ПОЧЕТНОЕ МЕСТО

С самого рождения его звали Ян Брезик.

А после того как их край забрал Хорти — Брезик Янош.

В сороковом его призвали в армию. Служил в Секешфехерваре. В третьем пехотном.

Но тогда ему повезло. «Уже через полгода я от службы отделался», — говорит он. Брезик был словак, а тогда регенту словаки еще были не нужны. Брезик даже на губе ни разу не был. Только раз какой-то старший ротмистр приказал ему двадцать пять раз броситься на землю прямо с бритвой в руке: дело в том, что тогда он брил в комнате товарища и плохо представился офицеру.

В марте сорок второго его снова призвали. Он было подумал, что только для того, чтобы он повторил венгерские команды, которые вызубрил два года назад.

И еще для того, чтобы он научился отдавать рапорт. Ведь из-за этого тогда его наказал старший ротмистр. Ибо этот рапорт должен был звучать энергично и кратко: «Честь имею доложить, господин старший ротмистр, гонвед Брезик Янош».

Но его надежды не оправдались. От него вовсе не хотели, чтобы он что-то освежил в памяти и повторил, а приказали уже через месяц, в середине апреля 1942 года, отправиться в составе третьего венгерского пехотного Секешфехерварского полка десятой легкой Надьканижской дивизии третьего Сомбатхейского армейского корпуса второй венгерской армии под командованием «героического» генерал-полковника Яни Густава на восток. Воевать против большевизма.

Прежде чем их погрузили в вагоны, они выслушали «пламенную» речь. Они поняли: родина ждет от них храбрости и героизма при уничтожении красной опасности. И еще они запомнили такие поучительные, ежедневно повторяемые слова, как Миклош Хорти… Духовой оркестр сыграл «Бог, спаси мадьяра», и полк выступил из казарм. Воевать против Сталина. На Дон они прибыли в середине лета в составе немецкой группы войск «Б» и заняли позиции на крутом склоне.

Через две недели они выскочили из окопов, но их атака захлебнулась в огне защитников урывского плацдарма.

Через месяц они повторили эту кровавую баню. А спустя еще месяц — снова, но количество убитых и раненых удвоилось.

В середине сентября они принялись окапываться. В октябре — готовиться к длительной обороне. В ноябре их засыпало снегом, земля замерзла. Одетые и обутые по-летнему, они мерзли и голодали. В землянках, полных мышей, переселившихся сюда с заснеженных полей, гонведы к смерти привыкали скорее, чем к пустому желудку. Выйти в легком мундире и короткой шинели на жуткий мороз и ветер — это тоже почти верная смерть. Идти в атаку — погибнуть от огня. Бежать с фронта — попасть на мушку немецкой полевой жандармерии, пулеметчиков и артиллерии, стороживших венгров с тыла. Из западни не было выхода.

В конце года Красная Армия свернула шею Паулюсу под Сталинградом. На Дону между тем сдались армии сателлитов: в начале декабря 8-я итальянская, а за ней — две румынские дивизии.

Немцы сняли с позиций венгров артиллерию, перевели в тыл полевую жандармерию: опасались их мести. Советское командование обратилось к венграм с призывом сдаться. Ответом была новая попытка атаки урывского плацдарма и Тачиги. Эта бойня стоила жизни тысячам гонведов.

Второго января было шестнадцать градусов мороза. Пятого — девятнадцать. Венгерские генералы один за другим сказывались больными и отбывали домой. А за ними — полковники и майоры. Да и многие из младших офицеров. А гонведы мерзли в землянках, в рваных шинелях, в холодных ботинках — без еды, припасов, лекарств, брошенные на произвол судьбы. От хлеба, который им иногда доставляли из тыла — а он был как камень, обледенелый, одна плесень, — пучило, болели животы. Солдаты обмораживались, лица и руки покрывались язвами. Их терзала лихорадка, косил сыпной тиф, мучила дизентерия, выворачивая наизнанку внутренности. Того, кто не выдержал в этой битве и умер, заеденный вшами, в этой грязи и вони, среди стонов, сетований, брани, того выносили из землянки и просто клали на снег. Твердый, как камень, — его можно было взорвать только динамитом. И наверху, перед землянками, в смертоносной излучине Дона, продолжали вмерзать в лед тысячи мертвых с раскрытыми глазами. На этом морозе, сокрушавшем волю и разум, в этом отвратительном смраде и непрекращавшемся, пронизывающем насквозь ветру инстинкт самосохранения слился с атавистической мечтой о тепле и еде, о крове без вшей, без мышей, вони и лихорадки, с представлением о какой угодно еде, способной заглушить голод, и глотке́, который согреет. Это было видение жизни. Дома. Жены. Детей. Мира.

Двенадцатого января, в полдень, при полном безветрии, ртуть в термометре упала до тридцати шести градусов ниже нуля. Руки прилипали к металлу оружия, замки пушек не открывались, у винтовок не снимались предохранители, моторы не заводились, аккумуляторы разрядились.

Под вечер в советских частях на передовой расшифровали следующий приказ:

В 23.55 всем (и тем, кто в дозоре) укрыться в блиндажах. В 23.59 необходимо по возможности герметично закрыть все входы. Части — до следующего приказа — должны находиться только в блиндажах. Необходимо снабдить их водой на 24 часа.

В полночь тишину разорвал оглушительный взрыв. За ним второй. Третий. Четвертый. Земля содрогалась, небо пылало, взрывы становились все неистовей.

Блиндажи венгров разлетались по горячему снегу, взрывные волны разрывали легкие, перехватывало дыхание; все живое вопило и визжало от страха; все кругом рушилось, падало, воздух был полон запаха горящего бензина, горелого мяса, дыма от ядовитого желто-зеленого огня. Казалось, разверзлись земные недра и все стихии пришли в неистовство; и те, кто еще уцелел в этом урагане, пережили это землетрясение, бросились бежать как исступленные, погибали в снегу, покрытом сажей и пеплом, как жители Помпеи под Везувием, умножая число жертв этой жуткой ночи.

Те, кто выжил, уже не бежали никуда. Они брели по пояс в снегу, как умалишенные, тащились по бранному полю, усеянному трупами, словно пьяные, и хотя стрельба уже прекратилась, оглушенные, они тупо смотрели на полыхание огня. Когда подошли краснозвездные танки, их обезумевшие лица, пустые глаза, дрожащие губы, в ужасе открывавшиеся, но не издававшие ни звука, говорили о том, что они совсем не понимают, что с ними произошло. Слух к ним еще не вернулся, из ушей, носа текла кровь.

