80 лет отделяют нас от того рокового дня, когда пушка «Авроры» выстрелила по Зимнему дворцу. Чем дальше отступает от нас этот день, тем непонятнее становится: что же все-таки происходило тогда, кто виноват? Поэтому вполне понятен тот интерес, который вызывает история партии в тот период, когда шла подготовка переворота.
Наряду с документами ценным историческим источником являются воспоминания старых большевиков, написанные по личным впечатлениям.
В 1927 году в связи с подготовкой празднования 10-летия революции Историко-партийным отделом ЦК ВКП(б) (Истпартом) была составлена так называемая «Анкета участника Октябрьского переворота». Да, да, не удивляйтесь. На первых порах советские историки не боялись этого слова «переворот». Это было еще то время, когда научная объективность ценилась, а все вещи и явления можно было называть своими именами.
«Анкета участника Октябрьского переворота» содержала 25 пунктов, сгруппированных по трем основным разделам: работа с февраля по октябрь 1917 года, непосредственно во время переворота и в первые дни после установления власти Советов. Особым пунктом в анкете был выделен вопрос о встречах в этот период с Лениным.
Более 350 человек из числа получивших анкеты заполнило их и вернуло в Истпарт. Среди них была и теща диктатора Аллилуева Ольга Евгеньевна (1877–1951).
Член КПСС с 1898 г. Работала в Тифлисской организации РСДРП. В 1905 г. находилась в Москве. За распространение большевистских прокламаций была арестована и заключена в Таганскую тюрьму. С 1906 г. снова работала в большевистской организации Тифлиса, участвовала в транспортировке оружия и нелегальной литературы. С 1907 г. — в Петербурге: содержала конспиративную квартиру, организовывала материальную помощь ссыльным и т. д.
В июле 1917 г. в квартире Аллилуевых скрывался В. И. Ленин, там же встречались члены ЦК партии. В октябрьские дни 1917 г. О. Е. Аллилуева выполняла ряд поручений ЦК по связи. После Великой Октябрьской социалистической революции работала во ВНИК. С 1928 г. — персональный пенсионер.
На анкету Истпарта она ответила так:
«В 1917 г. я жила в Петрограде, работая операционной сестрой в городском лазарете № 146 на Александровском проспекте на Петроградской стороне.
Начавшееся в июле выступление большевиков не давало мне возможности возвращаться с работы домой, и вообще я иногда по нескольку дней не бывала дома. Наконец, 5 июля меня потянуло домой. С утра не без риска для жизни я пробиралась по улицам, по которым перебегали толпы народа, разъезжали патрули. Отдельные группы начинали перестрелку, тогда я забегала в подъезды и дворы и, пробыв там некоторое время, опять выходила на улицу и брела дальше. К вечеру, наконец, совершенно уставшая, добралась я до 10-й Рождественской, где мы жили в доме № 17. Дойдя до дому и зная, что дома никого нет, я решила пробраться к Полетаевым, которые жили недалеко от нас, на Болотной улице. Мне хотелось узнать от них подробности о событиях дня.
У Н. Г. Полетаева я застала Владимира Ильича, с которым была знакома и раньше, так как Владимир Ильич и прежде бывал у Полетаевых, приходя к ним обыкновенно с Демьяном Бедным. Владимир Ильич был бодр и спокоен. Он спросил меня в полушутливом тоне о возможности его переселения к нам. Я ответила, что ручаюсь за полную его «сохранность». Владимир Ильич заинтересовался, почему я так уверена. Я подробно объяснила, что у меня ему будет удобно, так как квартира наша совершенно изолирована, мы только что переехали в нее и нас мало знают. Сыновья мои были на фронте, дочери — в отъезде, муж редко приходил домой, так что помещения будет достаточно и безопасно. Выслушав, Владимир Ильич сказал: «Так, значит решено».
Раненько утром, на другой день, пришел к нам Владимир Ильич. Поздоровался, спросил о здоровье, как живем. Он подробно осмотрел квартиру, заглянул даже на черный ход и кухню и, наконец, сказал: «Теперь гоните — не уйду, уж очень мне у вас понравилось». И он остался. Мы зажили новой жизнью. Несмотря на тревожное время, Владимир Ильич был всегда ровен и спокоен. Даже в мелочах повседневной жизни проявлял удивительное внимание и отзывчивость.
