Жизнь текла по давно заведенному привычному ритуалу: в воскресенье утром завтрак, отец просмотрел газеты, отметил заинтересовавшие его статьи и пошел гулять.
Снова мы гуляли вдвоем. Отец любил бродить по лесной дорожке вдоль забора дачи — длина ее около двух километров, без больших подъемов. В последнее время он их стал замечать. Семьдесят лет давали себя знать.
Дорожка извивалась в густом сосновом лесу. Шли молча, я все выбирал момент, оттягивая начало разговора. Дошли до калитки, через нее можно было выйти за ограду дачи на лужок в пойме Москвы-реки. Когда мы переехали на эту дачу, луг стоял заросшим густой зеленой травой. Отец приспособил луг к делу. Один год тут высевали чумизу, потом луг покрывался грядками с разными сортами кукурузы. Отец привозил своих коллег на дачу и с жаром объяснял особенности возделывания каждого сорта.
Сейчас луг был разрыт. Везде валялись бетонные столбы, лотки, трубы. Сельскохозяйственная делегация привезла из Франции новинку — оросительную систему, вода в которой текла по бетонным лоткам, установленным на столбиках над землей. Отцу это очень понравилось: вода не теряется в почве, и арыки не отнимают землю у посевов. Он загорелся новой идеей и решил испытать ее у себя на даче. Сказано — сделано. Была дана команда, и через неделю появились строители. Луг превратился в строительную площадку.
Теперь мы шли по краю леса, и отец с удовольствием обозревал содеянное. Ему уже виделись ровные рядки лотков, на полтора метра поднятые над землей и наполненные тихо журчащей водой. Через мерные отверстия на каждую грядку отмеряется нужное количество воды для полива, ни больше, ни меньше и без потерь.
Обойдя луг, мы повернули обратно. Неприятный разговор больше откладывать было нельзя, прогулка заканчивалась. Сейчас, вернувшись на дачу, отец примется за бумаги, потом обед, но, главное, вокруг будут люди, а мне не хотелось затевать этот разговор при свидетелях.
— Ты знаешь, — начал я, — произошло необычное событие. Я должен тебе о нем рассказать. Может, это ерунда, но молчать я не вправе.
Затем я коротко рассказал о странном звонке и встрече с Голюковым. Отец выслушал меня молча. К середине рассказа мы дошли до калитки, ведущей к дому. Секунду поколебавшись, он повернул обратно на луг.
Я закончил свой рассказ и замолчал.
— Ты правильно сделал, что рассказал мне, — наконец прервал молчание отец.
Мы прошли еще несколько шагов.
— Повтори, кого назвал этот человек, — попросил он.
— Игнатов, Подгорный, Брежнев, Шелепин — стал вспоминать я, стараясь быть поточней.
Отец задумался.
— Нет, невероятно. Брежнев, Подгорный, Шелепин — совершенно разные люди. Не может этого быть, — в раздумье произнес он. — Игнатов — возможно. Он очень недоволен, и вообще он нехороший человек. Но что у него может быть общего с другими?
Он не ждал от меня ответа. Я выполнил свой долг — дальнейшее было вне моей компетенции.
Мы опять повернули к даче. Шли молча. Уже у самого дома он спросил меня:
— Ты кому-нибудь говорил о своей встрече?
— Конечно, нет! Как можно болтать о таком?
— Правильно, — одобрил он, — и никому не говори.
Больше к этому вопросу мы не возвращались.
В понедельник я впервые после болезни отправился на работу. За ворохом новостей о происходившем на полигоне я совсем забыл о Голюкове.
Вечером, когда отец вернулся из Кремля, я был уже дома. Увидев подъезжавшую машину, я вышел навстречу.
Отец, продолжая вчерашний разговор, сразу же начал без предисловий:
— Видимо, то, о чем ты говорил, чепуха. Мы с Микояном и Подгорным вместе выходили из Совета Министров, и я в двух словах пересказал им твой рассказ. Подгорный просто высмеял меня: «Как вы только могли такое подумать, Никита Сергеевич?» — вот его буквальные слова.
У меня сердце просто упало. Этого мне только не хватало: завести себе врага на уровне члена Президиума ЦК. Ведь, если все это ерунда, то Подгорный, да и другие, кому он не приминет обо всем рассказать, никогда мне не простят. Все, что я рассказал, можно квалифицировать как провокацию против них.
