МЕРТВЫЙ ДОМ

Я стучал в дверь этого странного дома.

— Пустое дело, — произнес у меня за спиной случайный прохожий. Он даже остановился, в глазах — вопрос.

— Это дом Стокласовых? — уточняю я.

— Стокласовых, — кивает он, явно удивленный, а я не понимаю, в чем дело.

— Вы разве не знаете? — В его глазах по-прежнему вопрос.

Нет, я не знаю. Приехав сюда, в этот город, я прошагал по нескольким улицам, словно обожженным палящим июльским солнцем, постоял на мосту над полувысохшей рекой — вода лениво облизывала длинные языки золотого песка, выступающего в русло. И наконец, дойдя до костела, я спросил, где дом Войтеха Стокласы. Меня и послали сюда, на Банную площадь.

— Прямо напротив бани, — сказали мне.

Вот я и стучусь в двери, разделившие этот обшарпанный дом на две половины. По правде говоря, дом не очень-то мне приглянулся: заброшенный, крыша местами провалилась, штукатурка осыпалась, стекла в окнах грязные, ворота вот-вот вывалятся из петель, в заборе не хватает многих досок, сад давно забыл о лопате или мотыге. «Каков поп, таков и приход», — подумалось мне. Хотя, впрочем, что мне дом, я разыскиваю хозяина. И вот теперь этот прохожий удивляется, что я чего-то не знаю. А я в самом деле не знаю того, что, видимо, должен бы знать.

— Вам разве не сказали, что с ними стало? — продолжает расспрашивать незнакомец.

— Не сказали. А что такое?

— Но ведь они оба умерли.

— Умерли? Оба? Кто? — совсем теряюсь я.

— Как кто? Стокласа и его жена.

Я буквально утратил дар речи. И лишь минуту спустя, опомнившись, начинаю задавать вопросы.

— Когда это случилось?

— Да еще в войну. Их убили немцы, — говорит этот человек, и я чувствую, как у меня по спине побежали мурашки. — А вы им родственник? Или знакомый? — сочувственно спрашивает он.

Нет. Я не родственник и не знакомый. Я никогда не видел Стокласу, не знал его, не слышал о нем. Из газетных вырезок, из обрывков воспоминаний, записанных в блокнот, я знаю только, что живший в Середи человек по имени Войтех Стокласа играл в истории, которой я занимаюсь, определенную роль. Короче, дело было так.

Когда два французских офицера бежали из Трнавы, то с помощью своих трнавских друзей они отправились по своему первоначальному маршруту, то есть в Венгрию. А причиной этого были слухи, дошедшие и до Трнавы: слухи о том, что их арестуют, и более того — даже казнят для устрашения, чтоб другим неповадно было.

Но в Венгрии им так же, как и в Словакии, не повезло. Обе попытки перейти румынскую, а позднее хорватскую границу закончились неудачно. В довершение всего их интернировали. Но с помощью военной миссии при вишистском посольстве в Будапеште и ее начальника Галье им удалось скрыться. Вспоминая Словакию, они сожалели, что бежали в Венгрию, тем более что один из них, поручик де ла Ронсьер, оставил там свое сердце. Даму его сердца звали Лидуша, она изучала французский язык, они познакомились в Трнаве, дружба перешла в любовь. Он написал ей раз, второй, получил ответ. А потом, спустя почти год, попросил о помощи — они хотели бы вернуться в Словакию. Венгрии угрожала оккупация, и теперь решалась судьба не только их двоих; в стране находились сотни французов — кто томился в лагерях, кто работал на заводах и фабриках. И многие из них хотели попасть туда, откуда год назад бежали два офицера.

Об их намерениях узнали группы Сопротивления в Братиславе и связались с французами. Студентке Лидуше — поскольку она знала французский, имела опыт подпольной работы, а также учитывая ее отношения с де ла Ронсьером — поручили отправиться в Венгрию, найти французов и выполнить следующее задание: сообщить им названия мест, выбранных для перехода границы, и пароли, с которыми им следовало явиться к надежным людям; еще она должна была передать им карты местности.