У всех товарищей, которые к нему приходили по делам, он никогда не забывал спросить об их здоровье, о том, как они живут и пр. После того, как посетители уходили, он садился за работу, и для него не существовало ни отдыха, ни обеда. С большим трудом приходилось отрывать его от работы даже для того, чтобы ему поесть. На все мои уговоры и просьбы он обыкновенно отвечал: «Мне нужно работать, впереди много дела, а потом уже отдохнем».
Он был очень скромен, любил простоту в пище и в одежде. В общении с людьми был приветлив и чуток. За все время своего пребывания у нас Владимир Ильич не переставая работал не только днем, но и ночью, вел самую разнообразную работу: читал, писал, принимал товарищей, с которыми вел долгие деловые разговоры, давал поручения, советы и т. д. Связь со Смольным не прерывалась все время. По ночам к Ильичу приходили за директивами товарищи из Смольного, с которыми у него происходили заседания. Приходили И. В. Сталин, Н. К. Крупская, Мария Ильинична, В. П. Ногин, Е. Д. Стасова и другие.
Время было беспокойное, на улицах часто стреляли, с грохотом проезжали грузовики. Ленина искали упорно по всему Петрограду. Несмотря на грозившую опасность, В. И. Ленин был все время спокоен и своим спокойствием заражал и нас. Никакого страха он не испытывал, иногда со смехом вспоминал, как его встречали некоторые знакомые в то историческое время, когда он принужден был искать лично для себя безопасный приют, и как иногда у хозяев, у которых он появлялся неожиданным гостем, делались круглые глаза, которые постепенно расширялись от страха, глядя на него.
Очень рассмешил его рассказ моей дочери Нюры, которая неожиданно приехала домой из Левашева и, войдя в комнату, стала говорить, как в поезде, в котором она ехала по Финляндской железной дороге, пассажиры рассказывали о бегстве Ленина — «немецкого шпиона» и «зачинщика восстания» — в Германию не то на миноносце, не то на подводной лодке. Все ее сочувствие было на стороне «бежавшего», и в заключение она выразила мнение, что было бы хорошо, если бы он в самом деле сумел спрятаться вовремя. И когда кто-то из товарищей ответил, что Владимир Ильич, наверно, не будет дожидаться, пока его схватят, а будет сидеть спокойно в той квартире, в которой он в это время находится, она поняла, что перед ней стоит В. И. Ленин, и много радовалась этой встрече.
Эта ночь была особенно беспокойной, и Нюра нервничала. Владимир Ильич с большой чуткостью и вниманием отнесся к ней, пришел на кухню, куда я ее уложила, так как все комнаты были заняты, и успокаивал и ухаживал за ней с трогательной лаской. Тихо и спокойно прожили мы несколько дней, но уже 9-го начались сборы и приготовления к его отъезду. Мы придумывали различные способы, как бы сделать его неузнаваемым. Сначала он просил наложить ему хирургическую повязку-шлем на голову, что у меня вышло очень искусно. Наконец, решили ограничиться только бритьем головы и лица. Владимир Ильич вел долгие деловые разговоры с мужем по поводу переезда в Сестрорецк, в Новую Деревню. Владимир Ильич просил добыть ему план, чтобы наметить путь для перехода в Новую Деревню к Приморскому вокзалу. Когда мой муж ответил, что он хорошо знает без плана эту дорогу, Владимир Ильич все же просил план добыть. План через некоторое время достали.
Владимир Ильич был озабочен также вопросом о подходящей одежде для дороги. Было решено взять с собой два пальто; одно пальто было рыжеватого цвета, моего мужа, в нем Владимир Ильич, бритый и в кепи, походил на финского крестьянина или на немца-колониста. 11 июля Владимир Ильич в сопровождении моего мужа и И. В. Сталина уехал в Сестрорецк, сердечно поцеловав меня на прощание.
Я была счастлива, что у меня гостил В. И. Ленин и что я могла ему оказать в такой момент его жизни необходимую помощь. В то же время я сознавала, что и впереди В. И. Ленина могут ожидать новые опасности, и с болью в сердце смотрела на него, спускавшегося с шестого этажа по моей черной лестнице с И. В. Сталиным и С. Я. Аллилуевым в сумерки настороженной, овеянной шумом только что заглохших выстрелов улицы.
