(Говорит майор Доброводский)
Я солдат. Обо всем сужу трезво. Не люблю громкие и пышные слова. Они отдают душком Пиявы. У меня свой взгляд на легенды…
Вы, журналисты, пишете Donnerschlag. Удар грома. Откуда ни возьмись — он тут. А при всем при том ни такого удара, ни такого грома не существовало. «Шилл», «Шеффер», «Татра», Виттемейер, Фолькман, Гарун аль-Рашид, Ксиландер, «Гейнрики», Браконьеры Дирленвангера, Дитц, Хорст Вессель, Уехтритц, Трабант, Губицки, Шварцвальд, Матиас и кто знает как еще звали этих командиров, какие у них были клички, как назывались их специальные роты, истребительные отряды, усиленные батальоны, ударные полки, боевые группы, бронетанковые дивизии, соединения ополчения, — весь этот сброд, который Гитлер согнал против нас со всей Европы; но Donnerschlag среди них вы будете искать тщетно. Его нет. Ошибка.
Вы вспоминаете Фермопилы. Но разве у Стречно все мы пали жертвой? Ничего такого ведь не было. Мы стреляли, шли на штурм, отступали, заряжали, бились врукопашную, дрались, убивали, умирали. Сто восемьдесят мертвых. Триста раненых, пятьдесят пленных. Триста пятьдесят пропавших без вести. Но не было спартанцев. Не было Леонида!
Я знаю, что любое сравнение хромает. Впрочем, если уж брать историю, то скорее, пожалуй, Канны. Правда, Стречно или Дубна Скала отнюдь не какие-то словацкие Канны. Но тут есть одно общее: Ганнибалу с его карфагенянами и слонами противостояли не только легионы, а, по существу, весь Рим и его система. И это невозможно было уничтожить с помощью той или другой выигранной битвы. Поэтому, хотя в Апулии Ганнибал и выиграл, в целом он проиграл. Так и немцы: от Стречно они нас потеснили, но столкнулись с бойцами, которые добровольно поднялись против них все как один, а духом и сознанием были выше их на три головы. В этом была наша сила, мощь, превосходство. Так что немцы, хотя они и подавили восстание, в итоге вышли из него как из проигранной войны.
Прямо бросалось в глаза, как они растерялись у Стречно. Они ведь шли наказать словаков за миссию Отто. Бергер заявил Гиммлеру, что он разделается с этим мятежом в два счета, не пройдет и четырех дней. Он рассчитывал, что войдет маршем в Мартин, как на променад. И вдруг вовсе не полицейская карательная экспедиция, вовсе не неожиданное нападение, не блицкриг: перед ними укрепление, крепостная стена. И они ткнулись в нее головой. Так, что треск пошел. Чтобы продвинуться вперед, им пришлось маскироваться, умирать, истекать кровью, попадать в плен, биться за каждую пядь земли. И если б этот несчастный правый берег не оказался незащищенным, если бы наши заняли его в первый же день, мне бы никогда не пришлось давать приказ к отступлению. И тем не менее мы сдержали первый напор, первую атаку. И этой лавине железа и огня, сокрушавшей нас, когда тыл еще только поднимался, противостояли мы — какие-то два батальона нестроевых солдат и новобранцев, пара батарей, три легких танка и самоходка, что вместе взятое называлось жилинским гарнизоном.
Я говорю гарнизоном. Чтобы было ясно: боевых частей тогда на территории Словакии не было. Одна дивизия в Румынии, другая в Италии, две сосредоточены в Карпатах. Дома остались лишь незначительные силы вспомогательного характера. Части запаса, штабные подразделения, связисты, караульные подразделения, канцелярские службы, ремесленники, писари, оружейники, солдаты, не годные к строевой службе, которых не муштровали на учебном плацу, и на стрельбище они не нюхали пороху. В Жилине таких было около трехсот, добавьте к этому две дюжины офицеров и ротмистров, по сути, запасное подразделение 11-го артиллерийского полка. Когда нагрянули немцы, к нам прибыли мобилизованные за одну ночь новобранцы. Обучение? Вот тебе форма, винтовка, патроны, подсумки, обмотки, каска, строиться. Первый, второй, третий… десятый, первое отделение. Отправляться. Первый, второй, десятый, сороковой, первая рота. Отправление. Вот так винтовка заряжается, так надо целиться, так нажимается курок. Отправление. Около шестисот таких новобранцев «вымуштровала» таким способом Жилина, но у двухсот пятидесяти не было оружия.
И с ними я начал войну. Уже довольно давно я по распоряжению военного центра вел подготовку жилинского гарнизона к восстанию. Я приезжал из Братиславы тайком, втайне от начальника гарнизона, людака, встречался ночью с надежными офицерами на конспиративной квартире и быстро возвращался. В конце августа я уже остался в Жилине, а когда пришло сообщение, что немцы оккупируют Словакию, я в сопровождении надежных офицеров отправился в казармы, арестовал начальника гарнизона, объявил мобилизацию и организовал оборону города. Немцы атаковали от Остравы и Тренчина. Я выслал против них передовые части. На Кисуце и Поважье. У Гричова произошло первое столкновение, и немцы отступили. В городе у нас шла перестрелка с частью вермахта, охранявшей железную дорогу.