От 2-й венгерской армии, насчитывавшей четверть миллиона солдат, остались жалкие остатки.

Третий Секешфехерварский полк не был в центре удара. Но фронт распался, кто мог, бежал. От роты осталась едва треть, солдаты, проваливаясь в сугробы, со слезящимися глазами и обмороженными лицами, с отмороженными пальцами в обледеневших ботинках тащились сквозь метель. Кто останавливался — замерзал.

На третий день в снег опустился первый из них. Отмороженное ухо было как лист лопуха, в вытаращенных глазах замерзли слезы. Его забросали снегом. Днем позже остановились четверо, и их уже не стали забрасывать снегом. На них в тот же миг набросилась черная каркающая туча, которая тянулась за ротой.

А потом что ни день все больше солдат, обессилев, падало в снег. И черные вороны слетались на кровавый пир у них на глазах. Но солдаты — с измученными, прозрачными до синевы лицами — уже не думали ни о чем.

Ни о Венгрии, ради которой возвращались на запад. Ни о женах, детях, матерях, отцах и сестрах, оставшихся там. Ни о страхе перед немецкими жандармами. Они думали только об одном: как бы найти хоть какое пристанище, приклонить голову пусть в аду, лишь бы не было этого ужасного, леденящего холода. Это была единственная мысль.

А потом прилетели самолеты и сбросили листовки.

Прочитайте и передайте своим товарищам!
Венгерские гонведы на Дону!

Под Воронежем за последние четыре месяца погибли ваши лучшие дивизии. Сколько солдат осталось от 3, 7, 10, 12 и 14-й венгерских дивизий? Вы хорошо знаете, что Красная Армия полностью разбила их, как и будапештскую танковую бригаду. За это время погибло, было ранено или попало в плен свыше ста тридцати тысяч гонведов.

Гонведы! Чего же вы ждете? Что вам помогут немцы? Этого вы ждете напрасно. Немцы истекают кровью на всех фронтах! На одном из них, под Сталинградом, за 70 дней погибло 300 тысяч!

Мы знаем, что вы не хотите ни воевать, ни умирать за них. Чтобы вы боялись плена и продолжали воевать, вас обманывают, уверяя, что русские убивают пленных. Не верьте этой подлой лжи. Переходите к нам, на сторону русских, поодиночке или группами, со взводом, ротой! Ни один волос с вашей головы не упадет. Это ваше единственное спасение! Фронт — это смерть. Плен — это жизнь. Когда немцы хотели помешать венграм сдаться в плен на одном из участков фронта на Дону, те с ними разделались и перешли к нам, сдались в плен.

Эта листовка действительна как пропуск для одного человека или группы, когда они перейдут линию фронта и сдадутся Красной Армии!

Прочитайте и передайте своим товарищам!

* * *

В облаках гудели самолеты.

Потом они еще лежали в каком-то полусгоревшем сарае с дырявой крышей на вонючей соломе, впитавшей в себя все запахи фронта, и утром те солдаты, которые поднялись, в полном изумлении ощупывали себя — неужто они и в самом деле еще живы?

А потом они заметили черные деревянные избы, между ними машины и красноармейцев.

— Обойти деревню! Если русские атакуют, защищаться! — хрипел полковник, пьяный в стельку.

— На-ка, выкуси! — швырнул в снег винтовку гонвед Брезик Янош. Лицо его даже позеленело, он чувствовал, как у него сжалось горло.

— Обойти деревню! — размахивал руками полковник.

Но и остальные солдаты тоже побросали винтовки.

— Вас надо перестрелять как собак! — хрипло выкрикнул полковник.

Но к ним уже приближались красноармейцы.

Деревня Яблоничное. Именно там остатки 3-го венгерского Секешфехерварского полка перешли к Красной Армии. И там гонведы застрелили своего полковника.

Это произошло 1 февраля 1943 года.

Тогда, когда 2-я венгерская армия уже перестала существовать.

Солдат прежде всего накормили. И в те минуты они ощущали, что живы, только губами, зубами, желудками. Глотали не жуя. С безудержной жадностью набивали хлебом утробу, сжавшуюся от голода, никак не могли насытиться.

Потом их отправили в лагерь военнопленных в Лебедяни. А оттуда — снова пешком — в другой лагерь. Около Волжска.

Холод не прошел для Брезика бесследно, его так скрутило, что его положили в больницу. Он лежал там долго, да и потом, когда его поставили на ноги, еще ходил в медпункт к врачу.

Тогда, в конце лета, произошло нечто, что взбудоражило весь лагерь. Венгров, румын, австрийцев, итальянцев и даже немцев. Приехали чехословацкие офицеры. Из армии Свободы.

За нужником с подветренной стороны, где пленные обычно грелись на солнышке, мечтая вслух о сале, женах, белом хлебе, фасолевом супе, вине, водке, пиве и доме, все пришли к выводу, что произойдет что-то необычайное.

Начальник лагеря приказал построиться тем пленным гонведам, которые считали себя словаками. Он представил им двух штатских. Они, мол, приехали для того, чтобы поговорить с пленными об их будущем. Беседы, сказал он, будут вестись в одной из комнат дома для командования, с каждым в отдельности. Торопиться ни к чему. Над нами не каплет, как говорим мы, русские.

Брезик пошел на собеседование одним из первых: ведь их вызывали по алфавиту.

— Садитесь, — сказали ему, перелистывая бумаги. — Значит, вы Ян Брезик.

— Ян Брезик, — кивнул он.

— Когда родились?

— Первого января 1919 года. В Банове.

— А где Банов? — поинтересовался тот, который был выше ростом.

— У Новых Замков.

— Гм, — хмыкнул другой. — А какая эта была деревня? Венгерская? Или словацкая?

— Словацкая! Чисто словацкая. Искони.

— В какой школе вы учились?

— Я? В словацкой. Да у нас другой и не было. Только когда стал править Хорти, ну, после арбитража, в тридцать восьмом, открыли и венгерскую.

— Из какой вы семьи? Конкретно — кем был отец?

— Отец? Рабочий. Работал у хозяев.

