В.И. Ленин проявлял большой интерес к проблеме развития человеческого мышления и его взаимоотношения с языком. Об этом наглядно свидетельствует его конспект книги Гегеля «Наука логики».
«Царство мысли представить философски, т.е. в его собственной (NB) имманентной деятельности или, чтó то же, в его необходимом (NB) развитии…».
В.И. Ленин делает на полях примечание: «замечательно!» И далее:
«Связь мышления с языком… образование существительных и глаголов (11) [7]. В немецком языке иногда слова имеют „противоположное значение“ (12) [7] (не только „различные“, но и противоположные) – „радость для мысли…“».
На полях В.И. Лениным сделано примечание:
«история мысли = история языка??»[505].
Двойной знак вопроса символизирует необходимость обращения особого внимания к этой, пока еще недостаточно исследованной проблеме.
Способность человека мыслить и отражать окружающий мир относится к числу исторически изменяющихся и развивающихся явлений. Мышление первобытного человека по сравнению с мышлением современных людей было более примитивным и обладало меньшими возможностями. По мере усложнения жизненной практики, развития производительных сил и увеличения степени познания явлений и законов окружающего мира человеческое мышление совершенствовалось и усложнялось. Мышление, как известно, тесно связано с языком. По этой причине проблема соответствия особенностей языка уровню развития мышления давно интересовала исследователей. В изучении этой проблемы можно выделить два периода. Первый период характеризуется представлением о первобытном мышлении как явлении крайне неопределенном, которое можно лишь частично воссоздать, исследуя структуру языков современных народов, находящихся на низком уровне культурного развития.
Предполагалось, что жизнь этих народов в какой-то мере напоминает жизнь наших далеких предков. Отсюда делался вывод, что и языки этих народов должны содержать какие-то типические черты, свойственные языкам первобытных людей. Многие исследователи указывали на бедность отвлеченными понятиями, типичную для языков примитивных народов. Например, в языке тасманийцев имеются отдельные названия для всякого особенного вида растений или животных, но нет слова, которое бы обозначало животное или дерево вообще[506].
Европейцев часто поражало необычайное развитие лексики, связанное с выражением различных деталей, характерное для языков примитивных народов. Описывая один из туземных языков на архипелаге Бисмарка, Р. Паркинсон замечает:
«Черное обозначается по различным предметам, имеющим черный цвет. Так, например, слово коткот ‘ворона’ служит для обозначения понятия черный: все, что является черным, в особенности предметы блестящего черного цвета, называются именно так. Ликутан или лукутан тоже обозначает ‘черный’, но скорее в смысле „темный“; туваро обозначает черный цвет обугленного ореха мучного дерева. Лулуба – это черная грязь болот в зарослях манговых деревьев, деп – это черная краска, получаемая от сожжения смолы канареечного дерева; утур – это цвет обугленных листьев бетеля, смешанных с маслом. Все эти слова употребляются соответственно случаю для обозначения черного цвета: столько же разных слов имеется для других цветов: для белого, зеленого, красного, синего и т.д.»[507]
Австралийцы имеют отдельные названия почти для каждой мельчайшей части человеческого тела: так, например, вместо слова рука у них существует много отдельных слов, обозначающих верхнюю часть руки, ее переднюю часть, правую руку, левую руку и т.д.[508]
В языке папуасов на острове Киваи обнаруживается большое количество глагольных приставок, простых и сложных, назначением которых является выражать и указывать, сколько в данный момент действует субъектов и на какое количество[509].
В кламатском языке (один из языков североамериканских индейцев) в указательных местоимениях с необычайной тщательностью выражаются различные пространственные отношения[510].
В бушменском языке множественное число отличается от единственного с помощью целого ряда суффиксов, что указывает на отсутствие в достаточной степени определенно выработанного различия грамматических чисел[511].
Склонность к звукосимволике также часто приводится как одна из особенностей языков примитивных народов. В языке эве, отмечает Вестерман, есть один весьма своеобразный вид наречий. Многие глаголы (в первую очередь обозначающие впечатления, воспринимаемые органами чувств) обладают целым рядом таких наречий, которые наиболее точно обозначают действие, состояние или свойство, выражаемое глаголом. Эти наречия являются как раз звуковыми картинами, вокальными имитациями чувственных впечатлений. Так, например, глагол зо ‘ходить’ может быть сопровождаем следующими наречиями, которые употребляются только с этим глаголом и описывают разного рода походку: зо бехе бехе ‘ходить, волоча ноги, как делают слабые люди’, зо биа биа ‘ходить, выбрасывая ноги вперед’ (о долговязом человеке), зо була була ‘опрометчиво двигаться вперед, ничего не видя перед собой’, зо кака ‘ступать важно, прямо, не шевеля корпусом’, зо пиа пиа ‘ходить маленькими шажками’ и т.д.[512]
Существует убеждение, что языки первобытных людей обладают довольно простой грамматической структурой. Наличие подобной структуры в некоторых современных языках рассматривается как реликт первобытного архаического состояния. А. Фитерман утверждал, что тагальский язык сохранил некоторые архаические особенности, которые выражаются в следующем. Он имеет всего 17 звуков, причем состав его гласных ограничивается a, e, i, u; склонение выражается положением слова во фразе, а также частицами и приставками; множественного числа нет, его заменяет числительное или слово шаида ‘много’. Глагол и имя не различаются[513].
В языке другого южноамериканского племени короадос глагол употребляется обычно в неопределенном наклонении, а признаки времени и лица, как и другие отношения, связанные с действием, обозначаются ударением, медленностью или живостью произношения, особыми знаками и характерными жестами, восполняющими недостаток грамматического построения.
Характеризуя языки банту, А.П. Погодин указывает на их своеобразное строение, связанное с законом проведения одного типа местоимения через все предложение.
«Эта необходимость приставлять к каждому слову фразы слоги та, ба ле и т.п., чтобы отметить логическую связь этих слов, иначе говоря, принадлежность их к одной и той же фразе, указывает, по его мнению, на неспособность мысли оторваться от конкретных представлений»[514].
По свидетельству К. Штейнена, основа глагола в южноамериканском языке бахаири необычайно осложнена присоединяющимися к ней различными элементами. Органическое членение слов прекращается, и предложение превращается в грубейшую мозаику, состоящую из одних обломков; у бахаири предложения сливаются в одно слово[515]. Аналогичную структуру имеют языки североамериканских индейцев. Основная особенность их заключается в стремлении связывать все элементы предложения в одно целое, чтобы в результате получилось одно слово[516]. По мнению некоторых исследователей эти особенности представляют реликты того периода в развитии языков, когда люди говорили не словами, а словами-предложениями, означавшими целый комплекс слов[517].
Таким образом, этнографы и отчасти языковеды, исследовавшие быт, культуру и языки народов, отсталых в культурном и экономическом отношениях, положили начало изучения сложной проблемы взаимоотношения языка и мышления. Были собраны очень интересные материалы, касающиеся особенностей языков этих народов. Эти материалы в дальнейшем широко использовались другими исследователями. Положительным в исканиях подобного рода следует считать материалистически понятое положение о том, что типологически сходные условия быта могут быть причиной возникновения некоторых типологически сходных норм сознания. Так, например, неразвитость отвлеченных понятий оказывается типичной для всех языков народов, стоящих на низкой ступени культурного развития. Необычайная детализация и конкретность понятий, типичная для этих языков, также связана с особенностями быта и хозяйственного уклада их носителей.