После отъезда В. И. Ленина к нам переехал жить И. В. Сталин. Владимир Ильич до своего отъезда в Москву бывал у него, заходил и к нам. При встречах всегда с самым теплым чувством относился ко мне. Когда Совнарком из Смольного стал переезжать в Москву, мы с мужем провожали их. Мои дочери поехали вместе с Лениным и Сталиным, предполагая работать в Москве. Не прекращалось наше знакомство и в Москве, когда В. И. Ленин жил в Кремле. При встречах он справлялся о нашей жизни, о всей семье, приглашал меня к себе, но я не решалась беспокоить его и отнимать у него такое дорогое для революции время».
В анкете много говорится о Ленине и мало о Сталине. Между тем отношения старой большевички Ольги Евгеньевны с зятем-тираном были далеко не простые. Да и разве могла она знать, отвечая на вопросы анкеты в 1927 году, о том, как сложится судьба ее семьи? Разве возможно предвидеть будущее? Разве не надеются люди на хорошее? Кошмар всегда непредсказуем.
Вот внучка Ольги Евгеньевны Светлана Аллилуева говорит о том, что было: «Дедушка и бабушка считали, что их дети должны получить, по возможности, хорошее образование и поэтому, когда в Петербурге жизнь их несколько наладилась, дети были отданы в гимназии. На сохранившихся фотографиях тех лет поражает бабушкино лицо, — она была очень хороша. Не только большие серые глаза, правильные черты лица, маленький изящный рот, — у нее была удивительная манера держаться: прямо, гордо, открыто, «царственно», с необычайным чувством собственного достоинства. От этого как-то особенно открытыми были большие глаза, и вся ее маленькая фигура казалась больше. Бабушка была очень небольшого роста, светловолосая, складная, опрятная, изящная ловкая женщина, — и была, как говорят, невероятно соблазнительна, настолько, что от поклонников не было отбоя… Надо сказать, что ей было свойственно увлекаться, и порой она бросалась в авантюры то с каким-то поляком, то с венгром, то с болгарином, то даже с турком — она любила южан и утверждала иногда в сердцах, что «русские мужчины — хамы!» Дети, уже гимназисты, относились к этому как-то очень терпеливо; обычно все кончалось, и водворялась опять нормальная семейная жизнь.
В более поздние годы бабушка с дедушкой, слишком тяжело пережившие, каждый по-своему, смерть мамы, все-таки стали жить врозь, на разных квартирах. Встречаясь у нас в Зубалове летом, за общим' обеденным столом, они препирались по пустякам и, в особенности, дедушку раздражала ее мелочная придирчивость по всяким суетным домашним делам… Он как-то стал выше этого всего; его занимали мемуары, а докучливые сетования, ахи и охи, эти кавказские причитания о непорядках, выводили его из равновесия. Поэтому каждый из них встретил старость, болезни и смерть в одиночестве, сам по себе и по-своему. Каждый остался верен себе, своему характеру, своим интересам. У каждого была своя гордость, свой склад, они не цеплялись друг за друга как беспомощные старики, каждый любил свободу, — и хотя оба страдали от одиночества, но оба не желали поступаться своей свободой последних лет жизни. «Волю, волю я люблю, волю!» — любила восклицать бабушка и при этом, тайно и явно подразумевалось, что именно дедушка лишил ее этой самой воли и вообще «загубил» ее жизнь.
Дедушка наш, Сергей Яковлевич Аллилуев, интересно написал сам о своей жизни в книге мемуаров, вышедшей в 1946 году. Но вышла она тогда неполной, с большими сокращениями. Книгу переиздали в 1954 году, но еще больше сократили, и это издание совсем неинтересное.
Дедушка был из крестьян Воронежской губернии, но не чисто русский, а с очень сильной цыганской примесью — бабка его была цыганка. От цыган, наверное, пошли у всех Аллилуевых южный, несколько экзотический облик, черные глаза и ослепительные зубы, смуглая кожа, худощавость. Особенно эти черты отразились в мамином брате Павлуше (внешне настоящем индусе, похожем на молодого Неру), и в самой маме. Может быть, от цыган же была в дедушке неистребимая жажда свободы и страсть к перекочеванию с места на место.