Потом пришел приказ отойти из Жилины к Стречно, окопаться и удерживать позиции, не пропустить немцев даже через наши трупы.
Мы передислоцировались.
Сначала аэродром. Потом дорога на Страняны.
Нет, наверно, ничего хуже отступления. Вы словно прощаетесь с кем-то на веки вечные. Все, что было ваше, около вас, с вами, теперь уже не ваше. Вы знаете, что тот, другой, устроился в ваших казармах, расселся в вашем кабинете, за вашим столом, поднимает трубку вашего телефона. Брр. Плеваться хочется.
Такое чувство было тогда и у меня. Мурашки бегали по коже, хотя был прекрасный день, тепло — будто июль, а не конец августа…
Мы двигались по белой дороге. Над нами голубое небо. За спиной заходящее солнце, огромный раскаленный шар, который опускался за город. Ваг, горы. Не было ни малейшего ветерка.
И всюду вокруг аромат яблок. Я и по сей день не знаю, почему мне запомнился именно этот душистый запах дозревания, ибо надо было держать ухо востро и замечать совсем другие вещи. Но у меня в голове засели именно эти яблоки, и первые листья, на которых уже обозначилась медь осени, и летящие паутинки бабьего лета, и все это погружено в густой яблочный аромат, пробивавшийся из садов и яблоневых аллей вдоль дороги.
— Пиво! — вдруг воскликнул кто-то. — Нам везут пиво!
Из-за поворота вырвался грузовик.
Куда это они так торопятся с этим пивом? Куда его везут? Надеюсь, не немцам в глотку, мелькнуло у меня в голове.
Но в этот момент заскрипели тормоза, взвился столб пыли. Через борт ловко перепрыгнул какой-то молодец в спортивном костюме.
— Везем вам французов, — с ликованием сообщил он.
Нашел время шутить, подумал я.
И тут у меня в голове мелькнуло: такой хаос. Происходит черт-те что. Тут болтается черт-те кто. Но французы? Это все же уж слишком. Что они тут могут делать? Откуда им тут взяться? Откуда бы они выплыли? А если вдруг и вправду французы, то кто они? На чьей стороне?
Но времени на размышления не было: с машины уже слезал следующий штатский. Он протянул руку:
— Капитан Ланнурьен.
Все это выводило из равновесия. У нас за спиной над жилинскими улицами подымался дым, трещали выстрелы, разгорались пожары, а тут передо мной стоял человек, представившийся капитаном, утверждал, что он француз и командует всем этим грузовиком. Первое, что мне было не по нутру, — почему этот офицер не в форме. А с ним и весь грузовик, ощетинившийся винтовками и автоматами. Но я предпочел ни о чем не спрашивать, ведь чего только человек теперь не насмотрится! Капитаны бегают в клетчатых пиджаках, бойцы в куртках. Что должен был думать об этом я, солдат, офицер? Так что я хоть про себя отругал тех, кто их так вырядил. Если это в самом деле французы, а он действительно офицер, тогда, ослы, дали бы форму хоть ему.
— Майор Доброводский, — последовал я его примеру.
— Ах, вы говорите по-французски! — просиял он.
— Могу объясняться, — признался я.
— Это облегчает нам ситуацию! — обрадовался он.
— Бесспорно, — согласился я. — Кто вы? Куда торопитесь?
Все выяснилось. Не Петен? Нет, де Голль!
Но в Жилину спешить было ни к чему. Поздно. Там уже были немцы. И приказ звучал: на Стречно.
Он сел рядом со мной. Я, признаюсь, смотрел на него тем изучающим взглядом, каким друг друга меряют профессионалы.
«Что ты делал, приятель, — размышлял я, — в той странной войне, в которой немцы за шесть недель поставили вас на колени? Во время которой ваш офицерский состав, концепция и моральный дух не выдержали проверки, флот остался нетронутым, а потери в людской силе и технике были неизмеримо малы. Где ты был? Воевал? Или пристроился на теплом местечке в тылу?»
Спрашивать не пристало. А лицо его, не по-романски замкнутое, не выражало ничего. Чистый лист.
Но специальность, профиль мне надо было выяснить.
— Кавалерист, — ожил он. — Разве это не видно по ногам?
«Только этого не хватало, — подумал я, — гусар! Где мне взять лошадей, если нет даже винтовок?»
— Но и пехотинец. В академии у нас была двойная специализация, — добавил он с должной мерой здоровой самоуверенности.