— А здесь написано, что у вас были лошади.

Лишь сейчас его осенило, что среди тех бумаг, в которые смотрели эти двое, видимо, есть его автобиография, которую он когда-то с грехом пополам написал. А там он писал и о лошадях.

— Были у нас лошади, но только после того, как разделили помещичью землю. И нам досталось три хольда. Тогда отец приобрел лошадей. И стал заниматься извозом.

— Гм, — снова хмыкнул высокий.

— Сколько вас было, детей?

— Восемь.

— Назовите всех.

— Самая старшая — сестра Вероника. За ней Катарина и Франтишка. Потом брат Палё. За ним я. Ну и младшие — Михал, Йозеф и Мария.

— Чем занимались старшие сестры?

— Чем занимались? Что подвернется, тем и занимались. Летом у болгар в Новых Замках работали на огородах, а так — дома.

— Ну а вы? У вас есть специальность или нет?

— Как бы это сказать. Я работал дома, ходил за лошадьми, но потом приехал двоюродный брат из Шурян и говорит отцу: «Дядя, дайте мне Янко в парикмахерскую, я его обучу, вам и платить не придется, а у него будет профессия». Отцу это пришлось по душе, ведь дома ртов было невпроворот, вот я и выучился на парикмахера, раз так вышло.

— А что потом? Когда выучились?

— Брил и стриг.

— Вы имели свое дело?

— Какое там дело! Ведь у меня не было денег и на съем помещения, не говоря уже об обстановке, мебели.

— Ну и как же вы занимались своим ремеслом?

— Ходил по домам. У меня было шестьдесят клиентов. Каждую субботу я их брил, раз в месяц стриг. И за это в конце года получал полцентнера зерна.

— Они что, не платили вам?

— А из чего? Они давали, что имели. Знаете, какое это было подспорье для семьи? Прикиньте-ка сами: шестьдесят раз по полцентнера.

Они замолчали, потом один снова спросил:

— Вы женаты?

Брезик кивнул.

— Дети есть?

Он с минуту смотрел на них, потом сунул руку во внутренний карман своей жалкой формы и достал письмо со штампом военной цензуры, которое тысячу раз перечитывал, тысячу раз развернул и сложил. Положил его перед этими двумя на стол.

«Любимый мой Янко, — писала жена. — Спешу сообщить тебе радостную новость. Второго декабря у тебя родился сын. Он здоровый и сильный, весит три кило шестьдесят, и мы окрестили его Яном, в честь тебя. Все мы ему рады…»

— Что это такое «радостник»? — спросил один.

— Что вы сказали?

— «Радостник». Что это такое?

Ян только сейчас понял, что говоривший с ним — чех, говорит по-чешски и поэтому не знает, да и неоткуда ему знать, что такое «радостник», о котором жена писала в письме.

— Это водка, которую посылают крестному, когда родится ребенок. Ну и другим. Но крестному больше всех. Вот жена и послала мне бутылку водки, только она не дошла. Немцы ее вылакали!

Они спрашивали и о том, как он бросил винтовку, когда сдался в плен. И сколько парней было призвано из Банова в венгерскую армию.

— Сколько? Это я не знаю. Но моего года нас было тридцать два. Пятнадцать погибло.

— Назовите их.

— Гашпар Бланар, Винцо Рыбар, Томаш и Яно Мазухи, братья, оба покойники. Петер Бабин — и его подстерегла пуля, и Карола Юрика.

— Спасибо, этого достаточно, — сделал знак рукой высокий.

— Вы состояли в Левенте?[20] — поинтересовались они.

— В Левенте? Конечно. Мы все состояли. Туда записывали всех подряд. Но мы только два-три раза позанимались, и на этом дело и кончилось.

— Отец состоял в какой-нибудь партии?

— Этого я не знаю. По-моему, нет. При Масарике — не помню, а при Хорти — ну кто из словаков пойдет в его партию?

Эти двое все старательно позаписывали, а под конец сказали:

— Дело вот в чем, пан Брезик. Вы наверняка знаете, что в Советском Союзе организована чехословацкая воинская часть. Командует ею полковник Свобода. Часть уже сражается на фронте.

— Знаю, — перебил он их, — и я хотел бы туда. Колючая проволока, треп у нужника, безделье — всем этим я сыт по горло.

— Хорошо. Ступайте к себе. Мы дадим вам знать.

Тогда отобрали сто шестьдесят словаков, погрузили их в поезд и увезли к свободовцам. А шестнадцать остались в лагере, ничего не понимая. «Что мы сделали такого, что не поехали с остальными?» Они смотрели друг на друга и мысленно изучали свое прошлое. Лишь спустя неделю, когда их уже истерзала неопределенность, им выделили офицера, и он посадил их в поезд. «Куда мы едем?» — допытывались они. «Много будете знать, скоро состаритесь», — ответил он шуткой, а через сутки вышел с ними в Красногорске.

Они снова оказались в лагере, но это был не простой лагерь. Называлось это — антифашистская школа.

— Я Марек Чулен, — представился им седеющий мужчина лет шестидесяти. Он говорил на западнословацком диалекте, произносил все согласные твердо. По профессии — кузнец. Работал в Америке. Один из основателей Словацкой коммунистической партии и ее председатель. Он сообщил, что будет читать им лекции.

— Читать лекции? — не понял Брезик.

— Вы же будете здесь учиться.

— Учиться? Нас отобрали воевать, а не учиться, — не мог взять в толк Брезик.

— Разумеется. Но вы еще успеете навоеваться. А сначала будете учиться.

На занятиях они узнали о борьбе порабощенных народов Европы за свободу, о необходимости лишить власти германский нацизм, о роли рабочего класса при построении демократического общества, о национальном вопросе, о причинах трагедии Чехословакии в 1938 году, о Марксе, Ленине и Сталине, о Тегеранской конференции, об истории борьбы рабочего класса за свои права.

Когда учеба кончилась, Чулен однажды спросил Брезика:

— Если понадобится, смог бы ты убить немца?

— Даже зарезать, — сказал Брезик.

Чулен посмотрел на него, словно желая проникнуть в его мысли, но ушел, не сказав ни слова.

Снова пришли офицеры, прочитали списки и приказали выпускникам построиться. Брезика не вызвали.

Он побежал за ними.

— Вы не забыли меня?