Чтоб выполнить это нелегкое задание, нужна была решительность и смелость. Но девушке их было не занимать: карты она зашила под подкладку пальто, нашла в Будапеште де Ланнурьена и передала ему все, как ей велели. А когда вернулась из Венгрии, ей поручили отвезти Стокласе в Середь фальшивые документы: французов надо было снабдить ими сразу же после перехода границы.

Первая группа — офицеры де Ланнурьен, де ла Ронсьер, Пупе и Томази — приехала в Братиславу на поезде, потому что у них были паспорта, которыми их обеспечила миссия Галье и словацкое посольство. На станции их встретила Лидуша и отвела в гостиницу «Татра». На следующий день с помощью двух других подпольщиков она проводила их до Мартина, а де ла Ронсьер вернулся в Венгрию: ему поручили переправлять французов из Будапешта к словацкой границе. К несчастью, в первый же раз его ранил венгерский патруль, и прошел слух, что он мертв. На самом деле его перевезли в тюремную больницу, в Комарно, и до самого конца войны он томился в немецких концлагерях, но остался жив.

Организация тем не менее продолжала выполнять свою задачу.

Местом перехода границы теперь служила Середь, тот самый городок, где два года назад жандармский патруль задержал двух французских офицеров.

Потому я и приехал сюда второй раз.

В первый раз мне порекомендовали обратиться в трнавский архив.

А вот чем закончится второй визит, если пекарь по фамилии Стокласа, единственное связующее звено, мертв?

— А Штибрани? Штефан, рабочий с сахарного завода? Его вы не помните? — спрашиваю я, найдя в блокноте следующее имя в надежде, что смерть Стокласы все же не оборвала нить.

— Как же не помнить. Его тоже казнили. Как и Стокласу.

— А Шевечека?

— Теодора? Учителя?

— Да, Теодора, — проверяю я для верности в блокноте.

— И он погиб. Он был в том же транспорте.

Во власти недоброго предчувствия я было решил прекратить расспросы, но все же не выдерживаю:

— А Рыбанич? Ян. Рабочий.

— И он. Все они погибли. Но если вам нужен Стокласа… Его у нас все хорошо знали, — говорит незнакомец. — Здесь, в правой половине дома, насколько я помню, была мастерская портного Гала. Теперь он живет там, где был старый пивоваренный завод. Уж он-то мог бы порассказать вам о Стокласе сколько захотите.

И я, выйдя из спасительной тени, окунаюсь в июльский зной. Тащусь через раскаленный, пышущий жаром город. Если б не страстное желание добраться до истины и не чувство долга — я бы тотчас помчался к реке, где резвится детвора, и бросился в воду. Но я хочу, я должен найти портного Гала, а потому бреду по улицам.

Когда-то здесь, на Ваге, был конечный пункт сплава леса с гор. Здесь плоты разбирали, лес продавали, перевозили на возах в Вену и конкой — в Братиславу. Поэтому здесь, на берегах Вага, возникли перевалочные платформы, склады, где хранились доски, деревянная посуда, липтовский сыр, кисуцкая капуста — эти дары словацких гор. А в корчмах, которые выросли в большом количестве, как грибы после дождя, пропивались заработки.

Эх, посидеть бы в одной из них, опрокинуть запотевший бокал охлажденного вина, утолить жажду.

Но я не могу и не смею, потому что хочу и должен узнать о Стокласе все, что можно узнать. Поэтому я ищу Гала, прохожу мимо мельницы и сахарного завода, ищу старый пивоваренный завод.

И только сейчас я осознал, что, потрясенный услышанным, я не задал неизвестному даже самых основных вопросов. Но уже поздно, так что, пока я не найду Гала, могу задавать их самому себе и гадать на кофейной гуще.

Кто же он был? Личность, наделенная какими-то необыкновенными качествами? Вдохновенный человек с высокими стремлениями? Бесстрашный герой, полный неукротимой энергии, активный боец? Аскет, твердо и непреклонно руководствовавшийся одним всепоглощающим чувством — любовью к родине?

