ВОСКРЕСЕНЬЕ

Над ним склоняется чье-то лицо. Человек смотрит ему прямо в глаза. В голове пустота. И кромешная тьма. Из мрака выплывают сверкающие диски и летят в бесконечность. Большие поглощают меньшие. Исчезают, потом опять надвигаются.

Белое лицо низко склонилось над ним. Он чувствует чье-то дыхание.

— Эй, сержант! Послушайте! Вы летите в Россию!

Диски скользят. Пылают, словно в августовский звездопад.

— Он в бреду, едва ли отзовется, — слышит он голос. Но это говорит другой. Не тот, кто склонился над ним.

Звезды опять вспыхивают, падают. Боже, до чего хочется спать.

— Сержант, вы меня понимаете? — упорно повторяет тот, кто над ним, и берет его за руку.

Веки налиты свинцом; невозможно поднять их. Он едва дышит. Кивает. И снова погружается в призрачный сон.

— Хорошо, — голос уже спокойнее, — сегодня вечером полетите. Помните об этом.

Под вечер приносят форму. Куртку. Брюки. Его одевают. С трудом. Он ведь в бинтах. Грудь. Рука. Нога.

— Здесь воинский билет. — Ему засовывают бумаги в карман. — История болезни у сестры, сопровождающей вас. Запомните! История болезни у сестры.

Вечером его привозят на аэродром. Темно и холодно. Он лежит на носилках. Приходится ждать. Вдруг где-то вдалеке раздается гул. Приближается, густеет, площадку освещает ракета. Первая, вторая, какой красивый фейерверк! Совсем близко раздается рев моторов. Самолет! За ним другой, потом пятый, десятый, вся посадочная площадка превращается в муравейник, огни разрезают тьму, машины несутся к самолетам, слышны крики, грохот.

— Еще один парашютный десант! Еще оружие! Неужели это еще понадобится? — слышит он. Наконец их подвозят к самолетам. Вокруг такое скопище людей, машин, самолетов, что ему кажется, будто проходит целая вечность, пока они добираются до места.

Чьи-то руки поднимают его, вносят в самолет. Чужие руки, но добрые и нежные.

— Пожалуйста, — раздается женский голос, — будьте с ним поосторожнее.

Самолет полон. Он и в темноте это чувствует. Повсюду раненые. Снаружи гремят моторы, самолеты садятся и взлетают, урчат автомашины, грохочут ящики с патронами.

— Как я уже тебе говорила, капитан приказал всех их вывезти в Зволен, — говорит другой женский голос. — Обошла я все места, какие только можно было представить. Лежали они на гумнах, в эдакой холодине, подумай только. Вообрази, каково им было. Объяснить ничего не могут — кто же тут знает французский, так что когда я появилась, они даже заплакали от счастья. А эти все из госпиталя, хлопот тебе с ними никаких. Прошлый раз я привозила двоих, господи, лучше не вспоминать. Один был еще совсем мальчик, худенький такой, бледный. Не представляешь, как он был счастлив, что летит. А другой от пояса весь был в гипсе, его немыслимо покалечило, даже перевозить его было боязно, но уж очень он просил. Говорили, что так изувечило его под Стречно. Если увидишь их во Львове, передай привет.

Он слушает шум голосов, они убаюкивают его, но вот он снова просыпается, и ему все еще приходится ждать.

— Ну как, девчата, не хотите ли с нами прокатиться? — слышит он вдруг русские слова. Это молодой веселый голос.

Женщины хихикают. Но тут же их обрывает другой голос. Строгий. Низкий.

— Как же так можно! — опять звучат русские слова. — Как вы могли собрать их эдак в дорогу! Они же померзнут, простудятся, пуще заболеют. Ну и головы садовые!

Женщины замолкают. Потом одна робко объясняет:

— Все произошло так быстро! Тех, кого успели, мы и вымыли на дорогу, и белье чистое дали, и халаты. Да кто же знал, что будет такой холод. Я же никогда не летала в самолете.

Низкий голос бурчит что-то, должно быть, что-то злое. Потом слышно:

— Значит, так! Разложить на полу брезент и все, что здесь имеется, постелить на нем, экипажу снять полушубки, шапки и укрыть раненых.

Женщины вскакивают, расстилают брезент, прикрывают раненых. Французы, счастливые, затихают. Словаки разговаривают. Он лежит в полудреме.

— Этот французский лейтенант, — доносится опять голос первой женщины, — ранен в ногу. И с этой раной прошагал пять километров. Да еще, говорят, похвалялся, что рана у него нешуточная. Помни, ходить ему запрещено. Ему-то обязательно захочется. Так что смотри, чтобы его вынесли, сам пусть не выходит. Ну, счастливого полета! Скоро увидимся!