Вместе с тем методика исследования проблемы взаимоотношения языка и мышления, обнаруживаемая в описании языков народов, стоящих на низкой ступени развития, часто оказывается порочной. Авторы этих работ сплошь и рядом отождествляли язык с мышлением. Народу, имеющему язык, отличающийся простотой грамматической структуры, обычно приписывалось примитивное мышление. Проблема возможности переосмысления форм, кажущихся архаичными, даже не ставилась. Характерным для всех этих работ был антиисторический подход к языку, который обычно выражался в том, что наличное в данный момент выдавалось за первоначальное. Изучение истории различных языков с достаточной убедительностью показывает, что простота грамматической структуры может быть вторичной (ср. такие языки, как английский, армянский, некоторые новоиндийские и т.д.). Скудность консонантизма или вокализма также может быть вторичным явлением; например, финский язык обладает очень скудной системой согласных, но эта скудность отнюдь не первоначальна. Кроме того, совершенно забывался закон неравномерности изменения различных уровней языка. Язык может быть прост в одном отношении, но сложен в другом. Некоторые исследователи забывали о том, что проведение аналогии между мышлением современных людей, стоящих на низкой ступени культурного развития, и мышлением первобытных людей может быть только сугубо относительным, поскольку мышление всех современных людей имеет длительную историю развития. На эту истину в свое время еще указывал Й. Колер, который отмечал, что и языки австралийских дикарей, первобытные в психологическом отношении, представляют продукты долгого употребления, хотя говорить об их развитии мы не можем, не имея для этого данных[518].
Второй период в изучении проблемы взаимоотношения языка и мышления характеризуется стремлением рассматривать первобытное мышление как особую стадию в развитии человеческого мышления, со специфическими, только ей присущими чертами.
Наиболее колоритной фигурой этого периода является французский этнограф и философ Леви-Брюль, оказавший очень большое влияние на многих исследователей, в особенности на Н.Я. Марра и И.И. Мещанинова.
Свои взгляды Леви-Брюль изложил в трех основных работах[519].
В 1930 г. появился русский перевод его книги «La mentalité primitive» («Первобытное мышление»). В этой книге Леви-Брюль резко полемизирует со сторонниками так называемого анимистического направления, провозглашающего тождество человеческого духа, совершенно одинакового с логической точки зрения везде и повсюду[520].
Следуя взглядам Огюста Конта, Леви-Брюль утверждает, что в умственной жизни человека все, что не сводится к простой реакции организма на получаемые раздражения, имеет социальную природу. Следовательно, определенный тип общества, имеющий собственные учреждения и нравы, неизбежно будет иметь и свое собственное мышление[521].
Первобытные люди, по утверждению Леви-Брюля, ничего не воспринимают так, как мы. Точно так же, как социальная среда, в которой они живут, отличается от нашей, и именно потому, что она отличается от нашей, внешний мир, воспринимаемый первобытными людьми, отличен от того мира, который воспринимаем мы[522]. В первобытном мире господствуют коллективные представления. Коллективные представления первобытных людей глубоко отличны от наших идей или понятий. Они не имеют логических черт и свойств[523]. Каков бы ни был предмет, появляющийся в их представлениях, он обязательно содержит в себе мистические свойства, которые от него неотделимы, и познание первобытного человека действительно не отделяет их, когда он воспринимает тот или иной предмет[524].
Особое значение Леви-Брюль придает якобы характерному для мышления первобытных людей закону партиципации. Когда член низшего общества, например, австралиец или гунчол думает об олене, или пере, или облаке, то родовой образ, который ему представляется, содержит в себе не что иное, чем аналогичный образ, появляющийся при тех же обстоятельствах в сознании европейца[525]. Первобытный человек живет и действует среди существ и предметов, которые, кроме свойств, признаваемых нами, обладают еще и мистическими способностями; к их чувственной реальности примешивается еще и некая иная[526]. Отсюда Леви-Брюль делает вывод о мистическом характере психической деятельности первобытных людей. Мышление первобытных людей в основе своей является мистическим[527]. Первобытные люди с полным безразличием относятся к противопоказаниям опыта[528]. Леви-Брюль убежден в том, что различным типам мышления должны бы соответствовать и различные по своей структуре языки. Однако он указывает на целый ряд осложняющих обстоятельств, которые затрудняют исследование языков в этом плане. К числу этих обстоятельств следует отнести прежде всего возможность поглощения одних групп людей другими, что вызывает смешение языков[529].
Следует, однако, отметить, что соответствие между пралогическим мышлением и структурой языка Леви-Брюлю обосновать не удалось. Он просто указывает на некоторые особенности первобытных языков, на их склонность выражать различные частные детали, на их неспособность выражать такие грамматические категории, как наклонение, время и т.п.
Несостоятельность теорий Леви-Брюля является вполне очевидной.
Можно допустить существование у первобытного человека магических приемов к всякого рода совершенно нелепых представлений. Однако они не имели решающего значения в его жизненной борьбе за существование. Для того чтобы добыть огонь, убить зверя или наловить рыбы, построить жилище, изготовить орудия и т.п., человек должен был знать и использовать объективные законы окружающего мира. Без правильного, пусть даже научно-неосознанного понимания этих законов первобытный человек вообще не мог бы существовать. Главная ошибка Леви-Брюля, справедливо замечают Л.С. Выготский и А.Р. Лурия, заключается в недооценке практической деятельности, практического интеллекта примитивного человека; в недооценке того бесконечно поднявшегося над операциями шимпанзе, но генетически связанного с ним употребления орудий, которое в корнях своих не имеет ничего общего с магией[530].
Б.И. Шаревская считает вообще неправомерным приписывать первобытному человеку какое-либо мировоззрение. В воззрениях первобытного человека было слишком много «посторонних прибавлений» (хотя они и представлялись материально), чтобы его можно было назвать материалистом. Не был он материалистом, как не был он идеалистом или мистиком[531].
В отношении первобытного человека вообще неправомерно говорить ни о науке, ни о философии, ни о религии – вообще, ни о какой системе идей. У него, очевидно, вообще возникало мало «идей», хотя он необходимо должен был мыслить логически, ибо без этого он не мог бы существовать[532].
Картина мира первобытного человека, как и его практика, по-видимому, представляла собой конгломерат разрозненных знаний, магических приемов и смутных супернатуралистических представлений[533].
Наконец, сами магические действия не являются первичными. Исследования показывают, что магия вовсе не является распространенной среди наиболее примитивных народов. Лишь у примитивных народов, находящихся на среднем уровне развития, она приобретает почву для своего развития, и расцвет ее приходится на высшие примитивные народы и древние культурные народы. Необходимо значительное развитие культуры, для того чтобы возникли необходимые предпосылки для магии[534].
Необходимо также заметить, что теория Леви-Брюля не до конца последовательна и обнаруживает противоречия. Так, например, Леви-Брюль признавал, что весь психологический процесс восприятия происходит у первобытных людей так же, как у нас, хотя продукты этого восприятия немедленно обволакиваются определенным сложным состоянием сознания, в котором господствуют коллективные представления[535]. Рассматриваемый индивидуально в той мере, в какой он мыслит и действует независимо, если это возможно, от коллективных представлений, первобытный человек будет чувствовать, рассуждать и вести себя чаще всего так, как это мы от него ожидаем[536]. Мышление первобытных людей может быть названо пралогическим. Оно не антилогично, оно также и не алогично[537].
Однако, Леви-Брюль сделал неправильный крен в сторону преувеличения роли мистического элемента в сознании первобытного человека.
Н.Я. Марр попытался очистить теорию Леви-Брюля от заложенных в ней противоречий. Он пользовался термином «пралогическое мышление» уже без всяких оговорок. Леви-Брюль был совершенно индифферентен к проблемам развития экономического базиса. Н.Я. Марр наоборот стремился найти соответствие между состоянием производительных сил общества, мышлением и языком, считая язык надстроечной категорией.
«Язык, – писал Н.Я. Марр, – создавался в течение многочисленных тысячелетий массовым инстинктом общественности, слагавшейся на предпосылках хозяйственных потребностей и экономической организации»[538].
Сама смена форм языкового мышления обусловлена, по Марру, сменой социально-экономических формаций[539].
Н.Я. Марру не удалось создать цельного и стройного учения о стадиях языкового развития. Он пытался развивать этот тезис в самых различных направлениях, никогда не доводя начатого дела до конца. Одно время Н.Я. Марр пытался установить стадиальность в смене морфологических типов языка.