Нет, я не угадал. Он не был ни тем, ни другим, ни третьим.

— Стокласа был пекарем, — удивил меня Гал, когда я наконец нашел здание старого пивоваренного завода и квартиру портного.

Надо же! Пекарь!

Но какой он был? Как себе его представить? Скажем, он стоит у ворот, сунув руки под фартук, а за его спиной, в глубине дома, пылает пламя в раскаленной печи, через раскрытые двери струится аромат свежеиспеченного хлеба с посыпанной мукой коркой, такой красивой и хрустящей; из пекарни доносится звонкий смех, в кухне напевает жена? Или он был скаредный мучитель подмастерьев, следивший по ночам, не задремал ли кто из них; вычитавший у них гроши за еду, пересчитывающий булки, которые они развозили? Изверг, щедро раздававший затрещины ученикам? Скряга, кормивший их помоями?

— Это был наш человек, — продолжает Гал. — Золотое сердце. Добрый, мягкий, как хлеб, который он пек. Редкий человек.

— Он был хозяином того дома? Вы снимали у него квартиру, да?

— Нет, это не так. У меня была мастерская в его доме, это правда, но уже потом, когда дом стоял пустой. После войны, понимаете?

— Вот оно что, поэтому люди и путают.

— Наверно, поэтому. Но мы хорошо знали друг друга. Как соседи. Как мастер мастера. Я — портной, он — пекарь. Мы уважали друг друга. И доверяли друг другу. Иначе он не обратился бы ко мне насчет приемника.

— Насчет приемника?

— Ну да; он пришел ко мне как-то сразу в начале войны и говорит: «Послушайте, сосед, вы в этом разбираетесь, почините мне радио, а то хрипит, как дырявый орган, с трудом Братиславу ловлю». Ну, я и починил аппарат. У меня, видите ли, кроме ремесла, был любимый конек. Я с юных лет любил копаться в аппаратах, собирал детекторные приемники, чинил репродукторы; по ночам ловил разные станции, это заменяло мне и корчму и карты; как поймаю, бывало, далекую станцию, то нет человека счастливее. Да что долго говорить. Вот глядите!

Он подошел к комоду и вынул из него какую-то книгу, что-то вроде альбома. А там один лист удивительнее другого. На открытках, наклеенных в альбоме, был один отправитель, тот же отправитель и на конвертах: Москва, радио. За один 1938 год их было четыре и все со словами благодарности за сообщения о слышимости передач, которые Гал посылал в Москву. Но в некоторых письмах его благодарили и за советы и замечания по поводу программ передач, на которые, видимо, не скупился слушатель Гал.

Были там и ответы на его вопросы и даже запись целой программы, которая была составлена в 1937 году в ответ на его вопросы о советских пошивочных мастерских. С открыток смотрели лица известных деятелей Страны Советов; на других были советские города… Сталинград, Московский Кремль. Были тут и обычные программы московского вещания, которые регулярно посылали Галу как постоянному слушателю.

— Достаточно? — наморщил лоб Гал.

— Вполне, — кивнул я.

— Когда Стокласа пришел ко мне насчет радио, я сразу смекнул, в чем дело. Аппарат-то у него был хороший, надо было только вставить то, что мы называли коротковолновый адаптер. Словом, коротковолновичок. Чтобы ловить заграничные станции.

— И он ловил?

— Еще бы! Приемник у него, как я и думал, был в полном порядке, дело было за адаптером. Через несколько дней мы встретились, я и спросил: «Ну что, мастер, как ваш орган — все еще хрипит?» А он смеется в ответ: «Да нет! Теперь только названивает и бьет в барабан». — «Ну, если и то и другое, то это хорошо, — говорю я, — а больше ничего?» — «Ну как же, — возразил он, — еще и разговаривает, да на таком чудном языке». Ну я и спросил, мол, на каком же это чудном языке, не вспомните ли, что оно говорит? Может, я помогу, я-то немного в этом поднаторел. Но он только рукой махнул: оно, мол, разговаривает так: «Isiradiopari…»[6] И мы оба рассмеялись от души, ведь мы знали: когда по радио названивает — это Москва и Кремлевские куранты; то, что громыхает, как барабан, — это Лондон; а то, что говорит на этом чудном языке, — это Париж. С тех пор я его больше уже не спрашивал, как у него работает приемник.