Дверь захлопывается. В самолете тишина.

— Вы Копрда, верно? — раздается голос над ним. Это та первая женщина.

Он кивает. Да, он сержант Копрда.

— Вы должны оставаться на носилках, — распоряжается она и, обращаясь к кому-то невидимому, говорит: — Сержанта положите в хвост. Там ему будет спокойней. — Этот «кто-то» передвигает его назад. Почти что в хвост машины. И что-то при этом говорит. Опять по-русски. А он ответить не может. Не знает русского.

— Там французы, — говорит девушка, накрывая его чьим-то пальто. Они впереди, офицер, еще двое и такой молоденький солдатик, совсем мальчик. Уже разговорились между собой. Трудный язык, должно быть, этот французский. А сейчас словаки говорят громче. Того, кто лежит, как и он, весь забинтованный, девушка называет «лейтенантом». Кто-то поддерживает его, чтобы он не упал с носилок. Ему плохо. В подсознании еще слышится грохот моторов.

— Спите, — советует ему сестра, — это лучшее, что вы можете сделать.

Самолет трясет. Он пробивается сквозь облака. Так было после Тельгарта, когда его всего растрясло в «праговке». Они тогда спешили на перевязочный пункт. Опередили колонну. В лицо хлестал дождь. От боли он кусал губы. В деревенской аптеке ему вытащили пулю. Первую. Из ноги. Два санитара навалились на него, а врач ему еще резал пальцы на руке. Не успел он кончить, как раздался крик: «Немцы!» Его опять кинули в «праговку». С ветром наперегонки помчались в Быстрицу. Ускользнуть от беды. Спасти остаток жизни. Где-то высоко, как хищные птицы, кружили самолеты. Вой сирен. Они притаились. Потом снова бегство. Отступление. Бег опрометью. Переполох. Бомбежка. Раненые. Убитые. Повсюду — сзади, впереди и в воздухе — немцы, воплощение всевозможного зла. Наконец, Сляч. Больница. Карболка, хлороформ, бинты, мертвые, покойницкая и гробы. Он терял сознание от боли, когда его повели под нож. Первая операция. Потом палата. Духота. Призрачное марево. Где-то рядом в воздухе трепещет тоненькая грань между жизнью и смертью. Горячечный бред…

— Крепко же тебя покалечили, браток, — наклонился над ним доктор. — С недельку-другую придется потерпеть, несладко будет, а там и на ноги встанешь. — У него было большое белое лицо, усталые глаза. Сколько же времени он не спал?

Его и вправду крепко отделали. Шестеро ребят осталось там. Они держали Тельгарт до конца. Но последняя, самая последняя атака их сломила. Ему досталось в руку. Потом отступление. Очередь в спину. Прощай, отец, прощай, мама, сестра, брат. Запах глины перемешан с запахом крови. Он ползет на локтях в кусты. Неужто я живой? Где тут явь, где бред? Рядом шагает черная смерть, и сердце рвется от ужаса. Он истекает кровью. Полное голенище. И к тому же рука. Тоже прошита очередью. Вечером его в бессознательном состоянии обнаружили солдаты соседней части. На носилках из винтовок принесли в дом лесника. Перевязали раны. На скорую руку, как умели. Конфисковали «праговку». «Валяй на перевязочную!» — приказали шоферу.