«Первичный аморфный синтетический строй языка, присущий ныне так называемым моносиллабическим языкам, например, китайскому, второй агглютинативный строй, отличающий, например, турецкий язык, и третий, флективный строй, каким является, например, русский, это не три параллельных, а три хронологически последующих друг за другом типа»[540].
Кстати, эта мысль еще до Марра была высказана А. Шлейхером. В отличие от А. Шлейхера Марр связывал процесс стадиального движения морфологических типов языка со сменой различных систем хозяйства и со сменой систем мышления.
«Смены мышления – это три системы построения звуковой речи, по совокупности вытекающие из различных систем хозяйства и им отвечающих социальных культур:
1) первобытного коммунизма со строем речи синтетическим…,
2) общественной структуры, основанной на выделении различных систем хозяйства с общественным разделением труда… строй речи, выделяющий части речи, а во фразе – различные предложения, в предложениях – различные его части и т.п. …,
3) сословного или классового общества, с техническим разделением труда, с морфологией флективного порядка»[541].
Особыми стадиями языкового развития Н.Я. Марр также считал языковые семьи:
«индоевропейские языки составляют особую семью, но не расовую, а как порождение особой степени, более сложной, скрещения, вызванной переворотом в общественности, в зависимости от новых форм производства, связанных, по-видимому, с открытием металлов и широким их использованием в хозяйстве»[542].
В некоторых работах Н.Я. Марра обнаруживается стремление выявить стадии развития мышления, где он, находясь под сильным влиянием Леви-Брюля, выделяет несколько его стадиальных разновидностей: зрительное мышление (до появления звукового языка), тотемическое, космическое и микрокосмическое и, наконец, формально логическое мышление[543].
В отдельных случаях характеристика стадиального развития выражалась в характеристике языкового состояния.
«Палеонтология [же] речи, – по утверждению Н.Я. Марра, – вскрывает состояние языка, а следовательно, мышление, когда не было еще полноты выражения мысли, не выражалось действие, т.е. не было глагола, сказуемого, более того – не было субъекта, по схоластической грамматике так называемого подлежащего. [Какая же могла быть мысль при отсутствии действия-сказуемого, глагола, и субъекта-подлежащего? Очень просто:] действие было, [но] не в высказывании, [во фразе,] а в производстве, и субъект был, [но] не во фразе, а в обществе, [но ни это действие, ни этот субъект не выявлялись в речении самостоятельно, не выявлялись ручной речью вне производства и производственных отношений: довольствовались указанием на орудие производства как на действие (трудовой процесс, впоследствии в предложении сказуемое), самостоятельно глагол (часть речи), и на трудящийся коллектив как на субъект (впоследствии в предложении подлежащее, часть речи – существительное). А что же выражалось] в речении, тогда лишь ручном? выражался Объект, [но] не по четкому представлению нашего мышления, как „дополнение“, а как комплекс цели, задачи и продукции (предмета потребления)»[544].
Когда действующее лицо (субъект) выделилось в сознании из действия, то действие продолжало обозначаться ручным способом, а действующее лицо было надстроечное – это тотем; он-то и нуждался в сигнализации звуковым знаком… С появлением представления о коллективной собственности появилось местоимение, первоначально оно заменяло не имя существительное, а имя тотем.
Синтаксис первичной звуковой речи получался одной расстановкой слов, сохранявших общественную природу, а потому не нуждавшихся ни в каком оформлении. Образование новых производств вызывало расслоение тотемов. Осложненное производство и потребление привело к возникновению мировоззрения более широкого охвата с более четкой техникой мышления[545]. Эти изменения, по мнению Н.Я. Марра, вызывали изменения и в строе языка.
Критики стадиальной теории Н.Я. Марра справедливо указывали, что он сбивчиво и противоречиво пользовался термином «стадия», вкладывая в него очень разнообразное, пестрое внутренне несогласованное содержание. Он говорил о разных стадиях мышления. В то же время стадиями оказывались разные системы языков. Понятие стадии языка отождествлялось также с понятием строя языка[546].
Следует отметить, что сам Н.Я. Марр не прилагал особых усилий для того, чтобы логически объединить эти различные определения понятия «стадия языкового развития». Его излюбленным занятием был палеонтологический анализ значений слов с помощью четырех элементов, где часто невозможно было отграничить фантастику от вероятности.
Последователи Н.Я. Марра, замечая несовершенность его стадиальных схем, пытались придать стадиям более очерченный характер в плане более четкого выявления и определения их дифференциальных признаков. Известный интерес в этом отношении представляет стадиальная схема, приведенная в одной из ранних работ И.И. Мещанинова «К вопросу о стадиальности в письме и языке». В этой работе производится попытка установить более определенные корреляции между общественным строем, соответствующим ему археологическим периодом и связанным с ним, по мнению автора, типом или строем речи. Так, например, коллективу собирателя и охотника с искусственным орудием и коллективу мелкого охотника (нижний и средний палеолит) якобы был присущ аморфный строй речи, коллектив крупного охотника (начало скотоводства и мотыжного земледелия) характеризуется переходом к аморфно-синтетическому строю языка, общественным группировкам, характеризуемым переходом на скотоводство и земледелие (эпоха неолита), приписывается агглютинативный строй языка, типичным для эпохи феодализма оказывается флективный строй языка[547].
Фактически эта стадиальная схема представляет попытку уточнения известной стадиальной схемы Н.Я. Марра, связывавшего особенности морфологического типа языков с общественно-экономическими формациями.
Невольно напрашивается вопрос, в чем заключается причинная связь между образом жизни населения, например, скотоводством и соответствующим ему агглютинативным типом языка.
Эти причинные связи устанавливаются крайне умозрительно и в самом общем плане. Предполагается, что первобытный человек мог довольствоваться условными сигналами жестов, мимики, иногда сопровождаемых диффузными, еще не расчленимыми выкриками[548]. К тому же и само мышление охотника периода древнего каменного века было в известной степени образным. Поэтому жестом передавалось не отдельное слово, а целый образ[549].
В коллективе охотников на крупного зверя прежнее диффузное состояние стало уже окончательно распадаться. По мере перехода на специализированный труд самого коллектива, пользующегося речью, и строй речи начал переходить в аморфно-синтетический, то есть прежний знак, передававший когда-то образ – фразу, уже обратился в слово, требующее для построения фразы соблюдения вырабатывающихся правил синтаксиса. Это должно было повести к построению фразы из нескольких знаков. Таким образом дифференциация труда привела к распаду диффузного образа.
Расчленение труда значительно усилилось при переходе от охотничьего образа жизни к оседлому. Увеличивающиеся потребности в общении приходивших в соприкосновение родовых объединений, необходимость обмена продуктами между соприкасавшимися общинами и тем более в связи с обособляющимся профессиональным трудом вели к упрощению способов общения, делая их более доступными массам в их устной речи.
Набор неоформленных слов заменился новым способом конструкции речи, использовавшим для характеристики данного слова другие слова своей же речи, могущие придать требуемый оттенок, иначе самый смысл фразы остался бы непонятным. Выделились так называемые вспомогательные слова, присоединение которых к другим выявляло действующую роль последних во фразе… Языковая структура стала переходить на агглютинацию[550].
Флективная стадия по существу оказывается дальнейшим изменением агглютинативной[551].
Нетрудно понять, что вышеприведенные объяснения не решают в целом проблемы взаимоотношения особенностей мышления и языкового строя, поскольку они фактически сводятся к попытке объяснить причины смены различных морфологических типов языков. Новейшие исследования показывают, например, что довольно значительное распространение на земном шаре языков агглютинативного строя объясняется вовсе не особенностями развития мышления, а совершенно иными причинами. В настоящее время все более выясняется, что процесс порождения речи происходит, по всей вероятности, путем последовательной перекодировки фонем в морфемы, морфем в слова и слов в предложения. На каких-то из этих уровней перекодировка осуществляется не в долговременной, а в оперативной памяти человека, объем которой ограничен[552]. Емкость оперативной памяти человека накладывает ограничения не только на глубину, но и на длину слов. Под глубиной слова в данном случае понимается количество морфем в слове, а длина слова обычно выражается количеством слогов[553].