Начиная разговор с отцом, я опасался чего-то подобного. Боялся, что информация выйдет наружу, но такого я предположить не мог.
Правда, и раньше случались похожие происшествия.
Некоторое время назад отец долго меня расспрашивал о сравнительных характеристиках различных ракетных систем. Я рассказал ему все, что знал, стараясь сохранить объективность. Я не хотел выступить апологетом своей «фирмы». На вооружении нашей армии должно быть все самое лучшее, а кто что сделал — вопрос другой. Слишком дорого мы заплатили в 1941 году за субъективизм, чтобы забыть эти кровавые уроки. А через несколько дней, выступая на Совете обороны со своими соображениями о развитии индустрии вооружений, отец вдруг бухнул: «А вот Сергей мне говорил то-то и то-то»…
Когда мне об этом сообщили, я за голову схватился! И надо же было мне лезть со своим мнением вперед. Можно было сказать, что я, мол, не в курсе дела. Вот и «продемонстрировал» свою эрудицию и рвение в защите государственных интересов. А теперь люди, с которыми мне работать, не простят мне ни одного критического замечания отца в их адрес.
С тех пор я решил больше в такие ситуации не попадать. И вот на тебе — еще хуже — влопался по самые уши и с кем?! С членами Президиума ЦК!!!
— В среду я отправлюсь, как собирался, на Пицунду, по дороге залечу в Крым, проеду по полям в Краснодарском крае, — продолжал отец. — На всякий случай я попросил Микояна побеседовать с этим человеком. Он тебе позвонит. Пусть проверит. Он тоже собирается на Пицунду, задержится тут немного, все выяснит, когда прилетит, мне расскажет.
Я расстроился. Если все чепуха, то зачем об этом говорить? Ну а если нет, то как же можно выпускать нить событий из рук? Если же поручать расследование Микояну, то как можно было делать это на ходу, в присутствии Подгорного, о котором шла речь как об участнике готовящихся событий? Все получалось на редкость несерьезно и глупо. В любом случае я оказывался в самом нелепом положении.
Однако дело было сделано, и переживать было поздно. На ход событий я повлиять уже не мог.
— Может, тебе задержаться и самому поговорить с этим человеком? — робко предложил я.
Отец поморщился. Было видно, что заниматься этим делом он не станет.
— Нет, Микоян — человек опытный. Он все сделает. Я устал, хочу отдохнуть. И вообще… давай прекратим этот разговор.
— Можно я тоже прилечу на Пицунду? В этом году я в отпуске не был. Поживу там с тобой, — переменил я тему разговора. В конце концов ему виднее, как поступать в подобной ситуации.
— Конечно! Мне будет веселее, — обрадовался он. — Сведешь этого чекиста с Микояном, бери отпуск и приезжай.
Отец улетел в Крым, где провел пару дней, а затем, с заездом в Краснодарский край, прибыл на Пицунду. Я оставался в Москве, решив не проявлять больше инициативы. Несколько дней прошло в обычных служебных хлопотах. Никто мне не звонил. Иногда на меня накатывало какое-то предчувствие опасности, но я гнал его прочь — нечего впадать в панику. Свой долг я выполнил — остальное не мое дело…
И вдруг как-то, в один из этих предотъездных дней у меня на столе зазвонил телефон. Я снял трубку.
— Хрущева мне, — раздался требовательный голос.
Обращение было по меньшей мере необычным, и я несколько опешил.
— Я вас слушаю…
— Микоян говорит, — продолжал мой собеседник. — Ты там говорил Никите Сергеевичу о беседе с каким-то человеком. Можешь его привезти ко мне?
— Конечно, Анастас Иванович. Назовите время, я созвонюсь и привезу его, куда вы скажете, — отозвался я.
— На работу ко мне не привози. Приезжайте на квартиру сегодня в семь часов вечера. Привези его сам и поменьше обращайте на себя внимание, — то ли попросил, то ли приказал Анастас Иванович.
— Не знаю, удастся ли его сразу разыскать. Ведь у меня только домашний телефон, его может не быть дома, — засомневался я.
— Если не найдешь сегодня, привезешь завтра. Только предупреди меня, — закончил Анастас Иванович.
Я тут же набрал телефон Голюкова. На мое счастье он оказался дома и сам снял трубку.
— Василий Иванович, с вами говорит Сергей Никитич, — начал я, умышленно не называя фамилии. — С вами хочет поговорить Анастас Иванович. У него надо быть в семь часов вечера, я за вами заеду без двадцати минут семь.