Как долго продолжалось это хождение по мукам? Недели две тому назад они пришли из-под Дуклы на Червену Скалу. Пробивались — винтовки на плечах — через горы и реки. Это было всего лишь несколько отрядов, оставшихся от тех двух дивизий, которые немцам не удалось ни разоружить, ни захватить в плен. На пути к Добшиной прошли проверку огнем. Половине из них война осточертела. Им бы понежиться на печке, в покое, чтоб крыша над головой, да еда, жена. Вот и рассорились. Все равно от них никакого проку. Впереди были опять бои, холод, голод, страдания, неизвестное будущее. У Червены Скалы их накормили партизаны Егорова. Его связные повели их к Железному капитану, которого звали Станек. В боях за Тельгарт он размахивал пистолетом и кричал: «Отставить нежности! Бейте швабов!» Первый бой. Ох и дали прикурить немчуре! И снова бой. Проучили их, мерзавцев. Потом первое поражение. Еще и еще. «Словацкий Сталинград не отдадим, — рычит капитан. — От нас зависит судьба восстания». Новое наступление. Уж какое по счету! Отступление. Шестеро его солдат гибнут. Очередь в спину. Он падает. Жмется лицом к мокрой земле. Слава богу, это автомат. Нет, пулемет! К тому же тяжелый. И женский крик. Откуда он взялся? Под Тельгартом женщин не было! Снова очередь. Это наверняка пулемет, а не автомат. А его все-таки прошила автоматная очередь. И опять ужасный женский крик. Пробирает до самых костей. Ах, это та девушка, что только что накрывала его, она прячет его историю болезни. А около него полыхает пламя, полно дыму, двери открыты, резкий воздух проникает внутрь, люди натыкаются друг на друга, на полу горит кто-то из экипажа, кто-то падает на него, а девушка без умолку плачет, пронзительно-высоким, полным отчаяния голосом, французы надевают парашюты, а он… нет, он ничего не может, да и нет у него ничего, он весь в бинтах, а тот, которого называли лейтенантом, напрасно хочет подняться, видно, как этот лейтенант мучается, он пытается сделать то же самое, один раз, другой, наконец поворачивается на бок, упирается локтями, доползает на четвереньках до хвоста, хватается за какой-то крюк, упирается в какую-то перегородку, но тут его снова оглушает взрыв, обжигает пламенем, а потом ничего, состояние невесомости, тьма, пустота. В сознание приводит холод. И острая боль. В голове. И руке. В ноге. Тело бьет озноб. Он пытается ощупать голову. И только тогда понимает, что не лежит, не сидит, а висит. Головой вниз. Понять ничего нельзя. Сон это или явь? Все в голове перемешалось. Где эта девушка, где этот лейтенант, эти французы, тот, кто говорил по-русски? И этот холод, унялся бы только этот холод! Но от него нет спасения, вокруг тишина, темнота, только вроде бы лес шумит; голова болит нестерпимо, кажется, вот-вот лопнет, а если он так долго будет висеть и вся кровь кинется ему в голову, то она и впрямь лопнет. Но вот к нему уже возвращается сознание, боль пробудила его, ему удается нащупать ниже, вернее, выше ног какие-то веревки, он обмотан ими, господи, поэтому он и висит ногами вверх, головой вниз. Закоченелыми руками он пробует выпутаться из этих переплетенных веревок. Отчаянные потуги. Все напрасно. А что, если ножиком? Этот перочинный ножик, «сараево»[38], может пригодиться — он еще в Гуменской казарме выиграл его в карты. Ножик в заднем брючном кармане. Достать бы его осторожно, чтобы не выпал. Есть, можно начинать. Часами, до самой зари длится этот труд. С помощью этой маленькой жалкой рыбки. Ему уже ясно, что он висит где-то на деревьях. Под ним черная пропасть. Поднатужусь, думает он, освобожу ноги, чтобы не висеть вниз головой, потом попробую связать эти веревки и спущусь как-нибудь.

Ноги его еще спутаны, но вдруг над ним что-то рвется, и он мешком летит вниз. Оглушенный ударом в голову, погружается в небытие. И снова мрак и пустота. В сознание он приходит уже засветло. Его трясет от холода. Невыносимо болит от ушиба голова, кажется, все в нем переломано — поясница, ребра, простреленная нога, рука, отрезанные пальцы. Он снова приходит в сознание. Открывает глаза. Неужто дух и тело все еще едины? Пробует пошевелить руками, ногами. Слава богу, двигаются. Смотрит прямо над собой, в небо. Там, на отсеченных верхушках елей, примостился хвост самолета. Это он сохранил ему жизнь. В нем он выжил. И с той верхушки он по веткам пролетел вниз головой, освободив ноги от веревок. Теперь-то он все осознает. Над ним летят облака. Низкие, серые, холодные, тоскливые. В кронах елей гуляет ветер. У него трещит голова. Лихорадит. Он весь окоченел. Да придет ли наконец косая, освободит ли его от этих нечеловеческих мучений? До сих пор каким-то чудом ему удавалось избежать ее. Так придет или нет? Он ощупывает голову, ноги, ребра. Вот он, весь тут. Весь разбитый. Если бы не эта лихорадка, не этот холод. Он лежит вытянувшись, бессильный, изломанный, раздавленный. Прощай же, отец, прощайте, матушка, сестра, брат. Хоть бы немного тепла, солнца, огня. Кто протянет ему руку помощи? Кто накормит? Очистит раны? Поможет встать на ноги?

Всем, что свято согласно армейскому уставу, он присягал Бенешу, республике и правительству. Еще до Мюнхена, когда его, призывника 1937 года, взяли в армию и он оказался в Новых Замках в третьем кавалерийском полку князя Сватоплука Великоморавского. Как только вспыхнула война, его направили на переподготовку. На этот раз присягать пришлось богу и нации. Назад дороги не было, вот и пришлось идти вперед. Победные трубы воинственно ликовали, и он маршировал: «Добрые сынки у вас, матери словацкие!» Потом его отпустили домой. Через три года вспомнили о нем снова. Казарма в Братиславе, потом в Гуменном. И восстание. И пережитый позор, когда немцы разоружили их дивизию. Ему ни разу не приходило на ум поднять руки. Был сержантом. Командовал солдатами. Это он им отдал приказ пробиться к Быстрице. И вдарить как следует по тем, которым присягали в дни призыва. А откуда эти глухие голоса, что слышны здесь? И этот острый запах крови? И эти вытаращенные уставившиеся на него глаза? Глаза?