Воронежский крестьянин, он вскоре занялся всевозможным ремеслом, и будучи очень способным ко всякой технике — у него были поистине золотые руки — стал слесарем и попал в железнодорожные мастерские Закавказья. Грузия, ее природа и солнечное изобилие на всю жизнь стали привязанностью деда, он любил экзотическую роскошь юга, хорошо знал и понимал характер грузин, армян, азербайджанцев. Жил он и в Тбилиси, и в Баку, и в Батуме. Там, в рабочих кружках, он встретился с социал-демократами, с М. И. Калининым, с И. Фиолетовым, и стал членом РСДРП уже в 1898 году. Все это очень интересно описано в его воспоминаниях, — Грузия тех лет, влияние передовой русской интеллигенции на грузинское национально-освободительное движение и тот удивительный интернационализм, который был тогда свойственен закавказскому революционному движению (и, который, к сожалению, иссяк позже).
Дедушка никогда не был ни теоретиком, ни сколько-нибудь значительным деятелем партии, — он был ее солдатом и чернорабочим, одним из тех, без которых невозможно было бы поддерживать связи, вести будничную работу, и осуществить самое революцию. Позже, в 900-х годах, он жил с семьей в Петербурге, и работал тогда мастером в Обществе Электрического Освещения. Работал он всегда увлеченно, его ценили как превосходного техника и знатока своего дела. В Петербурге у дедушки с семьей была небольшая четырех-комнатная квартира, — такие квартиры кажутся нашим теперешним профессорам пределом мечтаний… Дети его учились в Петербурге в гимназии, и выросли настоящими русскими интеллигентами, — такими застала их революция 1917 года. Обо всем этом я еще скажу позже.
После революции дедушка работал в области электрификации, строил Шатурскую ГЭС и долго жил там на месте, был одно время даже председателем общества Ленэнерго. Как старый большевик он был тесно связан со старой Революционной гвардией, знал всех — и его все знали и любили. Он обладал удивительной деликатностью, был приветлив, мягок, со всеми ладил, но вместе с тем — это у него соединялось воедино, — был внутренне тверд, неподкупен и как-то очень гордо пронес до конца своих дней (он умер 79-ти лет в 1945 г.) свое «я», свою душу революционера-идеалиста прежних времен, чистоту необыкновенную честность и порядочность. Отстаивая эти качества он, человек мягкий, мог быть и тверд с теми, кому эти черты были непонятны и недоступны.
Высокого роста, и в старости худощавый, с длинными суховатыми руками и ногами, всегда опрятно, аккуратно и даже как-то изящно одетый — это уже петербургская выучка, — с бородкой клинышком и седыми усами, дедушка чем-то напоминал М. И. Калинина. Ему даже мальчишки на улице кричали «дедушка Калинин!». И в старости сохранился у него живой блеск черных, горячих, как угли, глаз и способность вдруг весело, заразительно расхохотаться.
Дедушка жил и у нас в Зубалове, где его обожали все его многочисленные внуки. В комнате его был верстак, всевозможные инструменты, множество каких-то чудесных железок, проволок, — всего того добра, от которого мы, дети, замирали, и он всегда позволял нам рыться в этом хламе и брать, что захочется. Дедушка вечно что-нибудь мастерил, паял, точил, строгал, делал всякие необходимые для хозяйства починки, ремонтировал электросеть, — к нему все бегали за помощью и за советом. Он любил ходить в далекие прогулки. К нам присоединялись дети дяди Павлуши, жившие в Зубалове-2 (там же, где жил А. И. Микоян), или сын Анны Сергеевны, маминой сестры. Дедушка любил развлекать внуков и ходить в лес за орехами или грибами. Я помню, как дедушка сажал меня к себе на плечи, когда я уставала, и тогда я взмывала высоко-высоко над тропинкой, где брели остальные, — и доставала руками до орехов на ветках.
Смерть мамы сломила его: он изменился, стал замкнутым, совсем тихим. Дедушка всегда был скромен и незаметен, он терпеть не мог привлекать к себе внимание — эта тихость, деликатность, мягкость были его природными качествами, а может быть, он и научился этому у той прекрасной русской интеллигенции, с которой связала его на всю жизнь революция. После 1932 года он совершенно ушел в себя, подолгу не выходил из своей комнаты, где что-то вытачивал или мастерил. Он стал еще более нежен с внуками. Жил он то у нас, то у дочери Анны, маминой сестры, но больше всего у нас в Зубалове. Потом начал болеть. Должно быть, скорее всего болела у него душа, и отсюда пошло все остальное, а вообще-то у него было железное здоровье.