Офицеры еще раз просмотрели списки. Брезик там не значился. Он удивлялся, как тогда, в Волжске:

— В чем дело? Забыли про меня? Или я не гожусь для армии?

Никто не сказал ему ни слова. Все остальные уехали. Он слонялся между бараками, ломал голову и гадал, что произошло, в чем тут загвоздка.

Через две недели его вызвали:

— Мы включили вас в группу, которую доставит к месту офицер, явитесь к нему.

Через несколько дней группа отправилась.

— Наверное, на фронт, а? — спросил Брезик офицера.

— Узнаете, — пожал тот плечами и повез их на Украину.

С поезда они сошли в городе Ровно, а оттуда шли шесть километров пешком до деревни Обарово.

— Начнем наконец воевать? — спросил он.

— Вы будете учиться, — ответили ему.

Что за черт! Опять школа! В юности он не слишком много сидел за школьными партами, а теперь переходил с одной на другую.

Итак, школа особого назначения. Учебный центр Украинского штаба партизанского движения. Там готовили организаторов партизанских групп для борьбы во вражеском тылу.

Днем он слушал в классе теоретические объяснения с примерами из практики. По ночам — практические занятия, тренировки. Как внезапно напасть, убрать караул, обезвредить патруль; походы с проверкой ориентирования по компасу; как приземлиться с парашютом, как с ним обращаться. Инструкторы по боевой технике, тактике и организации партизанской борьбы, по стрелковой подготовке и топографии, саперным работам и минированию старались учить их так, чтоб они усвоили как можно больше и как можно скорее. Политработники на занятиях по морально-политической подготовке объясняли им, в чем сила Советского Союза, за что они воюют, разъясняли словацкий национальный вопрос, суть отношений партизан и солдат, организации партизанского движения в Чехословакии. Такие были темы лекций.

В середине июля Брезика вызвали к командованию школы. Он уже знал начальство: начальник школы полковник Выходец, командир учебного батальона капитан Козлов, замполит майор Шрамм. Перед кабинетом уже стоял Штево Демко. Они были знакомы по лагерю в Красногорске: Демко попал на восток с Быстрой дивизией, а когда ее разбили, не стал спешить домой, а, хоть и был ранен, сдался в плен.

— В чем дело, Штефан? — спросил Брезик.

— По-моему, пора собирать рюкзаки. Чую это в ногах, — ответил Демко.

Мимо них прошли офицеры. Полковник Дрожжин, старший лейтенант Клоков, инженер Трембыцев.

И в самом деле, оказалось, нужно собирать рюкзаки. Теперь их отправили в Киев, а там представили высокому лейтенанту. Его звали Величко. И он загудел, как орган:

— А, это вы те словаки? А по-русски говорите?

— Говорим, — заверили его.

— Немца убрать сможете, если понадобится?

— Почему бы и нет?

— Ну хорошо. Давайте знакомиться.

В группе Величко было девять человек. А теперь прибыли еще двое.

Через три дня, под вечер, их отвезли на аэродром. В полном снаряжении, с оружием, с парашютами за спиной. У Брезика мороз по коже пошел, когда он натягивал лямки парашюта: он не прыгал ни разу в жизни. Даже в Обарове. В школе там не было ни одного самолета, все самолеты были на фронте, и они обучались всему только на земле, на тренажерах.

До самых Карпат полет протекал спокойно. Над фронтом немцы встретили их огнем из зениток. Самолет кидало из стороны в сторону, он проваливался в воздушные ямы, падал в неизвестность.

Когда все утихло и они было решили, что уже дома, из кабины вышел штурман:

— Ребята, мы влипли, внизу туман такой, что хоть ножом его режь, в этой тьме я не сориентируюсь. Мы возвращаемся назад.

В три утра, когда на востоке загорелась утренняя заря, они приземлились на том самом аэродроме, с которого взлетели.

Настроение хуже некуда. Напряженное ожидание, сосредоточенность, собранность, волнение, охватившее при вылете, не покидало их.

— Ничего не поделаешь, — сказали им, — придется дожидаться более подходящего времени. Пока побудете здесь, в Киеве.

Их разместили в центре города. На улице, которая более или менее сохранилась. В доме, в котором бомбой срезало два верхних этажа; но квартиры, в которых их поселили, были в порядке. Двери отремонтированы, окна застеклены, вода шла, свет горел.

Тут они ждали ровно две недели.

Изо дня в день дожидались они офицера, задавали ему одни и те же вопросы. И две недели получали один и тот же ответ:

— Еще нет. Надо подождать.

Они бродили по улицам, порой заходили на рынок, начавший оживать. Случалось, заглядывали в первые открывшиеся забегаловки. Смотрели кино. Был июль, прекрасный летний месяц. Солнце припекало, ветер над Днепром лохматил кроны лип. Раны истерзанного войной города милосердно скрывала зелень. И было непонятно, как это там, куда они должны лететь, могут быть туманы и дожди.

В те дни они очень сблизились.

Кроме Величко, в группе был еще один офицер — очень деликатный, образованный человек, коммунист, украинец Юрий Евгеньевич Черногоров. Человек редкой доброты, он буквально творил чудеса. Доброта была самой сильной его чертой, этим он покорял всех! На шесть лет старше Брезика, с тринадцатого года, он упомянул, что родился в Каменец-Подольском, но с юных лет жил в Виннице. Городской гидротехник, снабженец МТС, сахарного завода, начальник топливного отдела области — где он только не работал. В тридцать седьмом году пошел на военную службу. Воевал с первого дня войны, дослужился до капитана, а теперь вот его назначили начальником штаба этой группы. Он был столь тактичен, что в присутствии словаков лишь давал понять, что надо, словно говоря: я не хочу принимать решение, я только рекомендую. А решать вам.