Нет, он, наверное бредит. Да и глаза ли это глядят? Может, это призрак? Чей это взгляд? Морок? Застывшее лицо. Его всего передернуло. Не только лицо, но и тело. Нет! О, боже! Он же знает его. Этот взгляд. Эти невидящие, полные ужаса глаза. Разбитое лицо изувеченного солдата, залитого кровью. Один из французов. Самый младший, что сидел впереди.

Хотелось скрыться от этих глаз, но они притягивают к себе с неземной силой, он возвращается к ним, содрогаясь от ужаса. Это тот перекресток, те ворота, за которыми нет ничего — пустота, вечность. Долго ли это продлится? Эти тени. Эти привидения. Эти призраки. Рассудок мутится от всего этого! Или от холода? А что, если попросить солдатика помочь ему? Ведь у французика шинель и сапоги, а он без шинели и разут. Это вопрос жизни, французик поймет. Верно ведь, камарат! Ты простишь, поймешь, мы же летели вместе. Но как трудно сделать это! Сперва одну руку, потом другую, под конец ногу. И, справившись, он изможденно падает, смертельно усталый, но уже прикрытый шинелью и в одном сапоге. И проваливается куда-то в черноту.

Мертвый лежит возле него. Тишина. Только лес шумит. В кармане шинели ломоть хлеба и кусок шоколада. Если где-то падает самолет, так его положено искать. Но кто придет? Что за люди? Где он, собственно, находится? Дома? Под Дуклой? Или же в Польше? Какие тут действуют законы? Вокруг вершины, суровые и дикие. Незнакомые места. Свинцовые тучи. Резкий ветер. Таинственная гора. Что это за вершины? Какая колдовская сила в них? Татры? Карпаты? Если он за линией фронта, его найдут свои. Если он не долетел до нее, его могут найти и свои и немцы. Эти дьяволы того и гляди могут нагрянуть. Прочешут лес. И набредут на него. Он слышал, как карательные отряды прочесывали леса под Тельгартом. Пьяные головорезы мучили, убивали, оставляя за собой один пепел да слезы. Прикончат и его. Что же остается делать? Принять неравный бой? Попробовать? Что ж, он попробует. Он поднимается. Но тут же падает. Он в западне. Надо еще попробовать. Опираясь на здоровую руку, встает. И валится тут же, словно он без костей. Еще. На этот раз получается. Он уже сидит. Отталкивается здоровой ногой. А искалеченная, перевязанная, та, на которую он не смог натянуть сапог, остается позади. Чуть сдвинулся. Еще и еще. Во что бы то ни стало надо выбраться из западни. И он передвигается. Одной только силой воли.

До наступления темноты он проползает вниз по склону два десятка метров. Обессиленный, съежившись, прячется в какой-то выемке. Сон наваливается на него. Рассвет находит его таким, каким оставил вечер. Вихрь стихает. Но лес все шумит. Он пробует снова: опереться о здоровую ногу, подняться на здоровой руке, проползти. Пядь. Полшага. Шаг. К полудню силы оставляют его. Глаза заливает пот. Голова кружится от слабости. Руки изодраны в кровь. Он тянется отломить ветку. Заостряет ее ножиком. Втыкает в землю перед собой и так подтягивается. Пядь. Полшага. Шаг. Вот это побег! К вечеру он отполз на такое расстояние, что хвоста самолета уже и не видно. Он лежит, распростершись на спине, над ним темное небо. Дожевывает корку. До чего же мучителен голод! В армию он уходил крепким пареньком, привычным к тяжкому труду. Мальчишкой батрачил у зажиточного крестьянина под Брно, зарабатывал на хлеб себе, братьям, сестрам, всей семье, богатой на детей и бедной на достаток. Он пахал, бороновал, молотил, умел управляться и с деревом, и с железом, там, в Моравии, батрак должен быть мастером на все руки. Денег не давали, но кормили, по правде сказать, досыта. А как хочется пить! Не слышно ли шума бегущей воды? Или ему почудилось? До чего же кружится голова, какой гул в ней, трудно дышать, словно упырь навалился на грудь и дышит, у него железная каска, черные сапоги, как у того немца-мерзавца из-под Тельгарта. И целится прямо в лицо. Он передергивается, приходит в себя, таращит глаза, полные страха. Обливается потом. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Он слышит чей-то крик о помощи. И только потом понимает: это его голос. Неужто помутился в рассудке? Вдруг появятся немцы? Чуть погодя он снова кричит: «Помогите!»