Таким образом, данные лингвопсихологических опытов определенно указывают на то, что объем восприятия длины и глубины слов равен объему оперативной памяти человека. Это означает, что в стилях естественных языков, которые ориентированы на устную форму общения, максимальная длина слов не может превышать десять слогов, а их максимальная глубина девять морфем[554]. Наиболее благоприятным для носителей языка является интервал от 1 до 4 морфем и слогов, а менее благоприятным – от 4 морфем и слогов и выше[555].
В агглютинирующих языках морфемы, почти как правило, однозначны, границы их в слове определены. Это создает четкий внутрисловный контекст, позволяющий безошибочно идентифицировать морфемы в самых длинных последовательностях. При способе соединения морфем, называемом внутренней флексией, чрезмерное увеличение количества морфем в слове нежелательно, так как это может повлечь за собой затруднения в идентификации элементов слова. Неудивительно поэтому, что в языках мира более всего распространена агглютинация и менее всего – внутренняя флексия. Фузия также по распространенности уступает агглютинации[556].
Многочисленные факты также свидетельствуют о том, что языки, в которых господствующим является внутренняя флексия и фузия, с течением времени заменяются агглютинативными языками или такими языками, в которых агглютинация занимает ведущее положение, ср., например, историческую эволюцию армянского, древнеиранских, санскрита и т.д.
Кроме того, разрушение флективного строя происходит часто по причинам необходимости устранения различных неудобств как то: наличие морфемной омонимии, полисемантичности морфем, отсутствия четких границ между корневыми и суффиксальными морфемами, наличие параллельных способов выражения и т.п.[557]
Все это лишний раз свидетельствует о том, что основными причинами смены морфологического типа языков являются требования техники речевого общения, а не сдвиги в развитии человеческого мышления.
Следует отметить, что взгляды И.И. Мещанинова, касающиеся проблемы стадиальности языка и речи, постоянно менялись. В его более поздних трудах встречаются другие стадиальные схемы. Эти работы характеризуются стремлением перенести проблему стадиальности в область синтаксиса и связать стадиальность развития мышления с особенностями синтаксического строя различных языков. Основной движущей силой изменения синтаксических структур объявляется процесс осознания субъекта действия и самого действия в связи с развитием мышления, которое последовательно проходит две стадии развития – дологическую и логическую. Показательна в этом отношении стадиальная схема, излагаемая в его книге «Новое учение о языке».
Опираясь на некоторые высказывания Н.Я. Марра, И.И. Мещанинов утверждает, что палеонтология речи вскрывает состояние языка, а следовательно, мышления, когда в предложении субъект и действие не были выражены. Так, например, пережитком архаической стадии развития мышления, когда субъект и предикат не были выражены, является прием инкорпорирования, встречающийся в некоторых языках Северной Азии и в целом ряде американских. Это цельная фраза с показанием действия и характеристикой как его свойств, так и направления на объект, ср. юкагирск. köde-d-ilen-bunil ‘человеко-оленное убийство’[558].
В самом построении данных юкагирских слов мы имеем одно комплексное выражение действия, не передающего действующего лица в его специфическом выражении субъекта. Имя еще не дифференцировано от глагола. Имеется лишь действие в его характеристике без выделения категорий речи, обычных для индоевропейских языков[559]. Здесь мы имеем слитное выражение слитного же восприятия тотема[560].
«По нормам действующего сознания строй речи оказывается все же активным, но с активно действующим „морфологическим субъектом“ или тотемом. Этот мифологический субъект, наличный в представлении говорящего в том или ином виде, но всегда в его мифическом восприятии, выявляет свои действия через фактически действующее лицо, осознаваемое при таких условиях как пассивный выполнитель, как посредник деяния»[561].
Главным стимулом, ведущим к разложению этого строя, является неуклонно идущий процесс осознания активно действующего субъекта и самого действия. При выделении индивида происходит столкновение активно-пассивных отношений как в самом мышлении, так и в языковом строе. Это выражается в том, что возникает два глагольных строя: так называемый местоименный строй, когда личные местоимения используются в роли личных глагольных окончаний, и именной-притяжательный строй, например, алеутск. su-ku-n ‘мое взятие’ (= ‘я беру’). Формально именной-притяжательный строй оказывается пассивным[562].
С развитием мышления ослабляется влияние неконтролируемых сил и вместе с тем усиливается проникновение активизации в структуру речи. Действующее лицо всецело переносится осознанием на реального выполнителя действия (логический субъект), и прежний мифологический субъект сохраняется только в «снятом» виде[563]. Такое состояние характеризует эргативную стадию, однако пережитки прежних стадий и здесь еще оказываются заметными. В этой стадии возникают новые падежные формы. Вырабатывается специальный орудийный, или эргативный падеж, двузначимый в зависимости от хода коренной ломки мышления. С одной стороны, он как падеж посредника действия (выполнителя данного акта) означает орудие действия. С другой – при снятии мифологического субъекта, обращавшего действующее лицо в своего посредника, этот же падеж сам становится активным, сохраняя все же свою пассивную форму и косвенное свое значение орудийного падежа[564].
Формальная пассивность субъекта переходных форм связывается с их именным притяжательным построением более отдаленного стадиального состояния[565].
Взамен притяжательного построения выдвигается личное – притяжательный форматив глагола заменяется личным или становится личным[566].
Последующая ломка эргативного строя и выход языков из его стадиального состояния обусловлены усилением развития логического мышления в его внешнем выявлении в языковой структуре. В активной стадии субъект, будучи активным, получает активное оформление. К активной или активно-логической стадии относится большинство наиболее изученных языков: индоевропейские, семитские, тюркские, финские и др.[567]
И.И. Мещанинов допускает в различных языках смешение разных стадиальных признаков.
В сущности та же стадиальная схема, но с некоторыми уточнениями приводится в более поздней работе И.И. Мещанинова «Общее языкознание». Развитие синтаксического строя всех языков мира согласно этой схеме проходит следующие этапы: слово-предложение (пережитком этого этапа являются сохраняющиеся в некоторых языках инкорпорирующие комплексы, передающие одним словом целое предложение), синтаксические комплексы (более тесное слияние отдельных частей речи), становление вербального предложения в связи с образованием глагола, посессивный (притяжательный) строй предложения, эргативный строй предложения, номинативный строй предложения.
Основное отличие этой схемы от предыдущей состоит в том, что И.И. Мещанинов, по-видимому, освобождался от увлечений теориями Леви-Брюля и Н.Я. Марра о дологическом мышлении и роли различных тотемических и мифологических представлений, способствовавших оформлению специфического строя предложения на древних этапах развития человеческой речи. Однако этот отказ был только внешним. Основная причина смены различных синтаксических типов – постепенное осознание субъекта действия и самого действия прямо исходила из учения Леви-Брюля о двух стадиях развития мышления – дологической и логической. Поэтому вся критика в этом плане, относящаяся к Леви-Брюлю и Н.Я. Марру, в одинаковой степени может быть отнесена и к И.И. Мещанинову. Что же касается последовательной смены различных синтаксических типов языка, то здесь также много неясного, например, истинная причина образования инкорпорированных комплексов, эргативного строя предложения и т.д. до сих пор окончательно не выяснена. Н.Я. Марр и И.И. Мещанинов часто забывали о том, что образование синтаксических типов языков в большинстве случаев обусловлено причинами не менталистического порядка. Характерным для И.И. Мещанинова, как и для Н.Я. Марра, является пренебрежение конкретной историей языков.