В 1938 году умер Павлуша, мамин брат. Это был еще один удар. В 1937 был арестован муж Анны Сергеевны — Станислав Редене, а после войны, в 1948 году, попала в тюрьму и сама Анна Сергеевна. Дедушка, слава Богу, не дожил до того дня, — он умер в июне 1945 года от рака желудка, обнаруженного слишком поздно. Да и болезни его были не болезнями старости, не телесными, а страдал он изнутри, но никогда не докучал никому ни своими страданиями, ни просьбами, ни претензиями.
Еще до войны он начал писать мемуары. Он вообще любил писать. Я получала от него тогда длинные письма с юга, с подробными описаниями южных красот, которые он так любил и понимал. У него был Горьковский пышный слог, — он очень любил Горького, как писателя и был совершенно согласен с ним в том, что каждый человек должен описать свою жизнь. Писал он много и увлеченно, но к сожалению, при жизни так и не увидел свою книгу изданной, хотя старый его друг М. И. Калинин очень рекомендовал к изданию рукопись «старейшего большевика и прирожденного бунтаря».
Что могу помнить я?.. Я помню только, что бабушка и дедушка жили постоянно у нас на даче Зубалово, — хотя их комнаты были всегда в противоположных концах дома. Они сидели за столом вместе с отцом, которого дедушка называл «Иосиф, ты», а бабушка «Иосиф, Вы», а он обращался к ним очень почтительно и называл их по имени и отчеству. Так, было, я помню, и после смерти мамы. Родители страшно тяжело перенесли ее смерть, но они слишком хорошо понимали, как тяжело было это и для отца, и поэтому, — как мне кажется и казалось, — в их отношении к нему ничего не переменилось. Эта общая боль не обсуждалась никогда вслух, но незримо присутствовала между ними. Может быть, поэтому, — когда весь дом наш развалился, — отец все чаще уклонялся от встреч с бабушкой и дедушкой. До войны он еще виделся с ними, в свои редкие приезды в наше бывшее гнездо, Зубалово. Это бывало обычно летом и все собирались где-нибудь за столом в лесу, на свежем воздухе и обедали там. Но, по-видимому, отцу эти визиты были слишком болезненным напоминанием о прошлом. Он обычно уезжал мрачный, недовольный, иногда перессорившись с кем-нибудь из детей. Дедушка и бабушка всегда выходили повидать его.
Дедушка приходил и на нашу квартиру в Кремле и, бывало, подолгу сидел у меня в комнате, дожидаясь прихода отца к обеду. Обедали обычно часов в 7–8 вечера, когда отец приходил после рабочего дня из своего кабинета в ЦК или в Совете министров (тогда еще — Совнаркоме). Обедал он всегда не один, и дедушке удавалось, в лучшем случае, посидеть вместе с ним за столом, молча… Иногда отец подтрунивал над его мемуарами, но все же из уважения к старику, не позволял себе никаких грубых шуток по этому поводу. Иногда, когда с отцом приходило слишком много народу, дедушка вздыхал и говорил: «Ну, я пойду к себе. Зайду в другой раз». А другой раз представлялся ему через полгода или через год, — раньше он не мог никак собраться, потому что это было для него, по-видимому, тяжелым испытанием. В силу своей деликатности и чрезмерной щепетильности, дедушка никогда не спрашивал отца о судьбе своего зятя Реденса, хотя судьба его собственной дочери, Анны, разбитая жизнь ее и ее сыновей его очень тревожили. Он только тихо и молча страдал от всего этого, и насвистывал себе что-то под нос, — такая у него появилась привычка.