Вот это было уже кстати. Да разве зря говорится: кто ищет, тот всегда найдет? У меня было два батальона. Первым командовал капитан Репашский. Способный офицер. Преданный делу восстания. Он уже давно знал о его подготовке. Помнится, когда я отказался ехать на Восточный фронт, меня перевели в Чемерне, это на краю света; многие тогда от меня отвернулись, немало было таких, что руки не подавали, не здоровались, как уж это бывает. А Репашский нет, он оказался не таким. Я уважал его за это. Вторым батальоном командовал капитан Шлайхарт, не менее опытный офицер, летчик из батальона связи воздушных сил. И, как нарочно, большинство командиров рот относилось, как и я, к ведомству бога войны, а не королевы всех родов войск. Поэтому де Ланнурьен пришелся очень кстати. Я сразу заметил, что дело он знает. Когда мы окапывались, у нас не было ничего, кроме рук. Не хватало даже саперных лопаток. Приятно было смотреть, как де Ланнурьен действует. Сообразительный, находчивый, способный быстро ориентироваться, принимать решения, нести ответственность. Я поставил его в первой линии. Рядом со Шлайхартом. Это был риск. Я знаю. Но что-то подсказывало мне: не пожалеешь. До полудня немцы атаковали трижды. По той схеме, что у них принята, как они выдрессированы: полк пехоты, к нему придана артиллерия, танки. Танки дошли до самого моста. Но де Ланнурьен и Шлайхарт трижды отразили их атаку.
— А где же мины? Заграждения? Почему «тигры» прошли так далеко? К самому мосту! Ведь все надо было взорвать, чтоб засыпало дорогу! — Я был в бешенстве.
— Ничего не получилось, — жалобно ответил сапер, молоденький, совсем мальчишка. — Мало аскалита. Не добавишь его, не взрывается.
Я послал его к чертовой матери.
Эх, были бы здесь две-три маленькие крепости или хоть один бастион из этой нашей «линии Мажино», что мы строили перед Мюнхеном! Я знал эту систему укреплений как свои пять пальцев. Я был тогда в органах службы безопасности главного штаба управления работ по строительству оборонительных сооружений в укрепрайоне, в моем ведении была восточная Чехия, Наход, Трутнов. Там строились самые солидные крепости. Из железа и бетона, с многокилометровыми подземными ходами, жилыми помещениями на сотни человек; по нескольку этажей подземных складов, госпитали; мощная артиллерия с убийственной огневой силой. Открыть бы тут сейчас огонь из этакой крепости, из Доброшова, Ганички, Адама, Шиберницы, Смолкова, Боуды или Скрутины, тогда, немчура проклятая, я бы не только разделал вас под орех, поставил на колени, смешал с землей, но и приковал бы к ней навеки. Да только Гитлер получил тогда все без единого выстрела. А тут, где было ох как нужно, у нас не было ни одного дотика с пулеметом. Если Олен ударит в четвертый раз, подумал я, то да помогут нам все святые.
Но де Ланнурьен и Шлайхарт стояли насмерть. И выстояли. И ликвидировали небольшие группы немцев, которые просочились через горы и пытались нас обойти.
Я следил за тем, как энергично действовал этот француз. Все время на первой линии, от окопа к окопу, от солдата к солдату, каждого подбодрит; черное лицо покрыто потом, одежда порвана — столько лазил по кручам и срывался вниз, всегда готов к действиям.
Я сам с Оравы. В горах как дома. Но тогда я сто раз сказал себе, что вряд ли кто из нас действовал бы лучше. Достаточно представить себе ту местность — скалы, река, туннели, незнакомые ему горы. Но он держался там, вцепился мертвой хваткой. И я до сего дня повторяю: не окажись правый берег незащищенным, нас бы не вынудили отступить. Но важно было, что мы выдержали этот первый смерч. За это время успели прибыть первые подкрепления. Из Вруток, из Мартина, из Турца. И я смог заменить ими французов в этой их гражданской одежде. Отправил их туда, откуда они явились. В Склабиню. На день.
После ночи немцы атаковали уже на рассвете. Мы вцепились друг в друга. К полудню ситуация была абсолютно запутанной. Все перемешалось. О связи ни слуху ни духу, донесений никаких. Где должны были находиться мы, оказывались немцы. Оттуда, где, как я предполагал, были наши, отзывался противник. Он атаковал снова и снова, вел артиллерийский и минометный обстрел. На позициях, где не было заграждений, укреплений, шла — как это назвать иначе? — бойня. Новобранцы прежде не встречались с минометами, едва начинался обстрел, они вскакивали, бежали куда глаза глядят. Их косили осколки. Но что еще хуже, противник ввел в действие авиацию, и мы, безоружные, бессильны были что-то сделать. У нас не было ни противовоздушной обороны, ни самолетов. Нас бомбардировали безжалостно, бомбы падали нам прямо на голову, летчики расстреливали нас из пулеметов. Кошмар. Деморализованные части перестали быть органическим целым. Подавленные новобранцы покидали позиции. Обращались в бегство. Помню только, что я отдал приказ полевой жандармерии останавливать их. Потом уже ничего не помню. Мне только смутно мерещится, что я бежал, ветер свистел в ушах, я что-то кричал, размахивая пистолетом. Говорят, на меня было страшно смотреть. Посеревший от злости, грязный, заросший, с красными глазами, я останавливал бегущих, угрожал, что каждого, кто дезертирует, я предам военно-полевому суду. Я, очевидно, не очень выбирал и взвешивал слова. Некоторые остановились, присоединились ко мне, и вдруг в какой-то миг я увидел, что не бегу, а стою и наши позиции все еще наши. Но тут вдруг начался огонь слева, справа, из-за реки, с гор, мы снова бросились на землю, укрылись за камнями, ползли по берегу, пули свистели у нас над головой, а когда нам стало казаться, что это все, нам крышка, в глубине немецких позиций вдруг словно музыка зазвучали выстрелы наших, окруженных на какой-то высоте и занявших там круговую оборону; к ним присоединились другие, на другой высоте, которые тоже пробивались к нам. И теперь уже немцы корчились, как зайцы в борозде, рыли мордами землю, выли, как ошпаренные собаки, и все это, как я уже упоминал, так перемешалось, что в этом хаосе никто понятия не имел, кто где находится. Мы яростно схватывались врукопашную, дрались до исступления, побуждаемые какой-то неведомой силой, падали в изнеможении. И все это — война. Я был совсем без сил. В голове гудело, я шатался как лунатик. Темнело в глазах.