Следующий — Андрей Кириллович Лях, комиссар, человек резкий, суровый. Он был на год моложе Брезика. Снискал заслуженную репутацию человека, который мгновенно проникает в суть вещей, быстро делает выводы, видит перспективы. Щуплый, со светлым чубом, придававшим ему мальчишеский вид. Грудь его украшал орден Ленина. Ему было девятнадцать лет, когда он заслужил его — в партизанском отряде. В армии он никогда не служил, но, когда был в молодежном отряде партизанского соединения командиром взвода разведчиков, ему присвоили звание лейтенанта. Родом был из Белоцерковки, под Полтавой. Родители, брат, сестра работали в колхозе, только он пошел добывать «черное золото», был шахтером в Донбассе. Когда в страну вторглись немцы, отец помогал партизанам, сын был его связным. Когда через год по их земле гитлеровцы шли к Сталинграду, они не оставляли их в покое ни днем, ни ночью. За сто двадцать немцев, отправленных на тот свет, за захваченное оружие, боеприпасы, средства связи и за полученную информацию его наградили высоким орденом. Когда они шли по Киеву, не было человека, который бы не обернулся ему вслед: «Такой молодой, а уже имеет орден Ленина!»

Близко сошелся Брезик и с Костей Поповым. Этот одессит был старше Брезика на три года; вся семья — коммунисты. Веселый, жизнерадостный, говорун — как все жители этого портового города; среднюю школу окончил в Тирасполе, куда переехала его семья. Хотел поступить в военное училище, но ему не повезло. Выучился на литейщика. Его выбрали секретарем комсомольской организации. В тридцать восьмом призвали в армию, там он окончил полковую школу. В начале войны активно участвовал в киевском подполье, с мая 1943 года — в партизанских отрядах. Был начальником штаба, комиссаром отряда; в ноябре того же года его отряд соединился с Красной Армией. Вскоре, однако, Костю вновь послали в немецкий тыл во главе группы из одиннадцати человек, воевал в соединении Кондратюка, и в январе 1944 года во второй раз соединился с Красной Армией. Он был из тех, у кого накопился огромный опыт борьбы во вражеском тылу. Кто-то в шутку сказал о нем Брезику: «Он всегда поступает так, словно у него одна мечта: сохранить для себя до конца жизни самое хорошее мнение о себе самом».

А еще был в группе радист Коля Агафонов. Они в шутку прозвали его Ти-ти-ти Та-та-та и утверждали, что и мысли свои он передает на той же волне. Он был из шахтерской семьи, из Первомайска Ворошиловградской области. На пять лет моложе Брезика, двадцать четвертого года рождения. Перед самой войной Коля окончил среднюю школу; когда вспыхнула война, его послали на курсы радистов, которые он окончил с отличными оценками. Поэтому его сразу прикомандировали в радиоузел штаба партизанского командира Строкача, а оттуда послали с наилучшими отзывами в Москву. В составе оперативной группы его сбросили в глубоком тылу немцев, в Брянских лесах, к легендарному Ковпаку. Его поочередно посылали в три соединения, а после их расформирования, как квалифицированного радиста, с опытом борьбы в тылу, назначили к Величко.

Подчиненный Коли, тоже радист, замкнутый юноша, краснел всякий раз, когда его называли по имени и отчеству — Александр Борисович Рогачевский.

Стройная блондинка Анка Столярова, очень молоденькая — просто не верилось, что ей уже восемнадцать; глаза с длинными ресницами удивленно смотрели из-под выпуклого лба. Любимица группы. Дочь учителя из села Чемер под Черниговом, она училась перед войной в школе садоводов. Добровольно вступила в армию, работала в госпитале; под Сумами попала в окружение, но сумела выйти из него. Вернувшись домой, она установила связь с партизанами, участвовала во многих операциях и под Ковелем вновь перешла линию фронта. Ее опять определили санитаркой в госпиталь. Когда создавали группу Величко, выбор пал на нее — благодаря смелости и самоотверженности, с которой она выполняла опасные задания.

Бодрый, веселый малый, неутомимый рассказчик и превосходный экскурсовод по Киеву — это Валентин Давыдович Зильберт, переводчик, владевший, казалось, всеми языками.

И наконец, Фетисов, разведчик, замкнутый, неразговорчивый. Говорили, что он превосходно знает свое дело и добудет «языка» хоть из ада. Кроме Величко и Черногорова, только его одного звали по имени и отчеству — Валентин Васильевич.

Так вот и проводили они дни в Киеве, узнавали друг друга, рассказывали о себе даже то, о чем в другое время говорить бы не стали. Вплоть до того дня, вернее, ночи с 25 на 26 июня 1944 года.

Погода еще не совсем установилась, но ждать больше было нельзя. Их ждали в Словакии. Надо было лететь во что бы то ни стало.

Местом высадки выбрали Липтов, около Ружомберка.

Первым прыгнул Лях, комиссар.

Еще в Киеве, обращаясь к Брезику, Величко решил:

— Ты три года не был дома, мотался по свету, так что тебе положено почетное место. Будешь прыгать сразу после Ляха.

В первый раз в жизни Брезик летел во тьму и неизвестность. Ветер бил в лицо, сердце ушло в пятки. Как все это кончится?

Кончилось не очень-то хорошо. Он опустился в лесу. Исцарапанный колючей хвоей, понятия не имел, где находится. Пошел наугад. Воспринимал мир только на слух. Тьма издавала таинственные звуки. Что это — вздох? Или треснула ветка? Прошел какой-то зверь? Щелкнул затвор? Звякнул котелок? Или скрипнул корень? Он напрягал зрение до рези в глазах. Снял автомат с предохранителя.

Это был человек. Попов! Они обнялись. На словацкой земле.

Потом нашли Ляха. А к утру — Зильберта. Со сломанной ногой. Он стонал, закусив губу. Они несли его на скрещенных руках, пока не набрели на дом лесника. Они увидели первого словака, и Брезику безумно хотелось пощупать его — не верилось. У него они и оставили переводчика.

Блуждали долго. Нигде ни души. Лях даже предложил:

— Если не найдем наших, вернемся через Польшу домой.

Но счастье им улыбнулось — нашли всех своих. Позаботились и о Зильберте. И отправились в Кантор.

И не поверили своим глазам: ведь так, собственно, жили и воевали партизаны в Брянских и полесских лесах!

Встретили их по славянскому обычаю. Гости принялись за сало, долго и молча ели, никак не могли насытиться, пили, не отвергли ни одно из лакомств. А когда утолили голод, их сморила усталость. Особое состояние, когда у человека после большого напряжения словно гора с плеч, он закрывает глаза и засыпает, будто провалившись куда-то.

— Французы! — доложили в этот момент Величко.

— Кто? — похоже, что он не понял. — Не немцы?

— Французы! И желают с вами говорить.

Величко еще в Киеве выбрал Брезика себе в помощники.