Еще была тут и гордость — ничего не просить, ничего никогда не вымаливать, не выклянчивать… Люди без самолюбия, без чувства собственного достоинства этого понять не могут. Как! Рядом с таким человеком и ничего не выпросить?! Да, ничего…
Бабушка была в этом смысле проще, естественнее, примитивнее. Обычно у нее всегда накапливался запас каких-либо, чисто бытовых жалоб и просьб, с которыми она обращалась в свое время в удобный момент еще к Владимиру Ильичу (хорошо знавшему и уважавшему всю семью), а позже к отцу. И хотя время разрухи и военного коммунизма давно прошло, бабушка в силу своей неприспособленности к «новому быту» часто оказывалась в затруднениях самых насущных. Мама стеснялась много помогать своим родным и «тащить все из дома», — тоже в силу всяких моральных преград, которые она умела перед собой воздвигать, и часто бабушка, совершенно растерянная, обращалась к отцу с такой, например, просьбой: «Ах, Иосиф, ну подумайте, я нигде не могу достать уксус!» Отец хохотал, мама ужасно сердилась, и все быстро улаживалось.
После маминой смерти бабушка чувствовала себя у нас в доме стесненно. Она жила или в Зубалове, или в Кремле, в своей маленькой чистенькой квартирке, одна среди старых фотографий и старых своих вещей, которые возила с собой по всем городам всю жизнь: потертые старинные кавказские коврики, неизменная кавказская тахта, покрытая ковром (с ковром же на стене, с подушками и мутаками), какие-то сундучки столетней давности, дешевые петербургские безделушки, — и всюду чистота, порядок, аккуратность. Я любила заходить к ней, — у нее было тихо, уютно, тепло, но бесконечно грустно. О чем же веселом могла она говорить?
Но здоровье и жизнелюбие ее были неистощимы. Уже за 70 лет она выглядела превосходно. Маленького роста, она всегда держала голову как-то очень прямо и гордо — от этого, казалось, прибавлялся рост. Всегда в чистом, опрятном платье, слепленном своими руками из какого-то своего старья, всегда с янтарными четками, намотанными на запястье левой руки, прибранная, причесанная, она была красива; никаких морщин, никаких следов дряхлости не было. Последние годы ее стала мучить стенокардия, — результат душевных недугов и переживаний. Она мучительно думала и никак не могла понять — почему же, за что попала в тюрьму ее дочь Анна? Она писала письма отцу, давала их мне, потом забирала обратно… Она понимала, что это ни к чему не приведет. К несчастьям, валившимся на нашу семью одно за другим, она относилась как-то фаталистически, как будто иначе оно не могло бы и быть…
Умерла она в 1951 году, в самом начале весны, во время одного из стенокардических спазмов, — в общем, довольно неожиданно; ей было 76 лет.
Одинокие старики — и она, и дедушка — никого не обременяли своими страданиями. Мало кто и знал о них — с окружающими они были приветливы и сдержанны. Именно про таких стариков и говорят испанцы: «Деревья умирают стоя».
К чему стремилась чета Аллилуевых? Насколько желания этих людей совпадали с реальностью? Каждый человек имеет цели и причины, сообразно которым он поступает, и может в любую минуту дать отчет о своем каждом отдельном поступке. Но если спросить его, почему он вообще хочет, то что ответит человек? На этот вопрос стремился ответить философ Шопенгауэр:
«Что касается жизни индивида, то всякая история жизни — это история страдания; ведь жизнь — это обыкновенно ряд крупных и мелких несчастий, по возможности, скрываемых человеком, так как он знает, что другие люди, слыша его жалобы, должны испытывать не сожаление к нему, а почти всегда удовлетворение от сознания, что их не постигло такое несчастие; но вряд ли найдется мыслящей и рассудительный человек, который в конце своей жизни захочет снова пройти весь свой жизненный путь, а не предпочтет совершенное небытие. Правда, человеческая жизнь, как всякий плохой товар, покрыта с внешней стороны мишурой; страдание всегда таится в глубине, и каждый выставляет напоказ всю ту роскошь и блеск, какие он только в состоянии добыть».
«Вся животно-человеческая жизнь — это не что иное, как торговля, которая не покрывает расходов, это — игра, которая не стоит свеч. Зачем же тогда жить? Если мы проанализируем нашу психологию, то мы увидим, что в нас живет огромная любовь к существованию, желание жить во что бы то ни стало, не обращая внимания на ценность и цель жизни. Мы хотим жить, не зная зачем и к чему. Хотение основано ни на чем. Только в полном отрицании и отказе от всякого хотения, что, однако, не может быть следствием намеренного принуждения, а вытекает из самого внутреннего отношения познания к хотению, — мы находим выход из нашего существования, которое оказывается для нас лишь страданием».