В тоне Голюкова было мало радости по поводу моего звонка, а когда я сказал о Микояне, он просто испугался.
— Я бы не хотел, чтобы меня узнали. Меня хорошо знает Захаров, могут быть неприятности, — пробормотал он.
— Не беспокойтесь. Мы поедем прямо на квартиру в моей машине, я сам буду за рулем. В семь часов уже темно. Охрана меня хорошо знает в лицо, я часто у них бываю, дружу с сыном Микояна — Серго. Они не будут выяснять, кто сидит со мной в машине, — успокоил я его.
Не знаю, подействовали ли на Василия Ивановича мои разъяснения или он понял, что выхода у него другого нет, но, больше он не возражал.
Без пяти минут семь мы были у ворот особняка Микояна. Как я и ожидал, заглянувший в калитку охранник узнал меня и, ничего не спрашивая, открыл ворота. Мы подъехали ко входу и быстро прошли в незапертую дверь. Аллея перед домом делала поворот, и от въезда нас не было видно.
Прихожая была пуста. Меня это не смутило, я хорошо знал расположение комнат в доме. Раздевшись, мы поднялись на второй этаж и постучали в дверь кабинета.
— Войдите, — раздался голос Анастаса Ивановича.
Микоян встретил нас посреди комнаты, сухо поздоровался. Одет он был в строгий темный костюм, только на ногах были домашние туфли.
Я представил ему Голюкова.
Обычно Анастас Иванович встречал меня приветливо, осведомлялся о делах, подшучивал. На этот раз он был холодно-официален и всем своим видом подчеркивал, насколько ему неприятен наш визит. Такой прием меня окончательно расстроил — вот первый результат моего вмешательства не в свое дело. А что будет дальше?
Все особняки на Ленинских горах были похожи друг на друга, как близнецы. Даже мебель в комнатах была одинаковой.
Так же, как и в доме, где жили мы, стены кабинета Микояна были покрыты деревянными панелями под орех. Одну стену целиком занимал большой книжный шкаф, заставленный сочинениями Ленина, Маркса, Энгельса, материалами партийных съездов.
В углу у окна стоял большой письменный стол красного дерева с двумя обтянутыми коричневой кожей креслами перед ним. На столе сгрудились четыре телефона: массивный белый «ВЧ», обтекаемый с только что появившимся витым шнуром «вертушка», попроще черный городской, и без наборного диска для связи с дежурным офицером охраны.
Чуть в стороне на отдельном столике — большая фотография лихого казачьего унтер-офицера в дореволюционной форме, с закрученными черными усами и четырьмя Георгиями на груди — подарок Буденного.
Анастас Иванович предложил нам сесть в кресла. Сам он устроился за столом. Обстановка была сугубо официальной.
— Ручка есть? — спросил он меня.
— Конечно, — не понял я, полез в карман и достал авторучку.
Микоян показал на стопку чистых листов, лежавших на столе.
— Вот бумага, будешь записывать наш разговор. Потом расшифруешь запись и передашь мне.
После этого он обратился к Голюкову несколько приветливее:
— Повторите мне то, что вы рассказывали Сергею. Постарайтесь быть поточнее. Говорите только то, что вы на самом деле знаете. Домыслы и предположения оставьте при себе. Вы понимаете всю ответственность, которую берете на себя вашим сообщением?
Василий Иванович к тому времени полностью овладел собой. Конечно, он волновался, но внешне это никак не проявлялось.
— Да, Анастас Иванович, я полностью сознаю ответственность и отвечаю за свои слова. Позвольте изложить вам только факты.
Голюков почти слово в слово повторил то, что он говорил мне во время нашей встречи в лесу.
Я быстро писал, стараясь не пропустить ни слова.
Пока Голюков рассказывал, Микоян периодически кивал ему головой, как бы подбадривая, иногда слегка морщился. Но постепенно он стал явно проявлять все больший интерес.
Голюков заерзал на стуле и вопросительно посмотрел на Анастаса Ивановича:
— Вы просили рассказывать обо всем, даже о мелочах. Может, это и мелочь, но, мне кажется, она хорошо характеризует общее настроение Игнатова.
Микоян кивнул:
— Рассказывайте все.
Василий Иванович продолжал:
— Или вот такой факт: Игнатов ежедневно пересчитывает, сколько раз в газетах упоминается Хрущев. Если есть фотография, то пристально ее рассматривает. Поглядит, поглядит, хмыкнет удовлетворенно: «Что ни говорите, а физиономия его с каждым днем выглядит все хуже и хуже».