Но вот однажды, прошло, пожалуй, добрых два года, мы встретились, и он, такой радостный, говорит мне: «Вы слышали, мастер? Де Голль выступал по радио! Против Мюнхена! Вот это человек! Как только кончится война, поеду во Францию. Я должен его увидеть. И пожать ему руку!»

— А о тех французах, которых он укрывал, вы знали?

— Что вы! В это были посвящены всего несколько человек. Такие вещи держат в тайне. Об этом вам могут рассказать другие.

И он назвал несколько имен, а я потом разыскивал этих людей в знойно-раскаленном городе, складывая из их воспоминаний мозаику истории Стокласы. Меня не раз охватывало искушение отказаться от дальнейших попыток, как вдруг прозвучало имя — Буцко.

— А кто это — Буцко?

— Да ведь он был со Стокласой в концлагере. Единственный из жителей Середи, который вернулся домой. Вам надо с ним поговорить, если хотите узнать все о Стокласе…


— Стокласа умер стоя, — сказал мне Буцко; я наконец-то разыскал его на окраине города. — Как настоящий гражданин.

— Говорят, вы знаете о нем больше, чем кто-либо другой.

— Что ж, люди, наверно, правы. — Великан опустился в старое кресло и налил вино в бокалы.

— Угощайтесь. Совиньон. Прошлого года, собственного изготовления. У меня растет несколько виноградных лоз.

Мы чокнулись.

— Приятно горчит, словно крапива.

— На то и совиньон. Если оно вам по вкусу, можем продолжить. Да, но прежде скажите: с чего это вдруг вы вспомнили мастера? Я думал, все о нем уже забыли.

— Не понимаю. Какой мастер?

— Вы ведь спрашивали про Стокласу? А он был моим мастером. Я был его учеником. Вы ведь об этом хотели узнать?

— Мне сказали, что вы были с ним в концлагере. Это так?

— Да, верно. Я и учеником его был, и в концлагере с ним был. Все правда. Допейте, чтоб я мог вам налить еще. Так что вас интересует?

— Меня интересует все.

— Но это будет длинный рассказ.

— Пускай.

Значит, Стокласа учил его ремеслу, был его мастером. Какое совпадение!

— Его отец был портным, — начал он, удобней устроившись в кресле, — и у него было десять детей. Сами понимаете, что он не прокормил бы их, если б зарабатывал на хлеб только иголкой. Он изворачивался по-всякому, подрабатывал, где мог. Иногда, говорят, был даже церковным сторожем.

— А ваш мастер каким ребенком был по счету?

— Откуда мне знать? Говорю вам, десять ртов их было, одни из них подались в Америку, другие во Францию, а Войтех, то есть мой мастер, выучился ремеслу пекаря.

Стокласа был работящий человек, золотые руки. Стал мастером, женился. В жены взял «американку», которая вернулась с родителями из-за океана. Со временем они встали на ноги, отделились. Купили дом. У него была пекарня, жена помогала ему. По вечерам он играл ей на тамбурине и пел грустные песенки.

Война была для Стокласы потрясением. Гитлера он не переносил, даже слышать о нем не мог. Мюнхен его не сломил, он всегда верил в обновление республики. Помогал тем, кому приходилось худо: женам арестованных, детям тех, кого забрали в армию. Муку и хлеб возил и в Братиславу. Более того — с каким-то машинистом посылал муку даже в Прагу.

Когда было решено, что французов будут переправлять через границу у Середи, явочной квартирой выбрали его дом. Он с радостью согласился.