— Ты говоришь по-русски, ты словак, понюхал пороха, знаешь, что такое фронт и плен, повидал всякое, будешь моим адъютантом, помощником, охраной — все вместе. И всегда при мне.

Вот Брезик и был всегда и всюду. И видел, как впервые встретились Величко и де Ланнурьен, и слышал, что Величко говорил, о чем спрашивал, в чем сомневался и как настроен.

— Слушай, Брезик, они приехали из Венгрии, расспроси их, как там, собственно, с ними было.

— Где вы там, собственно, были? — переводил вопрос Брезик.

— В Балатонбогларе и вообще… по-разному…

— По-разному? Что это значит?

— В лагере и работали.

— Послушайте, — продолжал Брезик, — но в Балатонбогларе ведь нет никаких казарм и никакого лагеря.

— Вы знаете те места? — спрашивали, в свою очередь, французы.

— Еще бы! — сказал Брезик. — От Секешфехервара туда рукой подать, а я там служил в армии. В Богларе, насколько я знаю, только хорошие винные погреба.

— И два отеля. В них мы жили, — подтвердили французы.

— Что? В отелях? — не верил ушам Брезик. — Где это слыхано, чтобы пленные жили в отеле?

— Мы были не пленные. Мы были интернированные.

И так, слово за слово, у Брезика сложилось представление об их судьбе. Все началось еще в конце сорокового года. Тогда из немецких лагерей бежали первые французы, военнопленные, и венгерские власти долго не знали, как быть. Сначала интернировали их в разных местах — в лагере Селип, в двухэтажном здании старого сахарного завода, который стоял в пуште, обнесенный колючей проволокой. В Балажовских Дярмотах, куда перевели потом лагерь из Селипа. Причем каждый беглец был предметом спора между военным министерством и министерством иностранных дел: заключить в лагерь или интернировать? После поражения Франции, когда приток беглецов усилился, вишистскому посольству в Будапеште удалось разместить их в прекрасном городке на берегу озера Балатон. Балатонбоглар славился скотными ярмарками, винным погребом тиханьского аббатства, в который можно было въехать и в экипаже. Там было много состоятельных горожан, торговавших лесом, кожей, кукурузой и пшеницей. Еще городок был известен кожевенным заводом, мельницами для перца и мукомольней, кирпичным заводом, лесопилкой; было там казино, несколько кафе, корчмы; славились его винные погребки, цыгане-скрипачи, национальные блюда; парк, вокзал, где останавливались и скорые поезда, пристань с белыми пароходами, холм над городом и зеленые виноградники, квартал вилл и городской променад, где демонстрировали себя сливки общества и господа целовали дамам ручки.

И прямо на этом променаде, посреди парка, в нескольких шагах от зеленоватого озера, стоял отель «Савой», из которого открывался вид на Баконь. А около вокзала, на главной улице, напротив городского кинотеатра, был «Немзети Салло» — «Национальный отель».

Когда начинался сбор винограда и всюду давили виноград, весь город благоухал так, что французы чувствовали себя как дома.

Более того, многие из них работали на виноградниках, в винных погребах; другие работали на кирпичном заводе, копали глину; третьи вымачивали кожу на кожевенном заводе, а некоторые пилили доски на лесопилке.

Режим у них был довольно свободный. Построение и рапорты были скорее всего лишь для того, чтобы у гусарского надпоручика, который караулил их с пятнадцатью гонведами-резервистами, совесть была чиста. В свободное время французы расхаживали по городу и могли заходить даже в корчмы.

— Послушайте, ребята, — сказал Брезик, — но как более тысячи человек поместились в двух отелях, этого я, ей-ей, не возьму в толк!

— Эту тысячу или, пожалуй, полторы тысячи следует понимать так, что около того, а может, и немного больше нас прошло через Венгрию за все время войны. Когда мы прибыли в Боглар, в первом транспорте было четыре офицера и почти четыреста солдат. Самое большее — это около тысячи, но в самом Богларе никогда не оставалось больше двухсот человек.

— А где же они находились?

— По всей Венгрии.

— А чем занимались?

— Тем же, чем и в Богларе. Пристраивались кто где, у кого какая профессия.

Около семисот человек работало в сельском хозяйстве. Но были и такие, которые устроились на более выгодных местах.

С оккупацией Венгрии такая жизнь кончилась. Временный рай прекратил существование. Богларский «Савой» разбежался. Немцы осмотрели все места, где было пристроились французы. В первые же дни около ста французов отправили в Германию. Заняли гимназию в Гёдёллё. Снова открыли лагерь в Селипе и за колючую проволоку сахарного завода посадили тех, кого схватили. Многие французы попытались бежать в Румынию, в оккупированную Югославию, некоторым благодаря фальшивым документам удалось остаться на свободе. Тогда и стала крепнуть идея бегства в Словакию, если там возникнут предпосылки для партизанской борьбы. Первые французы пошли на риск — и вот они уже тут.

Когда Брезик закончил, Величко лишь откашлялся, Черногоров молчал, а Лях хмыкнул.

С минуту стояла тишина. Потом Величко проворчал:

— Их командир ораторствует словно Наполеон, который был против нас. Правда, он-то хочет быть с нами. Что ж, пусть остается.

А недоверчивый Лях заметил:

— В конечном счете увидим потом, мужчины проверяются в бою.

С тех пор изо дня в день в Кантор приходили все новые французы. Усталые, измученные, но счастливые, что Венгрия осталась позади. Строили срубы, учились обращаться с оружием, полные решимости бороться с немцами.

И вдруг Лях сказал Брезику:

— Говорят, граф в Штявничке большая свинья. Прислуживает немцам. Надо бы немного проучить его.

Что ж, отправились проучить. В дом вошел Лях, остальные ждали снаружи.

Так уж случилось, граф «встречал» его с дробовиком в руках, и едва Лях вошел в комнату, выстрелил ему под ноги. Лях выскочил из дома.

— Это тебе дорого обойдется, — произнес он и дал по окнам очередь из автомата. А Брезик бросил несколько гранат. После этого слуги послушно вытащили на двор повозку, погрузили на нее то, что потребовали партизаны, и запрягли пару лошадей.

Назад возвращались более короткой дорогой, через лес. В ложбине, однако, повозка опрокинулась, и Брезику придавило ногу. Он услышал хруст и от резкой боли потерял сознание; пришел в себя, уже лежа в повозке, над ним склонился Лях.