Днем он осознает, что при падении сломал простреленную ногу, покалечил ребра и разбил голову. Как же он остался жив? Должно быть, счастливая звезда. Он жив. И уходит все дальше. Долго ли еще? Лишь бы не потерять присутствия духа.

Утром мучительный путь продолжается. От голода кружится голова. Он выкапывает какие-то корешки, добывает горсть семян в шишках, отдирает кору с пней. Уж и вчера облизывал он мокрую траву. В лесу тишина. Лишь кроны деревьев слегка колышутся, кажется, звучит орган. Тихо. Совсем тихо. Как в храме. Но вдруг орган загудел всеми трубами. Это он, упырь. Опять сдавливает грудь. Как и вчера, на нем сапоги, каска, и целится, кровопийца, прямо в голову. «Помогите!»

Он дрожит в беспамятстве. В висках удары молотка. А сердце как стучит! Жив ли я еще? Или это уже одна бесплотная душа?! Она еще не отделилась от изломанного тела? Может, настал час покаяния? Спасет ли «Отче наш»? Клянусь преданно служить своим командирам, а в их лице своему словацкому государству! Так помоги же, боже!

На следующее утро он выбирается на лесную опушку. У него даже дух захватывает. Протирает глаза. Уж не мерещится ли ему? Перед ним на поляне пастушья хижина! Настоящая овчарня. Собрав остатки воли, ползет к ней. Как потерпевший кораблекрушение к близкому берегу. И ждет, не раздастся ли упреждающий лай собак, не вскрикнет ли подпасок. Лес шумит, ветки качаются на ветру. Он доползает до корыта. Оно пустое. Дотаскивается до овчарни. Холодно, безлюдно. Пустые кадки. Озирается в поисках спичек, воды, пищи. Его охватывает отчаяние: «Люди! Помогите! Где вы!» И лишь лес откликается отдаленным эхом.

Остаться здесь? Ждать, пока заглянет кто-нибудь и, не дождавшись, навеки уснуть. Но должна же быть у овчарни вода. Он ползет вниз по склону. А только добрался до леса — этот вурдалак в шлеме и сапогах снова тут как тут. Злобно трясет его, опрокидывает навзничь и наставляет черный зрачок дула прямо в грудь. Никак не пускает его вниз, а он ведь знает, что там внизу вода. Он кричит на этого упыря, этого лешего. В этот крик он вкладывает последние остатки сил. Теперь он только и может, что хрипеть. Его трясет. Руки разодраны до крови. Шинель французика — в клочьях, вся мокрая. Раненая нога — сплошной черный кровоподтек. Клочья бинтов давно уже где-то потеряны. Он ощупывает лицо. Опухшее, покрытое глиной и грязью. Да и вообще, осталось ли в нем что-нибудь человеческое? Тело истерзано страданиями, душа измучена, предана анафеме. Он отдал все, у него ни капли сил. Сейчас он упадет и больше не сдвинется с места. Он, кто еще недавно так лупил швабов.

Ночью к нему вернулось сознание. Нет, он не ошибся. Слышно журчание воды. Он ползет вслепую вниз по склону. В тот благословенный край, что ласкает глаз зелеными рощами, журчащими ручьями, чистыми родниками, прозрачным воздухом, напоенным запахом хвои, благовонными испарениями, где над землей, прогретой солнцем, колышется нежная дымка. Где этот край? Где вода? Вперед, только вперед! Он уже давно потерял заостренный сук. Теперь всаживает ногти в глину. Вонзается, как зверь. Подтягивается рукой, отталкивается ногой. Выпученные глаза. Обжигающее дыхание рта. Растрескавшиеся губы. Он упирается в какие-то сплетенные корни. Сил нет, он знает, что из них ему не выпутаться. Что ж, отказаться от этой схватки? Неужто настал конец его мучениям? Самый настоящий, подлинный конец?

На рассвете он снова приходит в сознание. Ползком огибает корни. Тащится. Падает в изнеможении. Скулит, а ему кажется, что он взывает о помощи. Падает ничком в грязь. Заходится от боли. И погружается в милосердное забытье. Он. Овчарня. Поляна. Демоны. Притчи. И снова этот окаянный. Но у него нет ни каски, ни сапог, он и не собирается стрелять. Ну-ка подойди, черная сила, стреляй, все равно уже конец. Но окаянный не стреляет. В самом деле, у него ни каски, ни сапог. Или он и впрямь помешался? Судорога стискивает сердце. Воля бессильна — тело не слушается. Из груди рвутся вздохи. В глазах темнеет. Он пытается поднять руку. Хоть немножко, хоть чуть-чуть. Но ее подсекает бессилие.