Через его дом проходила одна группа за другой. После долгого, изнурительного пути из Будапешта через Галанту, по полям, лесам, после перехода границы его дом был как надежный островок. Маяк. Глубокой, полной опасностей ночью изгнанники стучались в дверь его дома. И он, весь в муке, с засученными рукавами, открывал дверь пекарни, где пахло свежеиспеченным хлебом. Жена, в наскоро накинутом халате, в тапочках на босу ногу, на ходу приглаживая светлые косы, торопилась на кухню.

— Ну-ка накрывай на стол, Штефка, у нас гости! — восклицал он, и она спешила с приготовлениями.

Его дом был их домом, его кров их кровом. Здесь они обретали покой, ощущали доверие, столь необходимое им, и чувствовали, что люди, приютившие их, живут той же надеждой, что и они. В доме Стокласы их, гонимых, преследуемых, согревал дух человеческой солидарности, а это было им так необходимо — намного важнее еды, одежды, горячей ванны.

Сигарета, чистая постель, стол, на котором был свежий хлеб и кружка кофе с молоком, — все это дышало уверенностью и желанным теплом. Они сразу начинали допытываться: «Гестапо тут есть? Какая ситуация в городе? Как дела на фронте? Париж уже освобожден? Когда мы отправимся дальше?»

Он не мог с ними договориться, они не понимали друг друга. «Isiradiopari…» — это было все, что он знал. Он приветствовал их этой фразой, слышанной сотни раз, и всякий раз она вызывала взрыв смеха… Но организационная сторона этой операции была безукоризненна: в назначенное время появлялись связные и группа за группой отправлялась дальше. На север. В горы.

И лишь однажды Стокласа допустил ошибку. Хотя можно ли назвать ошибкой этот спонтанный взрыв радости и восторга, вызванный опьяняющим чувством свободы? Это случилось в день, когда началось восстание. На площадь вышли все — и стар и мал. На домах появились чехословацкие флаги, перед костелом играли гимн. Толпа сломала ворота концентрационного лагеря и выпустила несчастных в полосатых лохмотьях с нашитой на них звездой и надписью «Jude», выпустила их к людям. Тогда и Стокласовы вывели из пекарни своих французов, одну из групп, которая в тот момент оказалась в их доме. И вышли с ними на площадь в упоении от счастья. И в эти минуты безграничного ликования, стихийного триумфа свободы, мечту о которой невозможно убить, кто-то догадался, что молодые гости Стокласы — французы. В тот же миг их окружили, подняли над толпой, стали кричать здравицы Франции, запели «Марсельезу» — многие помнили ее со школы.

Но на смену этим мгновениям счастья слишком быстро пришли дни поражения. В Словакию вошли немцы, пришли и в Середь. Подавлять восстание. Заработала фашистская военная машина, закрутилось колесо репрессий. Оно перемололо и Стокласу.

Ему не забыли того, что произошло на площади, не забыли французов. Не забыли «Марсельезу». Не забыли, как он ликовал. В довершение всего квислинг с соседней улицы донес, что не раз видел ночами, как какие-то тени проскальзывали в пекарню, и это небось тоже были французы, как и те, которых он привел тогда на площадь.

Отомстили ему жестоко. Сначала забрали его. Потом жену. За десять дней до рождества их погрузили в вагон, в вагон транспорта смерти. В переполненном лагере смерти на колесах оказалось одиннадцать жителей Середи, среди них и Буцко, бывший ученик Стокласы. Он был солдатом и, когда началось восстание, перешел на сторону восставших, а когда его часть разгромили, стал ночами пробираться домой. Но кто-то его выдал, и однажды ночью за ним явились гардисты.

— Боже мой, мастер, вы-то здесь какими судьбами? И вы, пани хозяйка?

— А ты, Карол? Ведь ходили слухи, что ты в горах.

Таким вот образом, спустя годы, встретились мастер и ученик, люди такие близкие, что и в годину испытаний они оказались по одну сторону баррикады.