— И напугал ты меня, друг. С ногой, похоже, дело скверно.

Да, так скверно, что врач в Канторе решил:

— С этим я не справлюсь. Надо его в больницу.

— Доктор! — Брезику кровь бросилась в лицо.

— Никаких разговоров! Я уже сказал. Тебе надо в больницу.

Его отвезли в Быстрицу. Объяснять врачам ничего не понадобилось: это были свои люди. Они только дали Брезику другое имя и сразу же — на операционный стол. Продержали там больше двух часов, а под конец наложили гипс.

— Это надолго? — обеспокоился Брезик.

— Здорово вас покалечило! Поэтому надолго!

— Чтоб вам пусто было! — облегчил он душу.

Но через два дня он от них удрал. В Кантор.

— Ну что с тобой делать? И с твоей гипсовой ногой? — пожимал плечами Лях. — Отвезу тебя в деревню. Там будет поспокойней.

Его отвезли в Склабиню и сначала на всякий случай устроили в сенном сарае.

Снабдили его едой, оставили сигарет.

— Быстрей вылечивайся. Здешние о тебе позаботятся. И мы будем заглядывать.

У него все тело болело от ничегонеделанья. Все вокруг бурлило, кипело, и он скрипел зубами, что не может принять в этом участия. Мысленно он тысячу раз перебирал все происшедшее: Секешфехервар, Дон, плен, Красногорск, Обаров, прыжок с парашютом, а теперь вот это. Он вышел из строя. И втайне он словно признавал, что его это оскорбляет: то, что должен был сделать он, теперь делают другие, и вдобавок без него.

— Еще постреляешь, не бойся, — утешали его товарищи. Они всякий раз привозили ему кипы газет. И он спустя столько лет вновь читал словацкие газеты. Но какие это были газеты! Просто свинство:

«В винном ресторане отеля «Блага» снова ежедневно оркестр всеми любимого Питя, он же — первая скрипка», — приглашало объявление с последней страницы.

В спортивном отделе нахваливали: «Отличный уровень первенства по волейболу в Банской Быстрице. Чемпион — ВШ Братислава».

А братиславский кинотеатр «Люкс» объявлял о премьере фильма «Золотой дождь», веселой комедии из жизни высших кругов.

Более свежие газеты сообщали о боях в районе Парижа и о тяжелой ситуации в Румынии.

«Словак» от 24 августа сводил счеты с партизанами, разоблачал их, показывая их «подлинное лицо»; утверждал, что в Нормандии не удалось окружить немцев; сообщал о тяжелых боях на территории между Прутом и Серетом и ликовал по поводу того, что на заседании городского совета в Прешове д-р Войтех Тука единогласно избран почетным гражданином.

В следующем номере «Словак» сообщал о «Путче румынского короля», а в статье «Словацкий народ не даст себя одурачить» признавал: «Было бы глупо утверждать, что у нас не существуют партизанские части, потому что мы могли в этом убедиться». В помещенном в воскресном приложении «Письме партизану» говорилось: «Среди партизан оказался, видимо, и ты, дружище, называющий себя словаком».

— Скоты, — сплюнул Брезик и стал читать только объявления, сообщения, программы театров и кино.

Аптекарь из Банской Быстрицы рекомендовал керосиновый спирт для ухода за волосами.

Учительская академия урсулинок сообщала о начале учебного года.

В кинотеатре «Наступ» демонстрировался шведский фильм «Гонимые судьбой», в кинотеатре «Урания» — «Королева цыган».

Радио трижды в день передавало известия для армии, приветы с фронта и приветы для фронта.

В спортивном отделе размышляли над приближающимся вторым кругом первенства футбольной лиги.

Кресты и памятники дешево предлагала фирма «Я. Малый, мастер каменотесных работ».

Гадалка из Модры предсказывала будущее.

Брезика особенно заинтересовало такое объявление: «Найду ли я семью, которая, назначив мне хорошую плату, поможет облегчить жизнь моих родителей или удочерит меня? Я — двадцатилетняя, образованная, порядочная девушка. Шифр: «Я вас не покину».

А когда прочитал рекламу: «Своего ребенка я люблю и «Бамбино» покупаю», отшвырнул «Словака» и выругался. Громко, от души.

Он вспомнил сына, которому шел уже второй год. А он его еще не видел. К тому же кругом происходили такие события. Вся Склабиня была на ногах.

Он не выдержал и вышел с костылями из сарая. Люди куда-то спешили, его словно и не замечали, словно забыли о нем, и он вдруг показался себе абсолютно лишним.

Для чего ему были все эти школы и курсы! — сетовал он про себя. Сел на лавочку перед домом, вытянув перед собой ногу в гипсе, а костыли прислонил к стене.

Откуда-то издали до него доносились отзвуки боев. Порой словно гремел гром. Он был искушенным солдатом, понимал, что это артиллерия. Небо то и дело перечеркивали самолеты.

Из Стречно вернулся Черногоров и сказал:

— Германское государство Бисмарк создал, собственно, в войнах с Францией. Война за освобождение в Германии всегда значила борьбу против Франции, а во Франции — всегда войну с Германией. Отсюда можно понять чувства французов к немцам и наоборот. Теперь я снова это вспомнил.

Из Дубной Скалы вернулся Лях и сказал:

— Я читал о французской революции, что француз — это почти то же, что революционер. Теперь я это сам увидел.

Надо было отступать из Склабини. Брезика отвезли в Мартин. Оттуда в Нецпалы, потом в Требостов, а оттуда в Дивяки. Там он сказал себе, что с него хватит. Разрезал штыком гипс, и, не утруждая себя лишними заботами о своем внешнем виде, отправился в путь, опираясь на палку. Его довезли до Святого Крижа. А там всплеснули руками:

— Ты что, белены объелся? В таком состоянии? С палкой?

Во время того боя у Яновой Леготы и Ловчи он был в штабе в Святом Криже. Оттуда его послали в Детву.

Погода была собачья. Осень заявила о себе дождем, холодом, серым небом. Рана болела. Детва была переполнена войсками. Раненые лежали во дворах и амбарах. Около одного сарая он встретил санитарку из соединения французов. Они были знакомы.

— Ну что нога? — поинтересовалась она.