Во рту горечь. Лицо в крови. А тот, другой, пускается наутек.

— А-а-а! — Ему хочется поднять руку и кричать: «Подожди! Брат! Человек! Именем милосердного бога! Подожди!»

— А-а-а!

Но тот исчезает за черной стеной леса.

Морок! Он долго лежит совершенно обессиленный. Измученный. На самой грани жизни и смерти. И слез уже нет. Лежит, уткнув лицо в сырую землю, рыдания сотрясают его. Вот так и приходит косая.

— Эй, кто ты? — раздается над ним.

Тщетно пытается он ответить. С губ не слетает ни единого звука.

— Ты словак? — спрашивает голос. Конечно, словак. Но как это высказать.

— Подожди здесь! Я побегу за подмогой! — решительно говорит человек. И тут он узнает его: это тот, что убежал от него.

Вскоре являются четверо. На брезенте выносят его из леса, втаскивают в дом лесника. Дают напиться. Обмывают. Одевают. Кормят.

— Я в Польше? — Это единственное, что он хочет знать.

— Да ты что? Это же Словакия, тут рядом — Левоча, — успокаивают его. — Не робей, мы в обиду тебя не дадим. Оклемаешься, забудешь свою беду. Ты ведь с того самолета?

Но он уже не отвечает. Лишь на его искаженном до неузнаваемости лице можно прочесть подобие блаженства и покоя.

Они бросают на телегу охапку сена и везут к доктору. На околице деревни их останавливают немцы:

— Бандит?

— Лесоруб, — показывают его раны. — Придавило при рубке леса.

— Ах, значит, лесоруб?

В тюрьме к нему заявляется врач. Немец.

— Сквозное пулевое ранение. Свежее, уже прооперированное. Оказана медицинская помощь. Переломы свежие. Необработанные. Кома. Допрос исключается. Если он должен жить, немедленно госпитализировать.

Он должен жить. Он нужен им. Чтобы выложить все, что знает о самолете. Им же известно, что он был в нем. Историю болезни нашли в сумке сестры. Там и его имя. Оно же и в воинском билете, обнаруженном в его гимнастерке. Поэтому его отправляют в больницу. Общую, обычную, словацкую — приставляют охрану. Глаз не спускают, даже на операционном столе. А он совсем обессилен. В жару.

Потом они приходят снова. Им известны его имя, день, месяц, место рождения, часть, в которой он служил. Смысла нет отпираться. А он твердит, что его задело при бомбежке. И везли его к врачу.

Они не верят. Их не проведешь. Взяли парашютиста. Посланного из Советского Союза. С боевым заданием. И хотят выведать все, что связано с этим делом. Где его обучали? Какие командиры? Кто связные? Кто?

Он ничего не сказал им. Ни где воевал. Ни где был ранен. Ни откуда и куда летел. О французах он ничего не ведает. Шинель нашел в лесу. Понимает, что отговорки его малоубедительны. Ведь в теле у него раны пулевые, а не осколочные. Но иного пути нет.

И они опять и опять допрашивают. И им обязательно надобно знать местоположение учебного центра. Партизанской базы. Связи. Людей. Имена. Имена. Имена. Обливаясь потом, охваченный дрожью, он теряет сознание после таких допросов. Чувствует, что ему хуже и хуже.

Однажды утром приходит сестра, в ее глазах сострадание. Долго смотрит на него:

— Сынок, не выдавай меня, но они хотят резать тебе ногу. Словно нож под сердце всадили.

На следующий день его везут на операционный стол. А до этого заглядывают гестаповцы. Врач только и разводит руками: «Сами видите!..»

Немцы не отходят от дверей. Первое, о чем он думает, когда к нему возвращается сознание, — при нем ли еще нога? Нога при нем. Вся в бинтах, но там, на месте.

— Теперь лежи спокойно, не бойся, — подходит к нему сестра, — врачи долго спорили. Одни были за, другие против. Потом решили попробовать спасти ногу. Операция удалась. Крепись. А немцам сказали, что допрашивать сейчас невозможно.

Он чувствует, как к нему возвращаются силы. Как-то утром вбегает сестра:

— Немцев уже нет у твоих дверей.

Днем и ночью с грохотом проносятся по городу колонны. Но гестаповцев не видно. Забыли о нем? Времени нет? Слышен гул орудий. И вдруг тишина. А за тишиной — свобода. Все последние месяцы войны он пролежал в этой больнице. И еще начало мирной поры. Как только заработала почта, он написал домой. Встревоженная сестра тут же приехала.