До того момента, признаюсь, лишь однажды было со мной нечто подобное. Я служил тогда в генеральном штабе, во втором отделе (служба безопасности сил обороны), куда меня после Мюнхена перевели из службы безопасности оборонительных сооружений. Моим начальником был известный полковник Моравец, начальник отдела. Мы предчувствовали, что замышляет Гитлер, догадывались, что приближается, — и вот наступил март, а потом та роковая ночь: утром немцы оккупируют республику, войдут в Прагу. И до сего дня не знаю, получил ли полковник приказ или принял решение сам; знаю только, что его группа улетела, соблюдая строгую тайну. Об этом не знали даже многие из нас. За полдня они упаковали вещи, уничтожили бумаги, набили чемоданы и айда на аэродром и в Лондон. А в отделе остались мы, остаток сотрудников, в этих пустых кабинетах, где на полу валялись бумаги; как погорельцы на пожарище, мы сидели на перевернутых ящиках, бродили, не зная, куда деться, чем заняться. «Йожо, — сказал вдруг кто-то, — тебе-то что, ты теперь вернешься домой, а что будет с нами?» Он был прав. Я был единственный словак среди них, надпоручик, и я рассчитывал уехать в Братиславу. И тут кто-то воскликнул: «Это, наверно, неправда!» Но «это» оказалось правдой: в подвале остался в целости весь архив и секретная картотека агентов. Имена, адреса, клички всех, кто с нами сотрудничал. Дома, за границей, в Германии. Меня бросило в пот. Утром тут будут немцы. Если эти бумаги попадут им в руки! Господи, это тысячи смертей! Что делать? Бросить туда гранату? Бессмыслица. Порвать? Нам и недели не хватит. Сжечь? Вынести все во двор и бросить в костер? Да, это то, что надо! Но действовать необходимо немедленно. У нас оставались считанные часы. Каждый из нас схватил охапку папок с делами — и бегом во двор. Бросали их в костер и тотчас назад. Мы задыхались; легкие, казалось, не выдержат, рубашки прилипли к телу, хотя было холодно и пошел снег… А мы все таскали папки из картотеки и бросали в огонь. Каждый листок — человеческая жизнь. А может, и две. Или три. Кто знает? Мокрый, вспотевший, я вместе с другими мерил эти бесконечные лестницы. И когда уже в темноте огонь поглотил последнюю карточку, обратив ее в пепел, тогда это на меня и нашло. Меня затрясло, зубы стучали — от ужаса, от страха, картотека и архив могли попасть к немцам. С ощущением тошноты я еще растоптал остатки кучек пепла и потихоньку, крадучись вышел из штаба. Шатаясь, шел вдоль стен домов, ноги у меня заплетались; наверное, и жар был. И мне мерещилось, что я слышу, как по улицам с шумом проносятся немецкие мотоциклы. Сейчас я знаю, что причиной было не изнеможение. А страх, настоящий страх. Не скрою, это отвратительно. И нужна смелость, чтоб преодолеть себя.
Так было со мной и там, у Дубной Скалы. Я пришел в себя за каким-то завалом и заскрипел зубами:
— Олен! Олен! Окажись ты здесь, тебе бы несдобровать!
Я живо представлял себе, как он в каком-нибудь доме у Стречно, с моноклем — я и по сей день не знаю, почему именно с моноклем, — читает точно такую же карту, какая была и у меня, на ней тот же Ваг, те же Магура, Паношина, Минчол, Кривань, Старград, Липовец, Варин, шоссе, железные дороги, развалины замков, города, села, ручьи, речки; те же высоты, наши и его позиции, все старательно раскрашено цветными карандашами — с высокой штабной культурой; остро отточенным карандашом постукивая по кружку «Дубна Скала», он обращается к своему штабу: «Здесь я с ними разделаюсь. Здесь сломаю им хребет. Именно здесь!»