— Видите! Уже хожу. Могу с вами и чардаш сплясать. А что вы тут?

— Ищу своих раненых. Лежат кто где. Их уже человек пятнадцать. Трех я нашла даже в гараже. Сейчас его переоборудуют в медпункт. Наносим дров, поставим печку, затопим, им будет полегче. Они простужены, температура, колики.

— А вы все еще у французов?

— Я ведь о них и говорю.

Ему было интересно, нет ли среди них тех из Кантора, которые рассказывали ему о Балатонбогларе.

Брезик доковылял с сестрой до ближайшего гумна. Там, съежившись под одеялами, лежали четверо — заросшие, с воспаленными лицами, продрогшие.

Они встретили сестру приступами кашля и взглядами, полными надежды.

Сестра что-то спросила у них по-немецки. Они отвечали бессвязно или молчали. Она поправила им подушки, дала лекарства.

— Здесь я для них большего сделать не могу, — беспомощно развела она руками. — Они еще мальчишки, бежали из Дубницы, но выдержали столько, сколько бывалые солдаты.

— А те где сейчас?

— Вот-вот будут. Из Святого Крижа. Меня, собственно, послали вперед.

Они прибыли ночью, он встретился с ними лишь на другой день. Как они изменились!

Это были уже не те разговорчивые и даже чересчур веселые парни, отправившиеся на войну с песнями и шутками.

Закалившиеся в бою, пропитанные запахом пороха, с лицами, полными решимости, шагали они в колоннах.

Трехцветные ленточки, пришитые на рукавах, служили, собственно, поводом для приглашения в гости, ответ «Француз» — надежным паролем, когда их вечером останавливали патрули.

Да, это были они, кавалеры, элегантные, как всегда, но совсем непохожие на тех, которых он видел в Канторе. Словно от вчерашнего дня их отделяла полоса тени.

К ним прибавилось много новеньких, особенно с фабрик в Поважье.

А капитан и теперь не изменял своей привычке: сырое молоко и пятьдесят сигарет ежедневно. Пикар, его тень, постоянно, с той же тщательностью писал свои бумаги. Бронцини даже расширил свой запас ругательств. А приятный тенор Альбера Ашере, железнодорожного контролера из Парижа, продолжал пожинать лавры за исполнение песни «Je suis seul ce soir», — ему приходилось повторять ее снова и снова.

Брезик увидел и новых. Капитана Форестье, офицера запаса, юриста из Монпелье; парижанина лейтенанта Гессели; младшего лейтенанта Донадье, студента-юриста из Марселя. Они работали в Дубнице как военнопленные и, бежав оттуда, вошли в состав соединения.

Брезика пригласили за стол. Французы сидели с русскими и хозяевами.

Ели досыта, основательно.

Вспоминали Кантор, первые дни. Но не вспоминали мертвых. Прошлое не существовало. Только будущее.

— Знаете, что о вас говорят немцы? — объяснял француз русскому. — Что вы всегда умеете уловить нужный момент — когда собирать камни, а когда их бросать. С нами дело хуже. Француз для немца — это поверхностный, непостоянный, болтливый, преувеличивающий все на свете человек. И еще утверждают: Франция — это счастливая семья, по воскресеньям пирог и шампанское.

Контору сельского нотариуса и мельницу, где поместили офицеров, и дома, в которых разместились сержанты и солдаты, обступили и стар и млад. И вовсе не потому, что весельчак Татав ощипывал гуся прямо на улице. И не потому, что кое-кто из французов залез на яблони и объедался яблоками. И даже не из любопытства. А из чувства естественной благодарности. Ибо все эти люди знали о вкладе французов в дело защиты свободы, знали, как они оказались между мельничными жерновами войны.

Толпа заполнила деревню, чтобы видеть, как пойдут маршем партизаны.

Потому что готовился парад. Большой и торжественный. Всей бригады. Впервые на нем должны были присутствовать Шмидке, Голиан, Асмолов, Шверма, Сланский; они хотели проверить ее силу, готовность, боевой дух, хотели укрепить в ней сознание собственной силы. К параду готовились шестьсот бойцов, остальные были на позициях.

Брезик приковылял одним из первых.

— Эй, что ты там хромаешь в толпе? — взглянул на него Величко. — Ну-ка иди к нам. И присмотрись к минерам.

Так что теперь он стоял на почетном месте. И все видел.

Подразделения построены для парада. Форма тщательно вычищена, оружие блестит. Впереди командиры. За ними подразделения. В полном снаряжении.

Отряд имени Суворова со знаменем.

Отряд Гейзы Лацко.

Минеры. Знаменосец — молодой шахтер из Гандловой Виктор Жабенский.

Французы. Бельгийцы. Словаки из Франции. Знаменосец — шофер Франко.

Моросило, потом дождь пошел сильнее. Знамя плескалось на ветру.

— На караул!

Винтовки взлетели к плечам. Руки напряглись, спины выпрямились, ноги словно вросли в землю.

— Партизаны, солдаты! — строго возвестил о начале парада Величко.

— Словаки! Советские! Французы! — воскликнул Шмидке.

— Благодарение вам и благословение! — произнес седовласый детвянский священник.

— Шагом марш!

Людской поток двинулся. Без музыки. Песня была в них самих. Раз-два! Пальцы сжимали винтовки, автоматы. Ботинки отбивали ритм. Лица обращены к офицерам.

О, первая партизанская!

Брезик потихоньку считал их, взглядом старого бойца оценивал шаг, выправку, лица, обращенные к генералу в момент приветствия.

По своей воле.

Из любви к отчизне, из патриотизма. Ради веры в будущее.

Уже сегодня, завтра многие пойдут на фронт.

Что ждет их?

— Ну что? Присмотрелся ты к минерам? — спросил его Величко после парада. Он был в ослепительно новой словацкой офицерской форме. Разговорчивость его вызывала подозрение. Что-то он задумал? Поэтому Брезик ответил вопросом:

— Ага. Присмотрелся. И ломаю голову — зачем?

— Потому что я назначу тебя их комиссаром. Это почетное место. И тут нужен настоящий человек.

Теперь уже лило вовсю. Ветер рвал флаги.

Вот оно что, дошло до Брезика. Опираясь на палку, он поковылял к минерам.

Он начинал воевать.

Наконец!


Перевела Л. Васильева.

Загрузка...