— Сколько слез по тебе пролила, Тонко! Мы же ничего не знали о тебе. Будто сквозь землю провалился.

Долго болтался он по госпиталям. Не раз доводилось лежать на операционном столе.

Лишь два года спустя вернулся он в отчий дом. А с тех пор как покинул родную деревню, прошло целых четыре. Передвигается с трудом, опираясь на костыли, на гимнастерке сверкают награды. Герой. Калека.

Когда он, хромая, идет по деревне, старшие говорят детям: «Это тот самый, что рухнул с самолетом».

Поставить точку, чувствуя себя жертвой собственной мечты? Или он все же родился под счастливой звездой?

Говорят, болячку скрывать — лекарства не видать. Жизни нет дела до твоих чувств. Ей подавай дела. Лучшее лекарство от малодушия — сама необходимость жить. Найти свое место в обществе. Разве тогда, в лесу, он не спасся одной силой воли. Наперекор всем законам жизни? Разве не прополз он тогда за неделю по меньшей мере пять километров? Как же быть теперь? Подняться с колен! Занять свое место!

Он собирается с силами. Только не падать духом. Так же как там в горах, когда он полз к жизни. Теперь он должен в ней найти свое место.

Он приучил себя ходить без костылей. Только с палкой. Подымалась для него и работа.

Он начинает думать, что нашел свое место в жизни. Думать о ближних. О маленьких заботах маленьких людей.

Вскоре началось кооперирование. Повсюду перемены. Ломка жизни. Он с головой уходит в бури тех дней и ночей. А когда все улеглось и родился кооператив, выяснилось, что главная трудность в нехватке людей. Продумав всю ночь, он приходит к решению. Быть ему трактористом.

— Копрда совсем с ума спятил! — говорят в деревне.

Непросто оказалось поступить на курсы. У него-то действовала только одна нога. Вместо искалеченной торчала палка. Но он научился водить трактор. И вот он — кооперативный тракторист. Пашет. Сеет. Сажает. Как в молодости, когда батрачил в Моравии. Только теперь он сам по себе. Сам себе хозяин. Никому уже не мозолит глаза. Стал зарабатывать. Женился. Родился у него сын. Решил дом строить. Забот полон рот. А потом придумали ему и особое устройство на тракторе, изменили муфту сцепления, и теперь уже не нужна ему палка, чтобы ею нажимать на педаль. Ради приработка не отказывается он и от ночных смен. Воскресил сам себя. И совсем не нуждается в том, чтобы ангелы помогли ему отвалить могильную плиту и изгнать злых духов.

А многие годы спустя, после войны, получил он письмо. Из Бардеева. Ему писали, что он летел в самолете Ли-2, номер 30, подбитом немцами 23 октября 1944 года между Попрадом и Левочей. И приглашали его на встречу очевидцев этого события. Дорогу и пребывание оплачивали организаторы.

Он долго вертел в руках конверт. Нет, это не ошибка. Адрес точный. Антон Копрда, Слепчаны, номер 264, район Нитра.

Раздумывать нечего. Он покупает новое пальто и едет.

В Бардееве ему представляют человека, лицо которого ему ни о чем не говорит.

— Не припоминаете? Это же ваш пилот. Мы и его пригласили. — Их знакомят.

Они глядят друг на друга, два совершенно чужих человека. Ах, да, он узнает этот голос, да-да, конечно, ведь это тот самый глубокий голос, который так сердито выговаривал сестрам, что они не одели как следует раненых, тот, что приказал накрыть их полушубками. Это же он! Пилот! На сердце теплеет. Между ними сразу устанавливается близость. Ведь они вдвоем пережили ночь, которая решительно изменила их жизнь.

Фамилия его Губин. Он перевозил их через линию фронта. Командир, у которого в самолете погибла половина экипажа. Сам он выскочил на одном парашюте со штурманом. На земле их ранило, но они плелись тридцать километров по горам в поисках партизан, и те их спасли.

— А про меня? Как вы про меня узнали? — интересуется Копрда.

После войны на место аварии приехали французы. Военная комиссия. Искали своих. Присутствовали при эксгумации тринадцати жертв. При этом узнали, что один раненый спасся. Начались поиски. Надеялись, что он-де скажет все, что знает об их земляках. Были просмотрены реестры в левочской и в пражских больницах, но тщетно. Спустя некоторое время французы отступились. Сведения, однако, сохранились. А по ним бардеевцы нашли Копрду.

И вот его с Губиным ведут на место аварии. Там до сих пор лежат обломки самолета. Моторы, крыло, осколки, часть хвоста, полоса поваленного леса.

Оттуда везут в Левочу. Долго стоят они у могил.