Как и мы в академии в Границе, он в своей академии на занятиях по истории войн наверняка зубрил теории известных авторитетов и философию разных школ…
Но разве наши бои вписывались в рамки тех доктрин, планов, концепций, проектов и принципов? Эта изнурительная, длившаяся до полного изнеможения схватка в узкой теснине, где превосходящей силе, технике, опыту «ремесла» войны, моменту неожиданности противостояли лишь сознательность, смелость и мужество? Что общего имела эта кровавая драка с тактическими инициативами, выжидательными маневрами, пассивными формами вооруженной борьбы, изматыванием противника в позиционной войне, как называется все это оперативное искусство командования войсками в сложных ситуациях? Ведь порой мы даже не знали, кто и откуда стреляет в нас, откуда на нас падают снаряды и мины, и точно так же мы не знали, кого, как и где бьем мы. Ведь из теории смерти тогда действовала только сама смерть.
Да, кстати. Я постоянно вспоминаю Олена, а вы и не знаете, о ком идет речь. Конрад Адольф Алоизиус Франц Мария Иосиф Губертус, господин фон Олен и Адлерсон, доктор политических наук, родился 6 октября 1896 года в Рейхене… с 1 апреля 1940 года майор, служил в 9-й танковой дивизии, с июня 1941 года полковник в частях резерва 178-й танковой дивизии. Как видите, опытный вояка, не какой-нибудь зеленый юнец. Начальник тех, что атаковали нас.
Я говорю, тех, что атаковали нас. Но и в этом смысле тоже сплошная путаница, никакой ясности. Существует масса сообщений, донесений, слухов, взглядов, мнений, полуправд, заключений, а в последнее время уже и документов.
Я уже упоминал Donnerschlag. Легенда.
Другие говорят, что на Стречно шла 18-я бронетанковая дивизия СС. Но эта дивизия находилась тогда у Нового Сонча и получила приказ выделить ударную группу штурмбаннфюрера Шефера, перейти границу в ночь на 31 августа в направлении на Кежмарок, Попрад и пробиться на Липтов, что ей и удалось, так что оказаться у Жилины она никак не могла.
Следующие утверждают, что против нас выступила группа полковника Юнга, хотя никто из нас никогда о нем не слышал. В архивах, однако, сохранилось телетайпное донесение генерал-майора Ксиландера штабу группы армий «Гейнрики» в Собраницах, в котором он 30 августа сообщает, что немцы сконцентрировали в Словакии две ударные группы. Первая — полковника фон Олена, состоящая из 82-го резервного бронетанкового полка, учебно-тренировочных батальонов ополчения II/1 и I/8, боевой группы «Сеница», 1-й роты 373-го батальона ополчения и резервной танковой роты; она продвигалась из района Поважской Быстрицы через Дольны Гричов на Жилину и Врутки. Вторая — ударная группа полковника Юнга, состоявшая из штабной роты 86-го танкового полка, одной роты, одного взвода связи, взвода саперов, взвода тяжелых пулеметов 13-го резервного бронетанкового батальона и 8-й роты истребителей танков, переведенной сюда из района Чадца для атаки на Жилину. Эти части входили в 178-ю танковую дивизию, дислоцированную в Тешине, которая была «под рукой», и их передвинули на Кисуцу через Яблунков.
Это — одно-единственное сообщение о Юнге. На сцене остается лишь Олен, который, как мы знаем, служил в 178-й дивизии. Можно, следовательно, предположить, что эти две ударные группы в Жилине объединились и их командиром стал уже известный нам Конрад Адольф Алоизиус Франц Мария Иосиф Губертус фон Олен.
Правда, тогда я и понятия не имел о том, что знаю о нем сегодня. Все это я выяснил лишь после войны. А в те минуты в мыслях у меня было лишь одно: любой ценой противостоять его бешеному натиску, выиграть время, бросить против него все, мобилизовать резервы. Момент внезапности и быстрота — решающие элементы немецкого военного мышления — были, как он считал, его козырями, а я во что бы то ни стало должен был их побить. То есть задержать, притормозить, замедлить продвижение, раздробить, разбить на части его силы, отбить ударные волны, наступавшие на нас, выиграть время.
Надеяться мне оставалось только на себя. На то, что у меня было. Но из тыла уже шли подкрепления. Пришли из Мартина подразделения слушателей военного училища и школы оружейников. Дисциплинированно, в боевом строю, прибыли два ударных батальона из восточной Словакии, некоторое время назад посланные в Турец для борьбы с партизанами. Приходили жандармы. Примчалась дюжина мотоциклистов. Явились артиллеристы, у них было около двадцати орудий. Прибыли танки, старая довоенная рухлядь, годные лишь для полигона, но и то слава богу, хоть какие никакие, а все же танки. Десять легких, четыре средних, жаль только, что обученных экипажей было не больше пяти. На них воевали резервисты, средний возраст, хорошо обученные, ну и новобранцы, которые, как говорится, и из винтовки еще не выстрелили, пороху не нюхали.
И я — не делая никакого различия — направлял их на все боевые участки, где на нас нажимал Олен, я пополнял ими обескровленные подразделения, формировал из них и из беглецов, задержанных полевой жандармерией, новые части, восполнял потери. К сожалению, очень большие. Вскоре, уже на третий день, погиб капитан Репашский, моя опора. Его тяжело ранило осколком мины — в голову и в ногу, через день он умер. На войне, как говорят, жизнь подобна мгновению. И в мирной жизни люди умирают, но на войне быстрее. Наверно. Но если б тогда был жив Репашский, многое было бы по-иному. Он всегда умел взять на себя ответственность, не перекладывал ее на плечи других. Ни за то, что было, ни за то, что предстояло. Он думал прежде всего о солдатах, об их жизнях, которые всегда в руках командира, когда он в важные минуты принимает решение — без приказов, без предписаний, без распоряжений. Поэтому солдаты верили ему, шли за ним, когда он вел их в атаку или удерживал позиции.