Проблема стадиальности мышления и речи интересовала также известного финноугроведа Д.В. Бубриха, хотя он не был последователем учения Н.Я. Марра. В статье «Происхождение мышления и речи» Д.В. Бубрих устанавливает три стадии развития мышления:
1) наглядно-действенное мышление, которое вращается в рамках переживаемой действенной ситуации и опирается на наглядное содержание последней;
2) наглядно-образное мышление, которое уже широко выходит за рамки переживаемой действенной ситуации и опирается на наглядные образы;
3) собственно-мышление, которое также широко выходит за рамки переживаемой действенной ситуации, но опирается уже на понятия[568].
Эта схема более реалистична, поскольку все три типа мышления действительно существуют. Неясно только одно, были ли между ними достаточно четкие стадиальные границы в процессе их развития. В плане связи с развитием языка эта схема выглядит следующим образом:
1) эра наглядно-действенного мышления и сигнальной речи,
2) эра наглядно-образного мышления и изобразительной речи,
3) эра собственно-мышления и собственно-речи[569].
Далее эра наглядно-действенного мышления и сигнальной речи связывается с допалеолитическим временем, средний палеолит связывается с эрой наглядно-образного мышления и изобразительной речи, а верхний палеолит составил начало эры собственно-мышления и собственно-речи[570].
Приведенный выше далеко не полный перечень различных стадиальных схем и показ методики исследования проблемы взаимоотношения мышления и языка в их историческом развитии свидетельствует о необычайной сложности этой проблемы. Ее исследование затрудняется целым рядом осложняющих обстоятельств, сущность которых сводится к следующему.
1) Одно и то же мыслительное содержание в разных языках мира может быть выражено различными языковыми способами.
2) Значение языковой формы может неоднократно меняться и переосмысляться при сохранении самой формы.
3) Общее количество морфологических и синтаксических типов, а также способов грамматического выражения в языках мира ограничено. На протяжении истории языков может наблюдаться неоднократное чередование и повторение одинаковых типов. Поэтому очень трудно определить, является ли данный морфологический или синтаксический тип языка первичным или вторичным.
4) Система одного языка может подвергаться влиянию другого языка в различных условиях контактирования языков, например, эргативная конструкция в некоторых кавказских языках могла возникнуть под влиянием языков-субстратов, под влиянием индоевропейских языков в некоторых финно-угорских появились новые особенности и т.д. Все это также во многих случаях затрудняет выявление первичных особенностей.
5) Изменение языкового строя не всегда связано с требованиями развивающегося мышления. Нередко оно связано с чисто психологическими особенностями, например, тенденцией выражать одинаковые значения одной формой или, наоборот, разные значения различными формами, тенденцией к устранению слишком длинных слов или суффиксов, устранению плеоназма и т.д. Поэтому не каждое языковое изменение непосредственно связано с изменением мышления.
6) Изменение строя языка может быть результатом появления каких-то новых ассоциаций, которые сплошь и рядом имеют случайный характер.
7) Выбор средств языкового выражения в различных языках мира также часто случаен. Это обстоятельство необычайно затрудняет установление достаточно четких языковых стадиальных признаков.
8) Не все то, что имеется в человеческом сознании, может непосредственно выражаться в языке. Поэтому отсутствие какого-либо слова или формы в языке вовсе не обозначает отсутствия соответствующего понятия в сознании людей.
9) При исследовании проблемы отражения развития мышления в грамматическом строе языка следует учитывать также то важное обстоятельство, что процесс речевого общения обслуживается довольно узким и ограниченным кругом грамматических категорий, в той или иной мере повторяющихся в различных языках мира. Обычно в этот круг входят такие категории, как число, лицо, падеж, вид, время, залог, модальность и т.п.
С технической точки зрения процесс речевого общения представляет выражение довольно элементарных отношений, как, например, выражение числа предметов, элементарных пространственных и субъектно-объектных отношений, соотнесение действия с его субъектом, отнесение глагольного действия к определенной временной плоскости или временному плану, указание на качественные особенности действия и т.д. Эти отношения и выражающие их грамматические категории являются довольно простыми по своему содержанию, которое на протяжении тысячелетий меняется очень медленно. Они возникли в сознании человечества очень давно и подчас довольно трудно и даже невозможно определить те качественные сдвиги в их значении в современных языках.
10) Многие особенности грамматического строя архаических языков являются совершенно недоступными для изучения по причине их полного исчезновения. Реконструируемые нами праязыки или языки основы современных групп родственных языков являются языками относительно неглубокого залегания. Их предполагаемый возраст в среднем не превышает восьми, десяти тысяч лет.
Следует отметить, что ни в одной из существующих работ, посвященных проблеме стадиальности развития языков, эти обстоятельства не преодолены, что естественно лишает их доказательной силы.
При учете этих обстоятельств особое значение приобретает проблема выбора правильного метода для исследования отражения развивающегося мышления в структуре языка.
Прежде всего необходимо отказаться от попыток выявления четко разграниченных стадий в развитии мышления и языка. Такая попытка сама по себе насквозь утопична, так как никаких четких границ между стадиями развития мышления и языка установить никогда не удается. О мышлении первобытного человека можно говорить только в самых общих чертах как о некоем типическом состоянии. Оно было, конечно, менее развито, в известной степени примитивно, менее абстрактно. Но во все эпохи своего развития человеческое мышление было всегда логично. Никаких дологических и мифологических стадий никогда не было. Поэтому совершенно беспочвенным является рассуждение о том, будто бы первоначально субъект действия не осознавал самого себя, ассоциировал себя с тотемом или даже с определенным человеческим коллективом в целом. Кроме того, развитие человеческого мышления имеет свою специфику. Более архаический тип мышления, например, мышление практическое или производственное, по мере своего развития не исчезает, а дополняется различными новыми, более сложными типами мышления. Смена различных языковых типов и языковых структур также представляет собой довольно сложное явление. Архаические особенности языковой структуры, конечно, со временем утрачиваются, но многое здесь и циклически повторяется.
В связи с этими предварительными замечаниями нам хотелось бы рассмотреть в данной статье два вопроса:
1) критерии определения в языке архаических языковых явлений и
2) типичные черты мышления древнего человека.
Разумеется, речь будет идти только о структуре языка, так как рассмотрение этих вопросов применительно к лексике языка представляет совершенно особую задачу исследования.
Критерии определения архаичности языковых явлений.
Наиболее надежным признаком архаичности языкового явления может служить отсутствие его повторяемости в истории развития языков. Поясним это общее положение на некоторых конкретных примерах.
В пермских языках, как и во многих других уральских языках, существуют так называемые притяжательные суффиксы, ср. коми-перм. вон ‘брат’, но вон-ыт ‘твой брат’ вон-ыс ‘его брат’ и т.д.
При этом обнаруживается, что исторически притяжательные суффиксы восходят к указательным местоимениям. Притяжательный суффикс 2-го лица единственного числа -ыт содержит тот же самый элемент т, что и указательное местоимение э-та, означающее ‘этот’, т.е. находящийся на некотором отдалении от говорящего. Элемент с, содержащийся в составе притяжательного суффикса -ыс, одновременно содержится и в указательном местоимении сiя ‘тот’, т.е. находящийся на известном расстоянии от говорящего. Отсюда можно сделать вывод, что так называемые отношения принадлежности, выражаемые в современных языках притяжательными местоимениями или притяжательными суффиксами, в своем генезисе являются продуктом переосмысления первоначальных пространственных отношений. «Мое» развилось из понятия «то, что находится в моей непосредственной досягаемости», «твое» – «то, что пространственно более от меня удалено» и «его» – «то, что от меня дальше всего». Как бы ни развивались человеческое мышление и языки, их развитие никогда не дойдет до такого этапа, когда притяжательные отношения будут вновь представляться как отношения пространственные. Для развития человеческого мышления это уже пройденный этап. Поэтому языковые следы этого пройденного этапа должны рассматриваться как архаизмы.