В промерзшем вагоне, где были и женщины и дети, их перевозили под бомбежками от одной станции к другой, и они лишь по обрывкам речи, долетавшим снаружи, могли догадаться, что их везли сначала где-то в окрестностях Вены, потом по Моравии; потом они услышали, что говорят по-польски; но от Освенцима их снова повезли назад, к Терезину, и, наконец, до самого Берлина. И все это время не давали ни пищи, ни воды. На четвертый день в вагоне умерли первые заключенные. Когда наконец открыли двери, на платформу в концлагере Заксенхаузен выгрузили уже двенадцать трупов. Был сочельник. Рождество 1944 года.

Их построили на стадионе, где на футбольных воротах висели трупы повешенных. Здесь их разделили — женщин отдельно, мужчин отдельно. Когда уводили его жену, Стокласа крикнул ей вслед:

— Штефка, держись, скоро все это кончится!

Она махнула ему на прощание, в глазах ее застыл ужас.

Там, на стадионе, они виделись в последний раз.

Стокласа был здоровяк, каким и должен быть пекарь; его ученик, Карол, тоже. Поэтому когда их остригли, раздели и вместо брюк дали старые солдатские одеяла, подвязанные бечевкой, вместо ботинок — сабо на босую ногу и тюремные блузы (прямо на голое тело — в суровый декабрьский мороз!), обоих определили на ту работу, где нужна была сила, — в похоронную команду. Они возили трупы. И каждую ночь их раздетыми выгоняли из бараков на плац: как им говорили, их спасали от налетов. Вокруг со всех сторон горело небо, земля содрогалась от взрывов, а они стояли часами, ночи напролет, наблюдая ужасное зрелище, апокалипсис этого века. И тогда мастер с лихорадочно блестящими глазами горячо шептал ученику: «Карол! Ты видишь? Содом и Гоморра! Это их конец. Уже скоро, вот-вот!»

Но утром их, промерзших, невыспавшихся, голодных, снова впрягали в жуткие повозки смерти, и они тащили своих мертвых собратьев туда, откуда нет возврата.

И, случалось, ученик стонал:

— Я больше не могу, мастер! Да, это их конец. Но и наш. Не видать мне родного города!

— Стисни зубы, Карол, вот-вот настанет конец.

Однажды ночью, до того, как всех выгнали на плац, распахнулись двери барака, где они лежали на бетонном полу. Вошли четверо или пятеро, стали фонариками освещать лица.

— Стокласа!

Мастер поднялся.

— Выходи!

Он едва успел обернуться на прощание.

— Прощайте, друзья! Карол! Передавай привет дома!

С тех пор ученик не видел мастера. Да и никто его уже не видел.

— Всякий раз, как иду мимо того дома, у меня такое чувство, словно на меня пахнуло смертью, — говорит бывший ученик Стокласы.

И все же я спрашиваю:

— Может, мы сходим туда, взглянем?

— Что ж, пойдемте, — пожал он плечом и встал. Только сейчас я заметил, какого труда ему стоит каждый шаг. Это не укрылось от его внимания.

— Это у меня оттуда, из лагеря, — пояснил Буцко и сплюнул. — Память на всю жизнь. Кстати, чтоб не забыть: доносчика того после войны осудили на двадцать лет. Но что это в сравнении со смертью!

И вот, теперь уже с ним, я снова стою напротив бани перед дверью мертвого дома, скрытого кронами старых каштанов. И у меня такое чувство, что мой провожатый вновь во власти тягостных переживаний, которым человек поддается лишь в самые трудные минуты.

И мне захотелось открыть забитую дверь, которая оказалась спасением для стольких людей; пройти по комнатам, служившим надежным приютом для многих гонимых; войти в заброшенный сад; заглянуть в пекарню с охладевшей печью.

Но нельзя.

Ибо тех, кто в самые трудные времена щедро дарил здесь тепло, надежду, веру и простую человеческую радость, тех здесь нет.

Их поглотила война.

Они достойно, мужественно, как настоящие граждане прожили свою простую жизнь, с честью выполнили свой нравственный долг.

Честнее и нравственнее, чем многие другие.

Загрузка...