Сражение продолжалось уже четвертый день. Мы отступали. А Олену все еще не удавалось вытеснить нас. Он засыпал нас дождем бомб, танки производили опустошения в нашей обороне, снаряды разметали наши завалы, уничтожали брустверы окопов, людей. Но ему ничего не доставалось даром. Долину окутало марево пыли и дыма, в нем вспыхивали желтые огни взрывов. Карательная экспедиция, организаторы которой рассчитывали на прогулку, с грехом пополам продвигалась шаг за шагом.
В один из таких моментов мне доложили о французах. Они возвращались из Склабини.
Словно вернулись старые знакомые.
Офицеры, выпускники элитных высших заведений. Многие младшие офицеры служили в колониальных войсках. Солдаты — после действительной службы, после войны с немцами — как бы она там ни кончилась: все они уже смотрели смерти в глаза, потом попали в плен, были в лагерях, бежали из них и добровольно пришли к нам. Отряд был монолитным. Высокий моральный дух усиливал боевые качества, особенно способность к оперативным действиям.
Некоторых я уже знал.
Замкнутый капитан, судя по всему, слегка оттаял. Цельный характер, строгий язык, уверенность, гордость, которая не терпит риска неудачи, энергия. Я задавал себе вопрос: откуда вообще такие черты характера? Ответом было его происхождение, семейные традиции. Он был родом из Бретани, где военная и морская профессии передавались в семье из поколения в поколение. Отец — генерал, тяжело раненный под Верденом, кавалер многих наград, включая самую высокую, Военный крест. Дядя, брат матери, старший офицер, погиб в первую мировую. Трое братьев капитана — офицеры. Де Ланнурьен окончил престижную академию в Сен-Сире, потом специальную школу в Сомюре, во время мобилизации в звании младшего лейтенанта был командиром кавалерийской части 5-го полка в Арденнах и на Сомме. При отступлении — Нормандия, Сен-Валери, откуда французские и британские войска перебрасывались в Англию. Однако немцы быстрым танковым обхватом окружили часть, он попал в плен и оказался в Виденау, откуда бежал сначала к нам, а потом в Венгрию. Так, по крайней мере, о нем рассказывали.
Особое внимание привлекал лейтенант Томази. Тоже уже не юноша. Парижанин. Женатый, был у него сынишка, которого он постоянно вспоминал. Томази был журналист. Умный, с широким кругозором, находчивый и остроумный человек, страстно преданный делу.
Вернулся и верзила Пикар. Рене Пикар. Человек тонкого интеллекта, образованный и не по-военному вежливый, чуткий и внимательный, очень наблюдательный. Независимый дух. Преподаватель литературы. Когда он начинал говорить, я страдал комплексом неполноценности из-за своего французского, которому меня научили в левочской гимназии. Родом откуда-то из Бельфорта, насколько я помню, из среднего сословия, выпускник университета в Безансоне, примерно моего возраста, сержант частей наземного обслуживания авиации… Попал в плен, потом лагерь 17-А Кайзерштейнбрук под Веной, в ноябре 1943-го бежал в Венгрию, перешел к нам. Капитан избрал его себе в адъютанты. «Я ведь пришел сюда не для того, чтобы быть писарем», — возразил он. «Вы боитесь, что вам не придется повоевать? — нахмурился де Ланнурьен. — Заверяю вас, что вы никогда не окажетесь на плохом месте». Так и вышло. С первого дня. У капитана была счастливая рука. Он выбрал Пикара за его врожденный ум и последовательность, возможно, и за способность действовать вопреки обычно принятой схеме. «Я просто поражен, — доверился мне Пикар в первый же день, — той системой школьного образования, которую вы создали. О такой пятиклассной школе, как в Склабинском Подзамке, у нас когда-то мечтал лишь сам Жорес». И в том же разговоре он дал выход своим чувствам: «Я за все, что освобождает дух и не порабощает человека. Поэтому я тут».
Отметил я про себя и других. Ротного Пейра, Огюст его звали, если мне не изменяет память. Он отличился уже в первом бою как командир третьего отряда. Невысокий, приземистый, кадровый офицер, женатый, отец двоих детей; всегда на своем месте; он был мне особенно симпатичен еще и потому, что был артиллеристом, как и я, да к тому же еще и хорошим певцом. Ему было за тридцать, родом, кажется, из Пиренеев, откуда-то с Атлантического побережья…
Следующий — Бронцини. Первый адъютант капитана. Корсиканец. Высокий, симпатичный, гордый тем, что он родом с острова Наполеона.