Изучение истории грамматического строя уральских языков показывает, что в протоуральском языке существовало довольно большое количество суффиксов, выражающих различные оттенки многократного и мгновенного действия. Выясняется, что по мере развития уральских языков общее количество суффиксов многократного и мгновенного действия не увеличивается. Это явление скорее деградирует, чем прогрессирует в своем развитии. Прежние значения этих суффиксов во многих случаях уже утратились, различные по своей форме суффиксы приобретают одинаковое значение. Генетически эти суффиксы восходят к суффиксам собирательной множественности предметов, количество которых также сильно сократилось, поскольку некоторые суффиксы собирательной множественности в настоящее время превратились в ряде языков в показатели абстрактной множественности. В мышлении современного человека уже нет достаточной опоры для появления в языке большого количества суффиксов многократного или мгновенного действия, или суффиксов собирательной множественности. Можно предполагать, что в развитии современных языков подобные явления больше уже не будут повторяться.
В некоторых языках существуют так называемые именные классы. Так, например, в языке суахили класс, характеризующийся префиксом m-, означает класс людей, класс с префиксом ki- обозначает класс вещей, класс с префиксом n- – названия животных, класс с префиксом ji- представляет названия плодов и т.д. Неким подобием классов в языке суахили является классификация существительных по родам в индоевропейских языках. Любопытно отметить, что ни классы имен в африканских языках, ни род в индоевропейских языках не развиваются по пути прогресса. В ряде современных языков род совершенно исчез. Это свидетельствует о том, что классное деление имен существительных было порождено какими-то древними особенностями человеческого мышления, когда больше внимания обращалось на специфические общие свойства предметов. Можно также предполагать, что в условиях жизни первобытного охотника классное деление имело определенную практическую значимость. Современное, более абстрактное мышление людей, по-видимому, в нем уже не нуждается, так как иными стали принципы классификации предметов, классы перестали быть значимыми в жизненной практике людей.
В глубокой древности от основ личных местоимений в уральских языках формы местных падежей не образовывались, потому что древние люди не могли абстрагировать пространственные отношения от атрибутов человеческого тела. Выражения «во мне», «в тебе» представлялись как «в моей внутренности», «в твоей внутренности» и т.д. В языке эта особенность нашла выражение в виде так называемых послелогов с притяжательными суффиксами, которые иногда неправильно называют послеложно-личными местоимениями. Ср. коми-зыр. вылам ‘на мне’, вылад ‘на тебе’, вылас ‘на нем’, венг. nekem ‘мне’, veled ‘с тобой’, hozzám ‘ко мне’, tölem ‘от меня’, nekünk ‘нам’, эрзя-морд. вакссон ‘рядом со мной’, вакссот ‘рядом с тобой’, луг.-мар. воктенем ‘рядом со мной’ и т.д.
В связи с развитием абстрактного мышления древний способ заменялся новым. Сначала создаются гибридные образования. Например, в ненецком языке послелоги с притяжательными суффиксами могут сочетаться с личными местоимениями, например: мань нядан (и) ‘от меня’, пыдар няданд ‘от тебя’, пыда нянда ‘ему’ и т.д. Аналогичное явление имеет место в марийском языке, ср. луг.-мар. мый денем ‘со мной’ тый денет ‘с тобой’ и т.д.
В мордовских языках преодоление старого способа тоже выражалось в своеобразной гибридизации старого и нового способов. В мордовских языках возможно образование форм местных падежей от личных местоимений, к этим формам дополнительно присоединяется притяжательный суффикс, ср. эрзя-морд. тонь-сэ-ть ‘в тебе’, сонь-сэ-нзэ ‘в нем’, тонь-стэ-ть ‘от тебя’, тонь-стэ-нзэ ‘от него’, соответственно мокша-морд. тонь-цо-т ‘в тебе’, сонь-цо-нза ‘в нем’, тонь-цто-т ‘от тебя’, тонь-цто-нза ‘от него’.
В прибалтийско-финских языках этот процесс зашел еще дальше. Например, эст. minus // mus ‘во мне’, temas // tas ‘в нем’, ижор. hänez ‘в нем’, ср. также партитив от личного местоимения фин. minä ‘я’, minua ‘меня (от меня)’ и т.д.
Вряд ли можно сомневаться в том, что сам факт невозможности образования местных падежей от основ личных местоимений отражает какой-то древний этап развития мышления, когда оно было менее абстрактным, было связано с большей наглядностью и конкретностью. По мере дальнейшего развития уральских языков это явление не повторяется, а видоизменяется, что опять-таки свидетельствует о его архаичности.
Характерным для некоторых финноугорских и тюркских языков является наличие так называемых мимем, или особых наречий, звукосимволически передающих различные особенности глагольного действия, ср., например, в мар.: вуж-вуж – о шуме ветра, вур-вур – о шуме колес, вий-й-й – о писке комара, гож – о звуках при погрузке песка, кочыр-р – о скрипе саней, лики-луки ‘с изгибами’, пуч – о движениях неуклюжего человека и т.д., чуваш, йал – неожиданное и энергичное воспламенение, йарр – о падении звезды, танкар-танкар – подражание журчанию воды, татар. шатыр-шотор – подражание звуку хрустящей травы, ташырр – подражание шуму мелких камней, высыпаемых на землю, лопор-лопор – подражание шелесту сухих листьев, удм. дымбыр-дымбыр – выражение шума и стука падающего твердого предмета, жынгыр-жынгыр – подражание колокольчику и т.д.
Это явление также нельзя назвать перспективным в своем развитии, поскольку новые мимемы не возникают.
Указательные и вопросительные местоимения в различных языках, как правило, возникают раньше относительных. Процесс также необратимый, так как никогда не наблюдалось случаев, чтобы относительные местоимения снова превращались в указательные или вопросительные, совершенно утратив присущее им значение.
Существует предположение, что названия чисел некогда были названиями конкретных предметов, ср. тадж. панч ‘пять’ и панча ‘кисть руки’, ‘лапа’. С тадж. панч этимологически связано русск. пять, греч. πεντε, лат. quinque и т.д. Фин. kymmenen и эрзя-морд. кемень ‘десять’ связываются с фин. kämmen ‘ладонь’[571].
Процесс развития необратимый, так как название числа не может снова превратиться в название конкретного предмета за исключением некоторых метафор, которые находятся за пределами системы счета.
Некоторые типичные черты мышления древнего человека.
Если стоять на реалистической почве и не сочинять фантастических схем, то при изучении структуры различных языков о характере мышления людей древних эпох можно сказать очень немногое. С совершенной очевидностью выявляется только одно его свойство – оно было менее абстрактным по сравнению с мышлением современных людей. В этом плане само понятие абстрактности требует некоторого пояснения. Способность к абстрагированию была конечно свойственна и людям древних эпох. Без этой способности вообще не могло бы быть языка, поскольку каждое слово и каждая грамматическая форма могли возникнуть только на базе абстракции. Можно, однако, предполагать, что людям древних эпох не были свойственны более сложные типы абстракции, основанные на отвлечении от многих и притом разнородных предметов и явлений, ср., например, такие слова, как справедливость, унижение, неполнота, неприспособленность, множество и т.д. В сознании первобытного человека наиболее устойчивыми были те типы абстракции, которые базировались на постоянной повторяемости непосредственно ощущаемых предметов и явлений. Изучение истории различных языков с достаточной убедительностью подтверждает тот факт, что чем дальше мы углубляемся в древность, тем меньше мы обнаруживаем грамматических категорий, представляющих более сложные типы абстракций. Так, например, в истории уральских языков был период, когда форма множественного числа полностью отсутствовала. Реконструкция архаических форм мордовского объектного спряжения позволяет выявить в структуре глагольных форм показатели объекта, которые по числам не различались, что может быть представлено в виде таблицы:
| Ряд объекта | Ед. число | Мн. число |
|---|---|---|
| меня | -m | -m |
| тебя | -t | -t |
| его | -s | -s |
В косвенных падежах множественного числа так называемого неопределенного склонения в мордовских языках показатель множественного числа -t не употребляется, ср. эрзя-морд. Весе менелесь вельтязь потмура пельсэ ‘Все небо покрылось хмурыми облаками’. Слово пельсэ ‘облаками’ фактически имеет форму единственного числа.