Здесь лежит экипаж Губина.

Второй пилот — гвардии лейтенант Шишкин, второй штурман — старший лейтенант Котляревский, погибшие при падении из самолета. Символическая могила младшего штурмана. Его тела не нашли.

Тут же невдалеке могилы словаков. Поручика Гронского, учителя из Требишева, тяжело раненного в бою под Гронским св. Крижом. Солдата Йозефа Сиксы, рабочего, с легкими, простреленными у Грона. Неизвестного словацкого солдата. И медсестры Алицы Брауновой, бежавшей из лученецкого гетто к партизанам.

Они стоят молча, сжимая шапки в руках. Вечером пилот, запершись в гостиничном номере, отказывается от ужина, не отвечает на стук в дверь, появляется он только утром: измученное лицо, красные глаза. Никто не задает напрасных вопросов.

Лишь после завтрака он тихо роняет:

— А где похоронены остальные? Те французы?

— На Стречно. В братской могиле, — отвечают ему.

— Кем, собственно, были эти французы? — хрипло спрашивает он. — Почему французы? Как они сюда попали?

Ему объясняют, кем были французы и как они сюда попали.

— Значит, это были солдаты?

— Да, солдаты.

— Вы знаете их имена?

— Конечно, — оживает Копрда и снова видит перед собой застывшие, выпученные глаза молодого француза, поделившего с ним сапоги, шинель и кусок шоколада. — Мы знаем их имена.

— Всех?

— Всех. Они здесь.

— Этого офицера звали Жан Люк Леманн. Лейтенант. Партизан. Даже тридцати ему не было. Имел семью. С первого дня немецкого вторжения на фронте. Работал при торговом представительстве французского посольства. Добровольно отказался от всего, жену и двоих детей еще раньше отправил в Париж и ушел в Словакию. Командир взвода французской части. Под Сеноградом был тяжело ранен.

— А другие?

Солдат Морис Леруж из Годервиля, 26 лет. Рабочий. Женат. С момента объявления Германией войны Франции в армии. 129-й пехотный полк, 15 мая 1941 года попал в плен в Бельгии. Три года в лагере для военнопленных 18 Д, заключенный под номером 2418 и в лагере 21 А, под номером 2293. Первого сентября 1943 года совершил побег через оккупированную Чехословакию в Югославию. В Венгрии был схвачен и интернирован. Снова бежал в Словакию, вступил во французский отряд. Участвовал во всех боях. Был тяжело ранен у Крупины.

Жан Поль Коссар из Ламбаля, округ Коте-дю-Норд, 20 лет. Рос без отца. Рабочий. Немцами угнан на принудительные работы в район Вены. Оттуда послан в Дубницу. Бежал, добровольно вступил во французский отряд. Хотя и был одним из самых молодых, за мужество в боях и тяжелое ранение в районе Сенограда представлен к военному кресту.

Солдат Селестэн Жубье, 28 лет. Холост. Рабочий. В дни боев с Германией солдат 32-го пехотного полка. Лагеря для военнопленных 17 Б и 20 Д, в последнем под номером 4144. Побег в Венгрию. Еще до начала восстания побег в Словакию. Добровольно вступил во французский отряд. Тяжело ранен.

«Который из них меня спас? Той шинелью? Теми сапогами? Кто из них самый младший? Вот! Коссар! Рос без отца. Господи! Ноги ему перебило еще под Сеноградом. Представленный к военному кресту! Как помянуть его? Как отблагодарить его? Как обо всем этом рассказать матери? Или лучше не рассказывать? Это только усилит ее страдания! Будь проклята эта война!»

В деревенском доме, за окнами которого угасает осенний день, я слушаю эту историю, что не раз заставляла дрожать струны мужской души. И впрямь, надо ли говорить обо всем и тем лишь усилить боль ближних? Или промолчать?

Я сижу напротив человека, который не сдался, хотя и был поставлен на колени. И он победил.

В отличие от многих я не считаю силу добродетелью. Но уважаю смелых, презираю трусов. А он был отважным человеком. Не инстинкт самосохранения спас его. Силу для своего подвига он черпал в ином роднике. В районе Дуклы, Добшиной, когда другие уже устали от войны. В районе Тельгарта, где прошел испытание под пулями. Там он внутренне осознал свою слитность со всеобщей необходимостью, с потребностями общества и жизнь и смерть этого общества отождествил с собственной жизнью и смертью. Что из того, что он остался в тени?

Вот о чем я думал, покидая его дом.

Хозяин вышел со мной на улицу. Мы пожали друг другу руки. Я нырнул в осенний ночной туман. Оказавшись за его завесой, я остановился и обернулся. Тяжело опираясь на палку, он стоял у порога.

Загрузка...