Но уже не было Пупе. Лейтенанта Альбера, как его дружески звали. Высокий, с гордой осанкой, как и положено кадровому офицеру, да еще артиллеристу, краснощекий, родом из-под Ла-Рошели. Когда я увидел его первый раз, то подумал: «Тебе, дружище, пристало бы играть в кино вместо Шевалье, а не сражаться тут с немцами». Потом я увидел его уже в луже крови, раненного осколками; восково-желтый, он лежал рядом с нашим, словаком Дзуранем, который был у них переводчиком. Когда Пупе увозили в тыл, он на момент открыл глаза и едва заметно пошевелил пальцами. Тогда мы не знали — было ли это «до свидания» или «прощайте»?
Так что французы снова были здесь. Я приказал им провести разведку боем по левому берегу до прямого столкновения с противником.
Они сразу же двинулись.
Был ясный день. И тишина до боли в ушах. Словно и не было войны. Словно тут вчера не умирали люди и долина не сотрясалась от взрывов. Возвращались связные. Докладывали, что отряды продвигаются без сопротивления. Что бы это могло означать? Немцы перегруппировались? Изменили направление удара? Ждали подкреплений? Или готовили западню?
Спустя час-два где-то впереди залаял пулемет, разорвалась мина. И снова тишина. Солнце стояло уже высоко, когда опять застрочил пулемет, послышались винтовочные выстрелы, автоматные очереди, забили минометы, а потом постепенно, словно засыпая, стрельба утихла.
— Наткнулись на немцев, — прикидывал я.
— Где-то около туннеля, — уточнил кто-то.
Спустя минуту французы показались из-за поворота. Четверо, пятый на носилках. Лицо белое как мел, весь в крови, ранен в живот или бедро. Он был без сознания и даже не стонал.
— Они били в нас из миномета. Сзади еще раненые, — устало присел Пикар.
Мы оказались правы. Это было у туннелей.
Постепенно вернулись все, с ранеными. Принялись за еду. Но особенно их мучила жажда. Жара была невыносимая.
Считали раненых. Кто из них выживет? Кто умрет?
В самом деле на войне жизнь только миг?
Из Вруток примчался капитан. С новыми приказами. Рекогносцировка местности с целью выяснения, где проходят немецкие позиции.
Они опять двинулись вперед. Томази, Бронцини, Пейра. Первый, второй, третий отряд. Для сопровождения я придал им два танка. Солнце пекло, будто на календаре было не второе сентября, а второе августа. Тишина. Лишь на горизонте скользил по небу серебряный самолет с югославским пилотом, который прибыл к нам: он пытался разгадать загадку поведения противника.
Вернулись связные.
— Все идет как по маслу, — доложили они, — если так пойдет и дальше, то до вечера мы в Жилине.
Я не верил собственным ушам. Такого не может быть. Наверняка это какая-то хитрость, западня.
Так и оказалось.
На кручах у туннелей немцы подпустили французов на расстояние броска гранаты. А когда французы стали подниматься в гору, где были замаскированы немецкие пулеметные гнезда, обрушили на них огонь. Пули свистели, атакующие карабкались наверх. Но огонь был массированный, патронов у атакующих оставалось мало, а немцев, бежавших на помощь своим, становилось все больше, поэтому капитан отдал приказ: «Назад! Отступить! На дорогу!»
Так рассказывали те, кто там был.
Но на этом еще не кончилось.
Французы возвращались. Мой командный пункт был в жалком сараюшке на краю раскаленной каменоломни у Дубной Скалы.
Внезапно на пороге, заполнив дверной проем, во весь рост стал де Ланнурьен. Я едва узнал его. Он молча свалился на лавку. Уставился куда-то за меня, на пустую каменную стену. И лишь спустя некоторое время прохрипел с отсутствующим видом: «Майор! У меня не осталось ни одного офицера». Я смотрел на него. «Понимаю, капитан. Я уже отдал приказ. Вы сегодня же вернетесь в Склабиню».
И тут произошло то, что навсегда врезалось мне в память. За дверью кто-то в ужасе закричал: «Немцы! Самолеты!», и, когда я выбежал, над головой уже завывали «щуки». Они стремительно пикировали, от них отделялись бомбы, продолговатые, гладкие, падая, они издавали пронзительный свист; все вокруг стремились укрыться. Раздался страшный грохот. Взрывом меня швырнуло на землю, горячая волна воздуха едва не разорвала легкие, и я, оглушенный, почти ослепленный, лежа в карьере, окутанном тучей пыли, едва сознавал, что я жив. Когда пыль осела, из вышины уже пикировали следующие «щуки», готовясь наброситься на нас, легкую, беззащитную добычу. До моего сознания вдруг дошло, что я слышу, как строчит пулемет. И я увидел пулеметчика — он стоял на дороге перед каменоломней, сжимая в руках пулемет, и стрелял. Самолеты пикировали, из-под крыльев снова отделялась железная смерть, мы снова разбегались и бросались на землю, но пулеметчик был словно невменяемый; вросший в землю, лицо искривлено гримасой, фуражка свалилась — он непрестанно бил по этой железной смерти. Я узнал его: де Ланнурьен. Капитан. Это был отчаянный шаг. Без надежды на успех. Но я понимал капитана: в нем, в этом жесте, было все — желание отплатить немцам за годы унижений и страданий, за трагическое лето сорокового года, за тех, кто погиб сегодня, за его офицеров, за слабость, которую минуту назад он проявил в грязном сарае какого-то подрывника.