Можно также предполагать, что и личные глагольные окончания первоначально не различались по числам. Некоторые диалектные данные коми языка свидетельствуют о том, что в пермских языках формы отрицательного глагола не имели особых форм множественного числа. В верхневычегодском, летском, лузском, среднесысольском, верхнесысольском, нижневычегодском, вымском, ижемском и удорском говорах отрицательный глагол по числам не изменяется, ср. наст. вр. ед. и мн. ч.: 1 л. – ме ог мун ‘я не иду’, 2 л. – тэ он мун, 3 л. – сiйö оз мун; прош. вр. ед. и мн. ч.: 1 л. – ме ег мун ‘я не ходил’, 2 л. – тэ ен мун, 3 л. – сiйö ез мун.
Отсутствие множественного числа в древних уральских языках также отражает период менее абстрактного мышления. Такой вывод также подтверждается данными языков некоторых народов, стоящих на низкой ступени культурного развития: Леви-Брюль утверждает, что первобытное мышление обладает способом для выражения не просто множественного числа, а различных его видов[572].
Характеризуя особенности счета у некоторых народов, стоящих на низкой стадии культурного развития, Л.С. Выготский и А.Р. Лурия замечают:
«Множество воспринимается первоначально как образ какой-нибудь картины. Образ и количество еще срослись в один комплекс… Численное у примитивных народов поэтому всегда есть имя, которое обозначает нечто конкретное, это – числовой образ или форма, употребляемая как символ для известного множества»[573].
Действительно, в уральских языках обнаруживается довольно большое количество реликтовых суффиксов собирательной множественности. Можно выделить примерно десять суффиксов собирательной множественности: -a (-ja), -ć, -i (-j), -k (-kk), -l, -m, -n, -r, -ś, -t. Каждый из этих суффиксов, по всей видимости, присоединялся к названию определенного класса предметов[574]. В дальнейшем они были заменены суффиксами абстрактной множественности, которые стали присоединяться к любому имени существительному. Необходимость в большом количестве суффиксов собирательной множественности исчезла.
Двойственное число как менее абстрактное и более наглядное в целом ряде языков возникло, по-видимому, значительно раньше абстрактного множественного числа. Показательной в этом отношении является история личных глагольных окончаний 1-го и 2-го лица -myz (-miz), -syz (-siz) в тюркских языках, где конечный элемент z является по происхождению суффиксом двойственного числа ср. тур. omuz ‘плечо’ (< ‘два плеча’), göz ‘глаз’ (< ‘два глаза’), татар, мөгез ‘рог’ (< ‘два рога’) и т.д.
Конечный элемент k в древних формах личных окончаний 1-го и 2-го лица множественного числа -mek и -tek в уральских языках по происхождению также является суффиксом двойственного числа, ср. фин. jal-k-a ‘нога’ (< ‘две ноги’) и манс. яла-нт-аукве ‘ходить много раз’, где элемент -ял не имеет форманта -к-, фин. ol-k-a ‘плечо’ (< ‘два плеча’), коми-зыр. ко-к ‘нога’ (< ‘две ноги’) и т.д.
Любопытно отметить, что во всех языках новой формации двойственное число уже не образуется, поскольку современное мышление не создает благоприятных условий для существования в языке различных частных вариантов категорий множественности предметов.
Можно с полной уверенностью утверждать, что древние языки не имели большого количества залогов. Возвратный залог, выражающий менее абстрактные отношения, в истории многих языков мира возникает раньше страдательного залога. Категория страдательного залога для языков древних эпох вообще не является типичной. В индоевропейских языках страдательный залог возникает значительно позже медиума. Не было особых форм страдательного залога и в уральском языке-основе. К протоуральской эпохе можно отнести только суффиксы, выражающие значение возвратного и побудительного залогов (каузативные глаголы). Эти факты лишний раз подтверждают несостоятельность утверждений Н.Я. Марра и И.И. Мещанинова о первоначальной неосознанности субъектом своего собственного «я», отождествляющим свои действия с действием тотема, коллектива и т.д.
То же самое следует сказать и в отношении количества наклонений. Наклонений в архаических языках, по-видимому, также было немного. Раньше всего выделялись наклонения, выражавшие менее абстрактные отношения. Отличительной особенностью протоуральского языка-основы, замечает Б. Коллиндер, была крайняя скудость наклонений. Кроме повелительного и изъявительного наклонения, существовало некоторое подобие желательного или возможностного наклонения[575]. Наиболее архаичный индоевропейский язык – хеттский, не имеет никаких наклонений, кроме изъявительного и повелительного.
Раньше всего возникает повелительное наклонение, затем чаще всего появляется оптатив. Но никогда ни одному историку языка не удавалось реконструировать в плоскость праязыка условное наклонение.
По-видимому, слабо была развита в архаических языках категория времени. Видовые оттенки действия, как наиболее наглядные, имели в древних языках гораздо большее значение. Например, в уральских языках, показатели времен по форме совпадают с суффиксами многократного или длительного действия. Древнесемитские языки различают два времени – перфект и имперфект, которые первоначально обозначали законченное и незаконченное действие[576]. Глагольные времена в индоевропейских языках первоначально выражали не столько время, сколько способ протекания действия[577]. Так называемый имперфект обозначал длительное действие в прошлом, а аорист служил для обозначения действия, протекание которого достигало определенного предела. Любопытно отметить, что в индоевропейских языках в системе презенса обнаруживается довольно значительное количество прибавляемых к основе словообразовательных суффиксов, которые первоначально, по-видимому, обозначали различные оттенки протекания действия, ср. лат. vtnio, греч. βαινω ‘иду’ (< gum-iō), др.-инд. mr-nā-ti ‘мелет’, греч. δαμ-νη-μι ‘укрощаю’, др.-инд. str-nō-mi, греч. στορ-νυ-μι и лат. ster-nō ‘распространяю’, греч. καμ-νω ‘утомляюсь’, лат. sper-nō ‘отделяю’, греч. γιγνω-σκω ‘узнаю’, др.-инд. gaččhati ‘идет’, (< gum-ske-ti) и т.д. Уральские языки отличаются, как указывалось выше, наличием довольно большого количества глагольных суффиксов, обозначающих различные оттенки многократного или мгновенного действия. Все эти факты дают основание предполагать, что в мышлении людей древних эпох действие, выражаемое глаголом, оценивалось прежде всего с точки зрения его качества. Подтверждением такого предположения может служить и другой факт: в древности в уральских и тюркских языках причастия не имели определенной временной соотнесенности. В зависимости от контекста, причастие, характеризуемое определенным суффиксом, могло относиться то к плоскости настоящего, то к плоскости прошедшего времени, ср., например, причастия на -кан/ган или -ан в некоторых тюркских языках. Интересны также в этом отношении некоторые образования в тюркских языках, содержащие древний суффикс отглагольного имени -к, способные выступать в разных значениях, ср. татар. кисдк ‘кусок’, от кис- ‘резать’, т.е. первоначально ‘нечто отрезанное’ и казах. қopқaқ ‘трусливый’ от корк- ‘бояться’[578], т.е. ‘тот, кто постоянно чего-нибудь боится’. Суффикс отглагольного имени -к был первоначально суффиксом причастия. Отражением стремления рассматривать глагольное действие со стороны его качества может служить структура глагола в абхазско-адыгских языках. Глагольные формы в языках этого типа представляют полисинтетические комплексы. Глагольный корень осложнен большим количеством суффиксов, обозначающих различные частные характеристики глагольного действия, ср., например, кабардинскую форму у-а-къы-ды-д-е-г-гъэ-шы-жы-ф-а-тэ-къым ‘Я тогда не мог заставить его обратно вывести тебя оттуда вместе с ними’[579].
