Явдоха склонилась над дочерью, прислушиваясь к ее ровному дыханию. Впервые после болезни Горпинка заснула крепко и спокойно. При свете коптилки похудевшее с запавшими щеками личико девочки казалось посиневшим, мертвенным, но Явдоха была уверена, что теперь здоровье ребенка пойдет на поправку.
По степам, по низкому потолку метались пугливые тени, под печью сверчок завел свою вечернюю песню. Явдоха села и, не сводя глаз с мигающего огонька, задумалась. Думала она о Горлинке, которая, проснувшись, попросит есть. Как бы хорошо было дать больной девочке белый бублик, размоченный в теплом молоке. Но на столе, аккуратно завернутая в чистое полотенце, лежала лишь краюха черствого гречневого хлеба.
На ум пришла соседка Вивдя, которая накормила больного ребенка галушками. И как тогда ругал Вивдю фельдшер? «Загнала ребенка на тот свет! Да у него же после болезни кишечки тоненькие-тоненькие, как бумага, а ты ему галушки!»
Явдоха встала и прошлась из угла в угол. Ее Горпинка должна жить! Должна бегать и весело щебетать, радоваться солнышку и теплу. И Явдохе почему-то вспомнилось, что, возвращаясь в этот вечер домой, она видела возле монополки Якима, сторожа общинных амбаров с зерном. Он был вдребезги пьян и горланил какую-то песню...
Явдоха обратилась к рыжему Супруну Кочубею. Она надеялась, что Супрун смилостивится, даст взаймы хотя бы полмешка муки. Только у него одного во всем селе дом отапливается соломой, а не кизяком и на столе всегда лежат пышные буханки хлеба.
Старик Супрун встретил вдову улыбкой, отозвался приветным словом да еще старухе крикнул, чтобы та поставила на стол тарелку взвара. Но как только Кочубей упомянул про взвар, Явдоха поняла, что хлеба он ей ни фунта не даст. Женщина уже знала повадку мироеда — чем любезнее он, тем сильнее затягивает петлю на шее. От привета его толку, что от зимнего солнца: все равно морозом обжигает.
— Супрун Юхимович, — поклонилась, — не потчуйте взваром, мучицы распорядитесь насыпать...
Кочубей сощурил глаза, как если бы надкусил кислицу.
— Мучицы! Скажи на милость! Разве я тебе не давал?
— Давали, Супрун Юхимович, за это я у вас отработаю в косовицу, как договорились. Но больно уж зима затянулась, и ребенок у меня болен, сами знаете. Просфору и ту не из чего испечь.
— Выздоровеет твой ребенок. Не горюй, Явдоха. И хлеба тебе дам... с нового урожая.
С нового урожая? Как же ей, Явдохе, дожить до того нового урожая?
Но Кочубей лишь разглаживал пятерней рыжую, как огонь, бороду и разводил руками:
— И чего это ты все об одном и том же заладила? Присаживайся лучше к столу, взвару поешь.
Явдоху словно по сердцу ножом резанули — горькие слезы навернулись на глаза.
— Будь проклят со своим взваром! — воскликнула, задыхаясь. — У тебя и снегу посреди зимы не выпросишь, мироед!
Хлопнула дверью и побежала домой. И снова почему-то вспомнилось Явдохе, что видела тогда пьяного сторожа Якима.
Женщина стояла в углу около печи и прислушивалась. Было тихо-тихо, до того тихо, что даже грустно стало в доме. Сверчок и тот затих, только в коптилке шипел огонек. «На смерть шипит, — подумала Явдоха. — Умрет Горпинка».
Подумав так, сорвалась с места и бросилась к девочке. Горпинка дышала глубоко и ровно. Последняя краюха хлеба лежала на столе. Явдоха вспомнила, что сама еще ничего не ела с утра. Переломила краюху надвое и начала жевать, всматриваясь в стекло, точно видела за окном стража общинных амбаров — пьяного сторожа Якима.
«И чего это он вдруг напился сегодня? — подумала она. — Вот тебе и раз, совсем забыла. Ведь он крестины внука справляет».
Подошла к окну, посмотрела на сизый мартовский вечер, на первые звезды. Отложила недоеденный кусочек хлеба и подумала: а ведь Якима, когда он пьянствует, никто никогда не замещает, выходит, и сегодня амбары останутся без охраны.