После налета он вернулся. Глаза были совсем другие. И совсем другое выражение лица. Не было и следа отчаяния, охватившего его тогда. В них читалось скорее удовлетворение — как у человека, который понял, что наконец свел счеты.
— Капитан, — повторил я ему, — не знаю, поняли ли вы меня. Я приказал вам вернуться в Склабиню. Там вы снова обретете форму.
Он не произнес ни слова. Лишь выпрямился, приложил руку к фуражке и вышел в эту каменную пустоту. Было слышно, что уже приходят машины; разворачиваясь на шоссе, шоферы переключают скорости. Французы забрались в кузовы машин, колеса взвихрили пыль. Когда она улеглась, дорога уже была пустынна.
Мне не пристало давать оценку этому бою: это значило бы давать оценку самому себе. Но я совершенно определенно могу сказать одно: за Стречно мы боролись до последнего. Ибо лишь то потеряно, от чего мы отказались, как сказал бы мой учитель латинского языка. А мы не потеряли Стречно. Мы только отступили. Мы не сдали его, как другие сдали Нитру. Там немцы постучали в ворота казарм и через минуту пили с начальником гарнизона сливовицу. Или Тренчин: начальник гарнизона бежал, бросив гарнизон на произвол судьбы, выдал его немцам. Или Поважска Быстрица: начальник гарнизона, когда я звонил из Жилины, прося его оказать помощь, настаивал, чтобы я сказал, от чьего имени я говорю, и, когда снова повторил это, я крикнул: «Осел! От имени родины и Словакии!» — и бросил трубку.
После войны я читал немецкие донесения. Они подтвердили мое мнение, что нам удалось задержать противника. По донесениям Олена, ситуация для него развивалась следующим образом:
31 августа:
«Достигли Стречно. В связи со сложностью рельефа и завалами продвижение замедлено. Рассчитываем на приход других подразделений со стороны Тренчина».
2 сентября, 17.00:
«Неприятель продолжает упорно сопротивляться русским боевым способом во главе с комиссарами в районе Вруток. По данным, полученным от пленных, у противника, кроме словацких частей, есть и русские, и французы, англичане и чехи. Для продолжения операций и разгрома вражеского повстанческого движения сейчас безусловно необходимо перебазировать сюда новые боеспособные части, которые должны быть хорошо вооружены, необходима также артиллерия».
Когда я читал эти строки, у меня сильно забилось сердце. Да, в донесении было написано черным по белому:
«Для продолжения операций безусловно необходимо перебазировать новые боеспособные части».
Чтобы вообще продвинуться, ему необходимо было подкрепление. И каждое следующее донесение повторяло это требование, а также отмечало и вновь прибывшие части: остатки 708-й бронетанковой дивизии прямо с учебного плаца в Малацках, 983-й батальон ополчения, батальон 1009, половину батальона 1008, роту такую, роту этакую, всех — с бору да по сосенке.
Из этого-то и слепили дивизию. С многозначительным названием «Татра».
Это была наша сатисфакция: немцам не удалось продвинуться дальше.
Таким образом, не ударная группа Олена, которой надлежало парадным маршем войти в Мартин, а дивизия «Татра». В ней Олен растаял как туман.
Командир, заменивший его, был генерал. Пруссак. Фридрих-Вильгельм Алексис фон Лоепер… Родился в 1888 году. С 1940 года генерал-лейтенант. Участвовал в нападении на Польшу и Советский Союз как командир 1-й дивизии, входившей в состав 2-й танковой армии группы «Центр». С 1942 года командир 81-й, позднее — 10-й пехотной дивизии, а с 1 мая того же года — командир 178-й резервной танковой дивизии в Тешине, откуда его откомандировали в район Вруток.
В первом донесении 6 сентября он сообщал: «В районе севернее Мартина упорное сопротивление неприятеля под командованием русского генерала, численность неприятеля 3—5 тысяч человек». Он доносил, что этот неприятель «в утренние часы предпринял несколько атак». Он доносил о «сильном давлении неприятеля». Доносил об «улучшающемся, даже хорошем вооружении неприятеля». Доносил о своих потерях — 31 убитый, 144 раненых. О «тяжелых кровавых потерях противника и его атаках», которые он отразил.
Да, это уже была война, Лоепер ломал об нас зубы.
Друг другу противостояло два войска.
Не за четыре дня, как они обещали Гиммлеру, а только за двадцать четыре смогли немцы преодолеть этот участок; целых двадцать четыре дня этот участок, где, собственно, началось восстание, приковывал к себе большую часть сил врага.
Вначале уже я упоминал, что не люблю красивые и пышные фразы. Я за то, чтобы говорить о том, что было, а не то, что кажется. Этому научила меня жизнь. Отец был общинный сторож, нас было пятеро детей, голодных ртов; в такой семье не до сказок. И когда я слышу их, я только махну рукой.
Поэтому я и рассказал только то, что я видел.
Как я это видел.