Будущее время как более отвлеченное и абстрактное часто возникает значительно позднее по сравнению с настоящим и прошедшим временем. По утверждению индоевропеистов, индоевропейский праязык не имел специальной формы будущего времени. В финноугорских языках настоящее время может выражать также будущее время совершенного вида, в тюркских языках время с показателем -r- в одних языках имеет значение настоящего, в других значение – будущего.
В истории различных языков отмечены случаи, когда формы будущего времени возникают в результате переосмысления форм наклонения, например, в латинском формы будущего времени глаголов 3-го склонения типа legam ‘я буду читать’, leges ‘ты будешь читать’ в прошлом были формами конъюнктива. Существует предположение, что формы так называемого с-ового будущего времени в древнегреческом языке типа δειξω ‘я покажу’, παιδενσω ‘я буду воспитывать’ и т.д. по происхождению являются формами конъюнктива с-ового аориста[580]. В алтайском языке существует будущее время с показателем -гай, например: алгаймын ‘я возьму’. Эта же форма будущего времени представлена в ранних памятниках письменности тюркских языков. В то же время в большинстве тюркских языков кыпчакской группы форма на -гай имеет значение желательного наклонения, ср. к.-калп. алгайман ‘да возьму я’, ‘возьму-ка я’ или ‘взять бы мне’ и т.д. Последнее значение является, очевидно, более ранним, тогда как значение будущего времени в некоторых тюркских языках возникло на базе первоначального значения желательного наклонения[581].
Относительно более позднее происхождение форм будущего времени объяснить также нетрудно, если учесть, что мышление древних людей было более конкретным. Действие, выражаемое формами настоящего времени, может быть непосредственно наблюдаемо, действие плана прошлого может быть лично пережито говорящим, составлять содержание его опыта и т.д., тогда как будущее время предполагает действие планируемое, фактически еще неосуществившееся и нереальное, которое необходимо как-то абстрактно представить. Так называемые релятивные времена типа плюсквамперфекта, а также времена типа перфекта в основном возникают также позднее по сравнению с формами настоящего или простого прошедшего времени.
Ярким примером большей конкретности мышления людей древних эпох является относительно позднее возникновение форм инфинитива в языках самых различных семей. Древний человек мог сравнительно легко представить действие в его конкретном осуществлении. Представить действие вообще вне времени и пространства ему было довольно трудно, да и вообще в этом не было какой-либо особой практической необходимости. Инфинитивы чаще всего представляют застывшие формы местных падежей, образованные от отглагольных имен существительных.
Широко известны факты развития временных отношений на базе первоначальных локальных отношений. Имеются также факты, свидетельствующие о том, что некоторые субъектно-объектные падежи (например, родительный, дательный и винительный) развились на базе первоначальных локальных падежей. Есть основание предполагать, что родительный падеж в уральских языках первоначально имел значение комитатива или совместного падежа, например, выражение «дочь брата» первоначально имело значение «брат с дочерью». Суффикс родительного падежа единственного числа в индоевропейских языках по форме совпадал с суффиксом отложительного падежа или аблатива. Дательный падеж в тюркских языках имеет одновременно значение направительного падежа, индоевропейский винительный падеж, характеризующийся суффиксом -m, также, по-видимому, имел значение направительного падежа, ср. также реликты употребления его в старом значении, как лат. Romam ire ‘идти в Рим’ или др.-инд. gramam gaččhati ‘идет в деревню’.
На основании всего изложенного, конечно, нельзя сделать вывод, будто бы развитие мышления сопровождается превращением всего конкретного в абстрактное. Конкретность в одинаковой степени присуща как архаическому, так и современному мышлению. Мало того, современное мышление во многих отношениях даже более конкретно, поскольку развитие науки и техники даст возможность людям знать гораздо больше о предметах и явлениях природы, чем знали их предки. Когда мы говорим о большой конкретности мышления первобытного человека, речь может идти только об отсутствии у него абстракции более высокого типа.
Если видовые различия в языках в основном предшествуют временным, то это совершенно не означает, что в системе глагола каждого языка должны обязательно обнаруживаться многочисленные суффиксы, имеющие значение вида или акционсарта. Так, например, число видовых аффиксов в тюркских языках очень незначительно. Если уральские языки имели в прошлом большое количество суффиксов собирательной множественности, хорошо отражающих особенности более конкретного мышления древнего человека, то в индоевропейских языках суффиксов подобного рода было очень мало. Классное деление имен существительных является наиболее типичным примером, характеризующим мышление людей древних эпох. Однако в таких языках, как тюркские и монгольские, классного деления имен существительных, по-видимому, никогда не было. Инфинитивы, как упоминалось выше, возникают в языках относительно поздно, однако развитие романских и новогреческого языков свидетельствует о резком сокращении числа инфинитивов. В румынском и новогреческом языках инфинитив исчез полностью. Предлоги и послелоги первоначально возникли на базе знаменательных слов с конкретным значением, которое со временем частично, а в большинстве случаев полностью, утратилось. Однако превращение конкретных слов в послелоги может происходить и в более поздние эпохи, ср. бенг. nagar madhye ‘в городе’ (букв. ‘в середине города’) и т.д.
О соответствиях языковых структур особенностям человеческого мышления можно говорить лишь как о результатах проявления известных тенденций, осуществление которых отнюдь не носит характера непреложных законов. Типическое состояние, которое мы называем состоянием менее абстрактного мышления, сменяется состоянием более абстрактного мышления, которое, естественно, находит отражение и в структуре языков. Ни о каких точных границах, отделяющих одно состояние развития мышления от другого, говорить не приходится. Их вообще установить невозможно.
Конкретный характер мышления человека древних эпох объясняется прежде всего тем, что непосредственной средой, в которой оно возникло и развивалось, была конкретная ситуация. Человек научился мыслить, ориентируясь в конкретной ситуации. Сначала он ориентировался в ней, повинуясь слепым силам различных биологических инстинктов, потом он начал ориентироваться в ней при помощи мышления. Не удивительно поэтому, что в его мышлении на первых порах главную роль играло конкретное, непосредственно наблюдаемое и ощущаемое.
Отрыв мышления от ориентировки в конкретной ситуации имел своим следствием увеличение его абстрактности, что не могло не отразиться и в языке.
Развитие мышления – это медленный и сложный процесс превращения более простого в сложное, движение от конкретного к более абстрактному. Отражение этого процесса в структуре языка прокладывает путь через массу препятствий, вызываемых действием множества перекрещивающихся и нередко противоречивых тенденций, которыми обычно характеризуется развитие структуры языка. Осложняющим моментом в данном случае является действие различных внешнеязыковых факторов.
Вместе с развитием мышления развивается и его содержательная сторона, а также основные формы и выражения – понятие, суждение и умозаключение. Развитие понятий отражается главным образом в лексике языка. Что же касается развития таких форм, как суждение и умозаключение, то более наглядно их развитие проявляется в синтаксисе. Для языков древних эпох, по-видимому, был характерен известный атомизм в выражении суждений. Древней человеческой речи, по-видимому, было совершенно чуждо такое явление, которое носит название гипотаксиса. Она состояла главным образом из простых, формально ничем не связанных предложений. Если между такими предложениями и наличествовала смысловая связь, то она выражалась чисто логически при сохранении способа простого примыкания. Этим, например, объясняется относительно позднее появление в языках союзов и относительных местоимений. Развитие мышления требовало более четкого языкового выражения логических связей между отдельными суждениями, создается целая система связующих средств, появляются системы сложных предложений и их аналогов, усложняется выражение второстепенных членов предложения за счет развития систем различных определений и т.д. Эти процессы имеют характер более выдержанных линий и проявляются во всех языках без исключения, в особенности в языках, имеющих письменность.