В последнее время Игнатов выглядел очень нервным, часто срывался на крик, особенно его беспокоило, почему Никита Сергеевич не уезжает в отпуск. Даже выругался недавно: «И что он, черт, отдыхать не едет?» Мне кажется, этот повышенный интерес к отпуску Хрущева как-то связан со всем происходящим, — добавил Голюков.
— Вы излагайте факты, а выводы мы сделаем сами, — повторил Анастас Иванович.
— Надо сказать, — снова продолжил Голюков, — что Игнатов нелестно отзывается и о других членах Президиума ЦК. Вот, например, Полянского он иначе как «прощелыга» не называет. Воронов для него — человек ограниченный. Косыгину дал кличку «Керенский», часто повторяет, что дела тот не знает, за что ни возьмется — все провалит. Подобным образом он отзывается и о многих других.
Заметив, что Анастас Иванович не проявляет интереса, Голюков переменил тему.
Голюков вытащил платок и отер вспотевший лоб.
Я отложил ручку и стал разминать затекшие пальцы. Передо мной лежала груда листков, испещренных сокращениями, недописанными словами, — я очень торопился, стараясь не упустить ни слова.
В кабинете повисла настороженная тишина.
Микоян сидел, задумавшись, не обращая на нас никакого внимания. Мысли его были где-то далеко. Наконец он повернул к нам голову, выражение лица было решительным, глаза блестели.
— Благодарю вас за сообщение, товарищ… Анастас Иванович запнулся и взглянул на меня.
— Голюков, Василий Иванович Голюков — торопливо вполголоса подсказал я.
— …Голюков, — закончил Микоян. — Все, что вы сказали, очень важно. Вы проявили себя настоящим коммунистом. Я надеюсь, вы учитываете, что делаете это сообщение мне официально и тем самым берете на себя большую ответственность.
— Я понимаю всю меру ответственности. Перед тем как обратиться с моим сообщением, я долго думал, перепроверял себя и целиком убежден в истинности своих слов. Как коммунист и чекист, я не мог поступить иначе, — твердо ответил Голюков.
— Ну что ж, это хорошо. Я не сомневаюсь, что эти сведения вы нам сообщили с добрыми намерениями и благодарю вас. Хочу только сказать, что мы знаем и Николая Викторовича Подгорного, и Леонида Ильича Брежнева, и Александра Николаевича Шелепина, и других товарищей как честных коммунистов, много лет беззаветно отдающих все свои силы на благо нашего народа, на благо Коммунистической партии, и продолжаем к ним относиться, как к своим соратникам по общей борьбе!»
Значит Хрущев знал о заговоре? По свидетельству Николая Егорычева (первого секретаря МГК КПСС в 1962–1967 гг.): «Он косвенным образом узнал об этом через своего сына Сергея, которого кто-то проинформировал из окружения Николая Григорьевича Игнатова. Когда Хрущеву стало известно, он сказал Микояну: «Ты тут разберись. Я поеду отдыхать, а ты разберись». Брежнев об этом знал. Он мне как-то утром звонит домой по простому телефону:
— Ты ко мне можешь зайти до работы?
— Пожалуйста, часиков в восемь я могу к вам зайти.
Зашел к нему. Он стоял бледный, дрожал, взял меня за руку и увел куда-то в дальнюю комнату.
— Коля, Хрущеву все известно. Нас всех расстреляют. — Совсем расквасился, знаете, слезы текут.
— Вы что? Что мы делаем против партии. Все в пределах Устава. Да и времена сейчас другие, не сталинские.
— Ты плохо его знаешь.
Еще что-то говорил. Я его повел к раковине.
— Умывайтесь. Он умылся, немного успокоился. Вот такой эпизод. Конечно, он меня потом, когда стал Генеральным секретарем держать около себя не мог, имея в виду, что я его видел в таком состоянии».
Представим другую ситуацию: допустим, Хрущеву удалось бы предотвратить октябрьский переворот 1964 года и сохранить свою власть до конца своих дней. Как бы он реагировал на войну во Вьетнаме, чехословацкий кризис и «остполитик» («восточную политику» Западной Германии)? Так же, как Брежнев? Пошел бы Хрущев на вторжение в Чехословакию накануне встречи с Линдоном Джонсоном? Анализировать партократов на расстоянии — искусство сомнительного свойства.